Об авторе | Юрий Викторович Казарин — поэт (11 июня 1955 года, Свердловск). Окончил филфак Уральского университета им. М. Горького. Доктор филологических наук, профессор. Автор ряда статей и монографий, посвященных исследованию поэтического текста. Профессор кафедры истории театра и литературы ЕГТИ. Автор нескольких книг поэзии и прозы. Предыдущая публикация в «Знамени»: большая подборка стихотворений «Колодезный лёд», № 2, 2001. Живет в Екатеринбурге.
Юрий Казарин
За глагольной иглой
* * *
В холода по-другому,
потихоньку скрипя,
вещи ходят по дому
сквозь тебя и себя.
В пустоте справедливой,
осязаемой вдруг,
пахнет небом и сливой
и внутри, и вокруг.
Без движенья и звука,
без любви и следа —
как бессмертная мука —
замерзает вода.
* * *
Дерево разговаривает во сне
учится жить в огне,
тянется из огня
ветками сквозь меня —
жарко, хоть руки грей:
ходит среди зверей
дерево снегирей.
* * *
Пахнет река в полынье железом,
ночью тайга шевельнётся снегом:
человек умирает и думает лесом
лес — человеком.
Мы — тишина: и дышим едва,
долго во рту индевеет молва,
словно примёрзла к траве трава —
крепче к щеке прижимаешь дрова,
чтобы согреть слова.
* * *
С мороза в самый тёмный день
трещат молочные поленья.
Не поступь чутких звёзд оленья,
не сила мысли — тень её
лакает вещество явленья
огня и молнии жнивьё,
и призрак жизни, и затменье —
очей безвидное шитьё.
И речки зимнее бельё
* * *
Был водою — станешь льдом:
сам себе окно и дом
и загробная рыбалка —
хлещет в доме голубом
самолётная скакалка,
и себя совсем не жалко,
если небо тронешь лбом.
* * *
Слева болит — говоришь, умирая, тому,
кто над священным письмом догорает в дому,
быстро дрова прогорели —
дымом из дома домой высоко улетели.
Снег на ходулях к наклонному небу прижат
голой спиною,
руки у неба, как голос без горла, дрожат,
пахнет тайгой золотое тепло медвежат,
спящих в берлоге со мною.
* * *
Выслепи сном, гвоздём —
ржавчины, карей, сонной, —
вечный глазной проём:
неба ночной чернозём
вспахан до зрячей звезды оконной.
Только не плачь… О чём?..
Всё уже вплакано в печь кирпичом,
или в лицо — иконой.
В сердце луны — лемех,
медленный мех в охапке —
скоро пройдёт сквозь всех
сон в невидимке-шапке —
грецкий пустой орех
в черепе, весь, горячий,
зрячий, живой, незрячий.
Побег
Пригладишь иней, снежный ворс,
пока до глаз в себя не вмёрз:
пугая гибельной истомой,
сверкнёт скорлупкой ледяной
платочек белый, невесомый —
платочек боли головной…
О мир неясный, мир иной:
вот-вот вода нашарит вёсла
и выгнет берег до кормы —
земля кладбищенская вмёрзла
в тебя, в зернистый мозг зимы,
в свои прозрачные холмы…
* * *
По коршуну на глаз — два коршуна над лесом,
и, отразившись, два — темнеют в озерце,
и по железу клик срывается железом —
до судороги смертной на лице.
Так превращает в мать роженицу младенец —
и коршуном кричит, обманывая смерть.
А снег пойдёт из глаз — не хватит полотенец
воде и сердцу слёзы утереть.
* * *
За нежной вспышкой тьмы
в глазах кошачий свет
с крыжовником зимы —
так низятся холмы:
конца и края нет —
вылизывать кольцо
высокой силой век:
знакомое лицо,
упавшее на снег…
* * *
Пространство — это то, что вынимает свет
из темноты — и спит. Всё остальное
живая пустота, которой нет,
в которой сжато время ледяное:
оно болит и вечности темней
и старше, и случается над ней
мерцающее, влажное, родное,
не новое, а истинно иное.
* * *
Хрусталь откроет небо, как столы,
и — в тёмное берёзы светоносны,
и ночи нежные светлы,
и в книжных переплётах сосны,
и крепких книг сосновые стволы —
и ты, как дрожь твоя, в себе порхаешь,
и над тобой стоят невысоко
и мрамора мороз и молоко,
и статуи с игольное ушко —
и между вечностью и временем легко,
как смерть сама, ты душу выдыхаешь.
* * *
Вывихи синевы
да под водою ива —
это разрыв травы
или трава разрыва.
Или в слезах кусты —
ягодные простуды.
В небе плывут сосуды,
медленной пустоты.
В каждом, уже чиста,
вечность твоя — иная —
тянется мимо рта,
тёплая, ледяная.
* * *
Это ласточки в воздухе вяжут узлы,
и пружинит на выдохе господа волос.
И апостольский голос безвидной пчелы —
вызывает то эхо, то голос.
Можешь с эхом, но шёпотом поговорить,
можешь с речью в слезах намолчаться.
Чёрно-белую с ласточкой вытянуть нить
и за нею отсюда умчаться.
И одну запятую на куст уронить,
чтоб она продолжала качаться.
* * *
Что ты, куда ты? В плаще и с котомкой?
Всё поспешаешь по божьей версте
палочкой дудочки — ломкой, негромкой —
звук провести в темноте
да повторить золотые изгибы
воздуха в музыке, слышимой, где
плавятся думы серебряной рыбы,
небо нашедшей в воде.
Звук заводить в горловые пустоты,
сбросить котомку — звучать налегке:
что ты, куда ты, откуда и кто ты —
с дурочкой-дудочкой в левой руке…
* * *
Мерцает, движется, болит
то вербы свежее сознанье,
то звёзд знакомых осязанье —
воды в ладошке тёплый стыд:
заплаканное мирозданье
повсюду бабочку двоит,
стекло распахнутое множит
и ничего не говорит,
и тишиной молчать не может…
* * *
Бабочку читаешь — лесбиянку —
стрельчатую совку с бородой,
вывернется небо наизнанку —
и земля укроется водой.
Ни присесть, ни капюшон расправить,
ни смотреть иное наяву:
на окне разлившемся оставить
тайный лик — полярную сову.
Если три дождя переживу.
* * *
Здесь места месту нет.
Здесь время не бывало.
Стоял несветлый свет —
и свету было мало:
так, мотыльков щепоть —
рассыпчатое тело…
Умри меня, Господь,
чтоб в мире посветлело.
* * *
Как пальцы зябнет костяника.
Всё холодней, всё горячей
восход прозрачных кирпичей —
и кладка лёгкая без стыка:
вся из молчания и крика —
и плачет небом Эвридика
в молочной музыке ночей.
* * *
Зеркало надевает твоё лицо —
смотрит себе в глаза:
в каждом зрачке кольцо
карее, а по краям слеза.
Зеркало знает, что это твоя слеза,
это твоих морщинок сквозит вязанье.
И зеркало плачет тебе в глаза
из себя голубыми слезами.
* * *
Где кончаются птицы,
начинается тишина:
сквозь слепые ресницы
она лучше видна,
чем слышна: золотая,
с фиолетовой мглой,
помолчит, пролетая
над земною золой
за дымком пустотелым —
между словом и делом —
за глагольной иглой.
* * *
Как хорошо ознобило страну
долгое пенье — во всю длину
воздуха, голоса, голода, ветра и взгляда,
в холод малина за изгородь сада
вытянула золотые смычки —
скрипочка снега найдёт каблуки:
видишь, на шее берёзы надсада
от топора — это промах со звоном: услада —
нежные синяки.
* * *
Снег вывалился из глуши
из пустоты, где ни души:
все по колено или локоть
упали в снег, чтоб жизнь потрогать:
так и сидят, лежат, стоят
и образуют общий взгляд —
лучи, звучащие в пустыне,
где звёзды разгребает иней,
как пустоту тому назад.
* * *
Ступил на тень свою —
на твердь иного зренья,
отдавшись бытию
тоской исчезновенья.
Дышал рекой в руке,
хрустел снежком отвесным —
на главном языке,
родном и бессловесном.
От жизни отвыкал —
являлся и мелькал,
молчал точнее птицы,
чтоб у воды учиться
волнению зеркал…
И выпавшей ресницей
сугробы протыкал.
* * *
Намолчишь тишины про запас —
пригодится и снегу, и богу;
не слезой, а пыльцой, понемногу —
изживается небо из глаз,
чтобы небом смотреть на дорогу:
чей там свет или волк, или пень —
это голоса тянется тень,
налипая на слух, на теснины
нерасслышанного — у осины
оперяется снега сирень
притяжением пальцев и глины.
* * *
Вспышками, тьмою читают грозу
рыбьи монетки в садовом тазу:
хлопья, жиринки, родинки мака —
птицы сомненья в левом глазу
ходят по кромке зазренья и мрака,
гонят по кругу слезу.
Голая ветка сирени зимой —
липкий, живой, алюминьевый иней.
Птицы смятенья шуршат бахромой
летней, осенней и зимней.
Ветка сирени, прости мне
всё, что случится, в тоске ледяной,
господибожетымой…
* * *
Без дураков и потрясений
Евгений, Осип и Арсений,
и Тютчев ждут наверняка,
куда в тиши стихотворений
качнётся речь без языка,
когда качнётся тень растений,
луна промоет облака:
свеча залижет хруст осенний
самоубивца-мотылька,
уже летящего на пламя
иное, где светлеет тьма
и разверзается над нами
родная звёздная зима.
|