Друг парадоксов Юрий Арабов. Владимир Аристов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 2, 2025

№ 1, 2025

№ 12, 2024
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ЭССЕ




Об авторе | Владимир Аристов родился и живет в Москве. По образованию физик и математик, окончил МФТИ, доктор физико-математических наук. Автор восемнадцати поэтических сборников и ряда романов. Лауреат премий им. Алексея Крученых, им. Андрея Белого, премии «Различие» (2016). Предыдущая публикация в «Знамени» — «Лириче­ская тема и “политические” вариации. К столетию выхода книги Бориса Пастернака “Темы и вариации”» (2023, № 10).




Владимир Аристов

Друг парадоксов

Юрий Арабов


Год с небольшим минул без Юры Арабова (1954–2023), но голос его звучит в нас, доносится, резонируя, из его звуковых и видеозаписей, из его книг, — Юра здесь.

Юра был и есть парадоксальный мастер. Он находился внутри социума, внутри разнообразных сообществ. И все же как-то на отшибе. Во всем было не оригинальничанье, но оригинальность в словах и действиях. В своем одиноком голосе соединяясь с многими голосами, со всеми. Оставаясь инаковидящим и инакослышащим, будучи словно бы иноком кино и поэзии, через отдельность (слово «инок» происходит от «отдельный»), но не отделенность своей мольбы, заново, снова и снова воссоединяясь с миром. Опыт его жизни был драматургичен как опыт поэта, но при этом драматургия была в разных проекциях предъявлена и вовне на страницах, и на экране.

В его высказываниях запечатлелась неординарность натуры в буквальном смысле — внешняя непохожесть ни на кого и при том при всей своей уникальности — олицетворение поколения. Его амплитуда от кирпичной кладки до складки неба. Горькая ирония в его устах способна была стать сладкой для других. Его мистицизм и при этом «приземленность» — приближение к земле какого-то горнего стрижа, который проносится над самой землей, застывая в воздухе, чтобы разглядеть, может быть, неприглядные, на первый миг, детали. Но которые под взглядом его любви оживали и в слове, и в зрении.

«Этот мусорный путч / залепляет нам рот, / словно грязная наволочка. / Но пытаем мы путь, / как в зеркальном трюмо / залетевшая бабочка». Написанное давно, но опять актуальное. Его образы и строки кружатся и возникают произвольно или в чинном порядке. Он относил себя к метареалистической школе в поэзии. И, конечно, принадлежал к ней, оставив «Краткий курс» ее. Возможно, черты новой поэтики даже отразились и в кинематографе, преломляясь через его слово и зрение операторов и режиссеров. Отдельные штрихи такого взгляда различимы не только в некоторых фильмах Сокурова, но и в «Господине оформителе» и «Посвященном» режиссера Олега Тепцова. Хотелось бы и перенести на экран воображения, а оттуда во внешний мир его сценарий о Тютчеве.

Юра уклонялся от определений, от похвал его лицо искажалось, чувствовалось, что он хочет в изломе движения тут же ответить очередным своим преображением, но что сделать это сразу почти нереально. Он пользовался огромным авторитетом, но притом держался где-то на периферии хроникальных кинокамер. Каннские признания его почти не меняли, его юмор — пусть и с некоторой дозой юродства — помогал ему и лечил его, всегда он мог вспомнить (или неявно предложить вспомнить) какую-нибудь свою строчку, относящую нас к подростковому его возрасту вроде: «На Пешков-стрит? Мура-траншея, на Пешков-стрите правит Рубашея...». Никогда словно бы он не вспоминал, что он отмечен внешними знаками внимания, и призовую «Нику» в руке держал на награждении как простую, хотя и дорогую для него статуэтку, снятую, допустим, с серванта соседа по коммунальной квартире, чтобы полюбоваться ею, порассуждать, резонерствуя, о высоком и вернуть в исходное место.

Соучаствовать в различных акциях он был готов — если ему позволяло время, поэтому он был и одним из значимых центров клуба «Поэзия». Раньше еще в просуществовавшем недолго Молодежном клубе («Независимом клубе молодых поэтов» — так он, кажется, где-то в инстанциях значился?) на улице Герцена. Он, например, выступал там на совместном вечере с Александром Ерёменко и Владимиром Друком под многозначительным названием «Скорпионовы братья» — все трое они родились чуть ли не в один день (но в разные годы) в конце октября. Была там и несостоявшаяся затея устроить вечер «эпических авторов», писавших тогда поэмы. Юра был заявлен с поэмой «Лошадь Пржевальского», но была ли она вообще начата и тем более завершена? Он был одним из выступавших от клуба «Поэзия» в ДК «Дукат» — тогда его стихи вызвали нездоровый интерес тайных органов, и Кириллу Ковальджи пришлось писать защитительную записку. Юра со стихотворением «Монолог» первым стоял в коллективном выступлении в № 4 за 1987 год в журнале «Юность» в рубрике «Испытательный стенд».

Мыслитель — или сверхчувствующий человек, — он написал «Механику судеб», где представил одну из версий истории, творимую отдельными людьми, и то, как история совершается в них. Среди них Наполеон, и Юра написал: «Я не видал Наполеона, / Но чтоб не вышел он повторно, / Я видел в колбе эмбриона, / Закрученного, как валторна». Метафоры были для него способом мышления. Он и глубоко «чувствовал в мысли». Ему были свойственны не столько рефлексия, сколько то, что можно было бы назвать прозрением, в котором он сам сомневался. Когда-то я ему дал почитать книгу (и он ее не вернул, чему я скорее был рад, видя в этом знак некоего своего присутствия у него) «Апокрифы древних христиан». Среди гностических текстов (не потому ли он как-то едва ли всерьез назвал меня агностиком?) есть известное «Евангелие от Фомы». Сопоставление таких простых фактов позволяет «расслышать через слух Юры» строку Александра Ерёменко: «А вы мне про Фому, а я вам про Ерёму», которую можно трактовать и так: «вы ему про Фому неверующего, а он вам про Ерёму скорбящего». Арабова можно в какой-то степени назвать продолжателем дела Ерёменко: когда тот почти перестал писать стихи, Юра в последних стихотворных книгах продолжил «Иеремиаду» — ламентации, скорбные песнопения о состоянии города и мира, выраженные иногда в алогичном виде.

Хотя у него есть и прямые высказывания о состоянии общества, которые даже назвать предчувствием невозможно:


               Война выходит из сырых щелей

               и из дубовых письменных столов.

               Она сидит в чулане меж вещей,

               на дне мензурок, в толчее голов.


Выступление его, например, 3 мая 2015 года под названием «Жизнь в предвоенное время» — не только предвидение будущего, но и глубокое погружение в настоящее.

О кино он отзывался по-разному, но искусство поэзии всегда ставил выше как нечто «менее рукотворное». Странно: он практически не занимался формальными поисками. Сопряженность неожиданных образов и смыслов словно не требовала пластической законченности монтажа, метонимическая грубоватость говорила о состоянии окружающего мира. Важный вопрос — едва ли поставленный кем-то: попытаться изучить взаимоотношения его поэтических образов с образами кинематографа, которые он инспирировал через слово кинодраматурга, мысль режиссера и глаза оператора. Кажется, что здесь есть и глубинная связь, и демонстрируемое им различие. Предстоит еще понять — такое ощущение, что эта тема едва намечена, — связь его кинематографических работ, скрытых за фигурами режиссеров (Сокуров говорил, что использовать поэтический дар Арабова в кино — как хрустальной вазой забивать гвозди), и его стихотворных книг, особенно с его трилогией «Воздух» (2003), «Земля» (2012), «Огонь» (2016).

Продуктивная, но неявная парадоксальность его поэзии в том, что визуально вполне представимые его образы отчасти нереализуемы на съемочной площадке, потому что не он режиссер, и он не режиссер. Хотя его сложные ходы мысли претворены в фильмах, несмотря на то что узнать исходное зрение сценариста, кинодраматурга нелегко. Другие люди, режиссеры воплотили его видения реальной истории, — например, в длинных сериалах «Николай Вавилов», «Завещание Ленина» (о Варламе Шаламове), «Доктор Живаго». Его стихотворные книги последних десятилетий — непрерывные серии об истории внутренней, хотя отзывающейся и во внешней. Вот строки, не способные пока быть реализованными никаким кинематографом, для которого, тем не менее, он создал свой тайный сценарий:


               Зенит мутнеет, как абажур,

               Через который фаворский свет,

               рисуя лампочку на прищур,

               сырую пыль превращает в медь.


Это, наверное, его беспокоило, но он понимал, что, кроме поэзии, нет сейчас вида искусства, способного овеществить смыслы, как, например, в таких строках:


               И пули пели, как холостые,

               и был пожар

                                         над обоими полюсами…


               Но тень от аскета в любой пустыне

               становится солнечными часами.


Во многих его стихах — скрытый и явный биографизм, личный и целого поколения, — его поэзия выразила неповторимое время. Бараки и подвалы, возвеличенные отсветами критической метафизики. Метафоры, где сопрягаются неуклюжие и странные предметы, помогая друг другу в возвышении. Здесь не столько скептический взгляд на происходящее, но, если можно так выразиться, конструктивная скорбь по несозданному, недосозданному, по рушащимся созданиям воображения, которые заменяются мгновенными суррогатами настоящего, а не продленными в грядущее несомненными, еще в юности найденными истинами:


               Воздух кончается, сверху не тянут, и вот

               курсы валют совместимы пусть с малой поправкой,

               курсы швеи совместимы пусть с ниткой удавкой.

               Тот, кто травил, пусть уж стравит хотя бы за борт.


Или такие почти атавистически лозунговые, но несомненно современные:


               Нет, они не пройдут,

               даже если пойдут,

               даже если захватят редут.

               Потому что со лба

               наша кровь голуба

               зачеркнет их привычный маршрут.


Или именно несоединимостью вещей и образов, в сознании сплетающихся:


               Сталь закаляется.

               Алгебра все прочней.

               Но на доске появляется

               полк меловых червей.

               Свой дневник я закапываю у рощи,

               где Шлиман раскапывал Трою.

               А нас — все меньше, и нас не больше,

               чем двое.


В стихотворении «Биография» через несколько «ударов» (не менее, чем 400?) способен возникнуть просвет:


               Архивировал новостройки, тени искал в пустыне,

               видел комету Галлея, когда получал поддых,

               бисер метал пред свиньею, разум нашел в скотине,

               что и желал, — газированной сладкой воды.

               <…>

               Ведь правду, как сифилис, не передашь другому,

               не наградишь свободой, как в детстве дают конфету.

               И все, что было на этой кривой дороге,

               ты бы отдал за неявный кусочек света…


Но от «внешнего кино» сюда тоже что-то перешло, преобразуясь не только в смену зримых образов, но и в монтаж понятий:


               Я не знаю, Великий пост — это трамплин или дыба,

               что делает с нами совесть,

               когда мы плачем по калачу,

               когда в полутвердых лужах зевает о чем-то рыба

               и Северный ветер похлопывает по плечу.


Невоспроизводимое в обычном кинематографе, но призывающее ко зрению иному:


               Может, найдется внутри ковчега

               нара и угол для злого сына…

               Гордиев узел из человека

               Не расплетет никакая сила.


Из его статьи «Остановите трамвай!»: «Мне легче сказать, что я — не поэт (и втихую написать десяток-другой стихов), чем выйти на сцену и играть в рифмы, в искренность напоказ...». И еще оттуда же: «…фигура литератора, работающего с сознанием, сжимается до частного приватного дела, непонятного большинству. Здесь не нужен читатель вообще. Нужно собственное делание, делание своей души посредством слова. А уж поймет ли это “делание” кто-нибудь извне… Да как Бог даст!..». И там же: «…искусство и поэзия могут еще кому-нибудь пригодиться. Кроме самих их создателей».

Без оксюморона ни строчки. Но при этом он был самый смиренный слушатель, внимающий другим и миру. Готовый глубинное слово прикрыть, защитить профанным ежеминутным высказыванием, оснащенным подобием рифмы или иным признаком внешне-поэтического атрибута.

Все отрицающий:


               Мы свою умертвили свободу

               и отправили лес в сухостой,

               мы, вино превращавшие в воду,

               чтоб веселье кипело рекой.


Или:


               В жизни есть место подвигу,

               Но места в жизни ей нет.


И все же после отказа — ответ на все — приятие, через само отрицание звучащим словом он, тихо утверждающий все:


               …Что ж,

               есть подвиг — быть, чуть-чуть вздохнуть

               в коридоре, скрыв от соседей дрожь.


Или:


               Но даже если и так, если весь мир — сквозняк,

               в котором и зверь скряхтит, и птицелов не словит,

               б ы т ь все равно. Любому. И это такой пустяк,

               за который и Бог простит, и серый волк отвоет.


Он жил верой в чудо. И находил его. О Творце он сказал: «Чудо, — если все-таки нету тебя, это — верное чудо» (а слышится его же голос в явных или неявных апофатических высказываниях: «Чудо, если ты есть»). Он сам был одним из чудес жизни, предлагая и в других людях искать чудесное. Скептицизм и стои­цизм («в сущности, каждый — стоик» — его слова) — одни из внешних слоев, прикрывающих и сохраняющих его благоговение перед миром.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru