Был художник... Рассказы. Марат Баскин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Марат Баскин родился в 1946 году в поселке Краснополье в Беларуси. С 1992 года живет в США и пишет на русском языке. Публиковался в журналах «Юность», «Урал», «Неман», «Крещатик», «Этажи» и др. Предыдущая публикация в «Знамени» —«Краснопольские истории» (№ 4 за 2023 год).




Марат Баскин

Был художник...

рассказы


Ноник-милиционер


Все в Краснополье называли Ноника — милиционером, хотя милиционером он был в Краснополье всего два-три года, а все остальное время проработал возчиком на молокозаводе. Был он родом из Самацевич и появился в Краснополье где-то в сорок шестом — сорок седьмом году, успев повоевать и с немцами, и с японцами. Был он двенадцатым ребенком в семье, и, если бы не война, была бы у Ноника большая мишпоха. Но после войны в живых из этой большой мишпохи остался только он и двоюродная его племянница Нехама, которая жила в Краснополье и, конечно, к Нонику никаких родственных чувств не питала. Но, вернувшись после войны в Самацевичи и не найдя не только родных, но и отцовского дома, который сгорел уже в конце войны, Ноник подался к Нехаме в Краснополье. И стал Ноником-милиционером. Пошел он в милиционеры не от хорошей жизни, а потому, что оказался после войны в Краснополье один, без кола и двора, и без рубля в кармане, в старой шинели и гимнастерке на голом теле, а милиционеров обеспечивали формой и по тем временам платили неплохо. Нехама с первых же дней стала подыскивать Нонику невесту, чтобы побыстрей избавиться от неожиданно свалившегося на ее голову родственника. И ее можно было понять, ибо в доме кроме Ноника жило еще ровно десять жильцов. В такой ситуации тянуть время было бы грешно, и Нехама через пару месяцев нашла для Ноника Соню, дочку Лейзера-бухгалтера.

То, что высокая статная Соня вышла за маленького неказистого рыжего Ноника, в Краснополье никого не удивило, ибо все, кроме Ноника, знали, что Соня до появления Ноника успела переспать со всеми краснопольскими женихами и была отдана Нонику во спасение на третьем месяце беременности.

Дом Лейзера по количеству жильцов мало чем отличался от дома Нехамы, ибо, кроме Сони и ее родителей, в доме жили три ее незамужние сестры и сумасшедший дедушка Рейзул, который всех будил в шесть утра, включал радио и требовал слушать гимн Советского Союза стоя. Дом не имел отдельных комнат и весь был перегорожен занавесками, в которых Рейзул прокладывал дорогу кочергой.

И, как ни удивительно, именно Рейзул стал в этом доме преданным другом Ноника. Если до свадьбы все домочадцы принимали Ноника как уважаемого жениха, и мама Сони Двойра-Лэя специально для него готовила кугул с гусиными шкварками, а Лейзер наливал ему рюмочку сливовой настойки, то после свадьбы, или, как сказала Нехама, завершения дела, все изменилось. Лейзер перестал угощать его наливкой и, вообще, разговаривать с Ноником, Двойра-Лэя перестала готовить для него любимый кугул, а сестры Сони презрительно похихикивали при каждом его слове, давая понять, что при его уме лучше сидеть и молчать. А сама Соня стала смотреть на него как на пустое место, при каждом удобном случае подчеркивая, что ее любили парни получше Ноника, а когда Ноник обиженно сказал, что ему надоели эти разговоры, Соня фыркнула:

— Если тебе не нравится, мы можем развестись. Иди к своей Нехамочке и живи у нее в сарае!

Кто-нибудь другой после этих слов хлопнул бы дверью и навсегда ушел, но Ноник замолчал и стал стараться поменьше быть дома. А если у него выпадала свободная минута, он стал мастерить воздушных змеев. Этому мастерству Ноник научился у пленного японца.

— Это помогай забыть о плохом, — на ломаном русском говорил ему старенький сухонький японец, — и помогай думать о хоросем.

Японец делал их ежедневно. Ни один из его змеев не поднялся в небо, ибо запускать ему их не разрешали, их забирали, как только он заканчивал очередного змея, и Нонику поручено было разбирать их на части, ища секретные сведения. Секретных сведений Ноник не находил, но от ежедневной возни научился их делать сам.

Змеи получались у Ноника необыкновенно красивые и летучие, не похожие один на другого. Делал он их не так быстро, как японец, но сам процесс приносил ему спокойствие и радость. И всегда рядом сидел Рейзул. Рейзул не только любил наблюдать, как делается змей, но и старался чем мог помочь Нонику в этом деле: он собирал по Краснополью дощечки и обрывки веревок, лоскутки полотна и старые бумаги, и даже ржавые гвозди. И когда Ноник приходил с работы, Рейзул бежал ему навстречу, чтобы рассказать об очередной находке. Сделав змея, они шли в поле, за околицу местечка и запускали его в небо. Ноник никогда не держал змея на длинной веревке, а всегда привязывал коротенький лоскуток, нужный только для запуска змея.

— Пусть летит сам себе, — говорил он Рейзулу.

И тот соглашался:

— Пусть летит!

Потом они ложились на землю и долго смотрели в небо, следя  за парящим змеем, и всегда, как будто змей понимал их, долго кружился над ними, прежде чем исчезнуть в небе навсегда.

— Сумасшедший! — коротким словом называла Ноника Соня, и добавляла: — Не можешь найти себе другое занятие, чем делать этих дурацких змеев?! Все Краснополье над тобою смеется! И откуда такой дурак на мою голову свалился? Как тебя держат в милиционерах, не понимаю?

Как только Соня начинала кричать на Ноника, Рейзул решительно бросался на его защиту.

— Что ты говоришь? — начинал он кричать, размахивая руками. — Над Ноником смеются не из-за змеев, а из-за того, что он взял такую, как ты! И дочка твоя неизвестно от кого!

Как все сумасшедшие, Рейзул говорил истину, и, чтобы его остановить, Соня смолкала, оставляя Ноника в покое. А все семейство начинало кричать на Рейзула, пугая его Печерском, где находился сумасшедший дом, в котором он раз побывал, и тот замолкал.

Как ни странно, но именно из-за Рейзула закончилась Ноникова карьера милиционера. Так получилось, что, когда НКВД пришло арестовывать терапевта Вольфсона, Рейзул был у него на приеме и, конечно, смотреть спокойно, как скручивают руки Семену Григорьевичу, не мог.

— Бандиты, что вы делаете?!— закричал он по-еврейски и замахал руками, стараясь напугать энкавэдистов и спасти доктора.

Это выступление кончилось тем, что его забрали вместе с доктором, и Нонику стоило больших трудов спасти его от лагерей. Месяца три он ездил по разным инстанциям в Кричев, Могилев и даже в Минск, стараясь объяснить всем, что Рейзул сумасшедший и к врагам народа не имеет никакого отношения. Все отмахивались, подозрительно смотрели на Ноника, но в конце концов кто-то в Минске махнул рукой на надоедливого милиционера и приказал выпустить Рейзула с обязательной отправкой на лечение. После этого Рейзул полгода провел в Печерске, а Ноника сразу же по приезду из Минска уволили из милиции. И он пошел работать возчиком на молокозавод, еще больше потеряв уважение в доме Лейзера. И, может быть, до конца жизни он оставался бы со своими змеями и Рейзулом, если бы не началась Перестройка и евреи как журавли не потянулись бы в иные края. И первой подалась из Краснополья Нехама, у мужа которой нашелся родственник в Америке. До этого события Лейзеры с Нехамой не знались, и родственницей она считалась на бумаге. Но как только она засобиралась в Америку, авторитет Ноника в семье сразу вырос и все кинулись высказывать Нехаме родственные чувства. А когда она уехала, письма писались чуть ли не каждый день и, в конце концов, Нехама прислала всей Лейзеровой семье вызов. Все эти хлопоты Ноник воспринял равнодушно: он всюду, куда надо было, ездил, какие надо бумаги подписывал и даже возил в Славгород на барахолку продавать ненужные вещи. Почти все удалось продать, и лишь на дом не находился покупатель, ибо после Чернобыля никому в Краснополье жилье не нужно было, и дом решили просто оставить. И тогда неожиданно для самого себя Ноник вдруг понял, что может, наконец-то, заиметь свой дом! Большой дом для одного человека! Он поделился своей идей с Рейзулом, предложив ему остаться с ним в Краснополье, но Рейзул не согласился, сказав, что в Америке лучше, ибо там нет Печерска! И Ноник решил остаться один. Когда он сообщил об этом, в семье поднялся переполох, но Соня всех успокоила:

— Пусть этот дурак остается здесь! Скажем, что он потом приедет. У нас же все документы готовы и билеты на руках!

— Умная девочка! — поддержала ее мама. — Для чего нам в Америке этот дурак?

И Ноник остался. Каждого проходящего мимо, он звал к себе в гости и показывал, какой большой у него дом. Он радовался дому, как ребенок, получивший новую игрушку. Даже воздушных змеев он перестал делать. Казалось, счастливее его никого нет в Краснополье. И так продолжалась почти месяц, а потом он погрустнел, опять ушел в себя и снова начал делать змеев. Только он их не запускал, а складывал во дворе. И когда их собралось за сотню, он собрал местных мальчишек и всех змеев понесли за поселок.

— Плохо одному, — сказал он им.— Раньше было тесно, но было хорошо. А теперь свободно, но плохо. Поеду я в Америку! Там все. Значит, там хорошо.

И он выпустил всех змеев сразу. Они кружились над Краснопольем целых два дня. И целых два дня он сидел во дворе и смотрел на них. А потом обошел почти все дома в Краснополье, с каждым попрощался и уехал утренним автобусом. Без билета, без документов, без ничего. Все думали, что он вернется назад через несколько дней, но он не вернулся...



Был художник...


Мотю все в Краснополье звали художником, и по-другому его никто не называл. Был он маленький, рыжий, веснушчатый, с длинным еврейским носом и большими всегда печальными глазами. Работал он в клубе рисовальщиком киноафиш, которые почти ежедневно менялись, ибо больше одного дня фильм в местечке не шел — зрителей хватало только на один сеанс с половиной. Несмо­тря на скоротечность жизни своих творений, Мотя не халтурил и каждую новую афишу рисовал, как будто создавал нетленное полотно. Клуб имел всего две рамки с натянутым холстом, и Мотя, вешая новую афишу, снимал старую и тут же использовал ее для следующей. Он нес старую рамку за клуб, пристраивал возле лестницы, ведущей в кинобудку, под которой Мотя имел маленькую каморку для красок, вытаскивал инструменты и принимался за уничтожение своего предыдущего шедевра, покрывая его слоем грунтовки. Закончив грунтовать полотно, Мотя всегда поворачивался ко мне и, как-то по-детски безмятежно улыбаясь, говорил:

— Был художник, нет художника.

Мотя был старше меня лет на десять, он был довоенным. Когда началась война, ему исполнилось всего четыре года. Его отец Ойзер-плотник ушел на войну с первым призывом, но их поезд с новобранцами не доехал до фронта, под Клинцами поезд разбомбили, и в этой первой бомбежке Ойзер погиб. А его мама Хана-белошвейка с огромной семьей — десять детей — осталась в Краснополье. Через несколько месяцев всех краснопольских евреев убили во рве за сушильным заводом. Маленького Мотю несколько раз ударили о забор, превращая его головку в сгусток крови, а потом швырнули в ров, уже переполненный трупами. Но Мотя остался жить. В ту ночь в местечко пробрался Степка-партизан, который любил старшую Мотину сестру Хаву. Ища Хаву, он наткнулся на еще дышавшего Мотю и забрал его с собой в лес. Каким-то чудом Мотя выжил, но на всю жизнь остался молчаливым и печальным. Войну Мотя провел рядом со Степой, но буквально перед победой Степан погиб, и Мотя во второй раз остался сиротой.

После войны он в школу не пошел, сославшись на слабоумие, каким-то образом сам научился грамоте и стал работать рисовальщиком в клубе, не­ожиданно для себя обретя дар художника. Мотя рисовал не просто афиши, а буквально создавал шедевры. Никто в местечке этого не понимал, афиши, конечно, всем нравились, но не более того. У него было какое-то удивительное чувство декоративности и одновременно монументальности, бьющая за рамки обычного экспрессия и необычайно тонкий острый мазок. В его афишах было что-то от Тулуз-Лотрека, чьих картин Мотя никогда не видел и чьего имени никогда не слыхал. Это я понял значительно позже, когда уже не было ни Моти, ни его картин, а тогда я, как и все, ждал очередной шедевр Моти, видя в нем просто красивую картинку и очередной анонс нового фильма.

Познакомился я с Мотей, когда мне было лет семь, а Моте семнадцать. Мотя разрешал мне смотреть, как он рисует. Но в то время самое главное в наших встречах для меня было то, что я раньше всех мог узнавать, какой завтра будет новый фильм. А весь процесс рисования тогда был мне неинтересен, ибо Мотя делал свою работу молча и ни в какие разговоры не вступал, как я ни старался его вовлечь в беседу.

Я взрослел, а Мотя старел. Из-за молчаливости Моти наши встречи стали все реже и реже, а потом я уехал учиться и, редко бывая в Краснополье, всегда удивлялся, как Мотя быстро стареет. Он приобрел большую седую бороду, отрастил длинные волосы и стал походить на настоящего художника. Он все так же продолжал рисовать афиши и так же их ежедневно уничтожать, приговаривая свое неизменное:

— Был художник, нет художника.

И вдруг, когда на Краснополье неожиданно обрушилась чернобыльская катастрофа, Мотя пришел к директору клуба и вместо обычных двух слов сказал шесть:

— Я нарисовал кое-что. Можно повесить в клубе?

В это время в клубе готовилась встреча с местным активом, дабы успокоить население, и для ее проведения местное райкомовское начальство было усилено группой ученых из Минска и Москвы, приехал даже кто-то из ЦК. И директор клуба, по своей местечковой наивности и зная Мотино мастерство, подумал, что Мотина идея кстати и понравится начальству, и дал добро на своеобразный Мотин вернисаж. Я как раз был в то время в Краснополье, и Мотя попросил меня помочь развесить его листы. Я с радостью согласился. Мотя принес в клуб свернутые в трубочки куски обоев. На их обратной стороне он обыкновенной школьной тушью сделал удивительные рисунки. Фантасмагорию Чернобыля. Апокалипсис. На листах были огромные яблоки, величиною с арбуз, страшные, как аллигаторы, огурцы, кошки, похожие на тигров, и слоноподобные лисицы, своим страшным хвостом смахивающие дома...

— Что это? — спросил я.

— Это сон про Чернобыль, — сказал Мотя. И тихо добавил: — Мой сон.

Я внутренним чутьем почувствовал, что это Моте не дадут показать местному активу. Но ничего не сказал, и мы молча развесили в пустом ночном фойе клуба Мотины листы. Потом Мотя долго рассматривал свои рисунки, как бы сам удивляясь сотворенному... В этих рисунках было что-то непостижимо великое и страшное, как на последних картинах Гойи. А потом мы закрыли клуб и пошли по домам.

Утром мама меня разбудила раньше обычного и сказала, что мимо нашего дома пробежал Мотя с директором клуба. Мотя был чем-то очень взволнован: в отличие от обычного молчаливого Моти он кричал что-то непонятное и размахивал руками, что было на него совсем не похоже. Я быстро оделся и помчался к клубу. Вбежав в фойе, я увидел пустые стены.

Мотю я нашел за клубом. Он стоял возле горящих, скомканных листов с рисунками и смотрел, как их пожирает пламя. По его щекам текли слезы.

— Что ты делаешь? — закричал я.

— Райком сказал — нельзя! — как всегда односложно ответил Мотя. — Директор сказал — спали!

Больше он ничего не сказал. Потом, когда листы превратились в пепел, он развел, как обычно, руками и сказал свою обычную фразу:

— Был художник. Нет художника.

И, повернувшись, пошел от пепелища. Я попытался пойти за ним. Но он остановил меня. И я остался стоять.

Через несколько дней его не стало. Он умер, как жил. Молча. Пришел сам в поликлинику. Сел ждать врача. И умер в приемной комнате.

После него не осталось ни одной картины. Был художник, нет художника...



Остывший суп


Как и великий итальянец Леонардо да Винчи, Моня любил суп. Суп должен был быть горячий, до обжигания губ, и обязательно густой, чтобы ложка в нем стояла, как говорил Моня. Ел он суп, в отличие от всех в Краснополье, утром за завтраком. А завтракал он ровно в шесть утра. Вся жизнь его проходила точно по часам. Что и неудивительно было для часового мастера. Работал он в Доме быта и мечтал сделать часы, которые показывали бы время во всем мире.

— Смотришь на них и видишь: в Краснополье еще день, а в Нью-Йорке уже ночь, а, например, в Пекине утро! — делился он своей мечтой с женой Бузей, ковыряясь в старом будильнике.

— Ну и что? — говорила Бузя, крутясь у печки. — Что тебе с того, что где-то ночь, а где-то день? Кому это надо?

— Мне, — задумчиво отвечал Моня и мечтательно замирал, глядя на раскиданные по столу колесики и винтики будущих часов...

— Сказки это! — обрывала его мечты Бузя и подсовывала ему тарелку с молочным гречневым супом.

Слова Бузи о том, что ее брат из Нью-Йорка прислал им вызов и скоро они будут американцами, Моня встретил спокойно, в отличие от Бузи, которая от этого события разволновалась и расплакалась, как сумасшедшая Хая над разбитым горлачом.

— Что ты плачешь? — сказал Моня. — Ты едешь не в Бердичев! Ты едешь в Америку! Движешься к лучшему! А сейчас покушаем суп и все обсудим.

За супом Моня вместе с зятем и дочкой убедили Бузю, что в Америке все хорошо будет, как говорят евреи, пирог к пирогу, и, в конце концов, когда Бузя успокоилась, Моня сказал, что поедет в Америку, когда сделает свои знаменитые часы. Тут уже набросилась на него Бузя:

— Про твои часы я слышу с той минуты, как вышла за тебя замуж! И скажи мне, мой дорогой, сколько нам ждать, когда ты их сделаешь?

Моня пожал плечами, посмотрел в потолок и сказал:

— Я думаю!

И это Бузю очень удивило: за их долгую совместную жизнь Моня ни разу не сказал «нет» на ее «да»! Она обиженно посмотрела на Моню, плотно сжала губы и, глядя куда-то поверх Мони, сказала:

— Для тебя мои родственники ничего не значат! Я это давно знаю!

— Почему не значат? — сказал Моня. — Я к твоему брату Фиме отношусь хорошо! Сделаю часы и поедем!

— Что за жизнь! — запричитала Бузя. — Он сделает часы, и мы поедем?! Я раньше умру, чем увижу эти часы, а Фима увидит меня!

От этих слов Моне стало как-то не по себе. И он сдался, сказав, что согласен ехать, даже если часы не успеет сделать к отъезду. Монин зять Шмерка, молча слушавший диалог тестя и тещи, после согласия Мони ожил и сказал, что в Америке Моне даже легче будет сделать такие часы, ибо там можно будет купить требуемые для часов детали. Моня хотел ответить, что не в деталях дело, но промолчал, поглядев на замершую в гневе Бузю.

После этого разговора Моня впервые за семьдесят лет вдруг ощутил, что он старый дурак, который верил, что кому-то важны его слова, а ведь по-настоящему твои слова важны только тебе, как говорил ему когда-то его мудрый дедушка Авром! Только на себя можно надеяться в жизни и больше ни на кого! И от этих мыслей у Мони возникла мечта-желание успеть сделать свои чудо-часы до отъезда, показать Бузе, что он что-то может!

Моня перестал обращать внимание на завораживающий запах, идущий от тарелки с горячим супом с пельменями, забывал над работой обо всем на свете и только далеко за полночь вспоминал о еде и безразлично отправлял в рот холодный, как пишахс, суп.

И уже когда все сидели на чемоданах, он докрутил последний винтик в своих часах и, гордо посмотрев по сторонам, сказал:

— Повар спит, а суп кипит!

Потом как-то неловко повернулся в сторону и тихо сполз со стула...

Как память о Моне Бузя привезла эти часы в Америку. И в первую же американскую ночь часы разбудили всех, оповестив, что в Краснополье началось утро. Шмерка попытался передвинуть в часах время, чтобы не будили они среди ночи, но ничего у него не получилось. Он даже носил их американскому мастеру, но тот развел безнадежно руками, сказав, что в часах слишком сложный механизм. И каждую ночь, когда по-краснопольскому времени наступает утро, часы продолжают кукарекать голосом петуха дяди Соломона, звенеть ведрами идущей к колодцу тети Баси, мычать голосом Рыжухи, зовущей к первой дойке, и заливаться лаем проснувшегося Пирата Меера-жестянщика...




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru