Об авторе | Олеся Александровна Николаева родилась 6 июня 1955 года в Москве. Окончила Литературный институт им. А.М. Горького. Поэт, прозаик, эссеист; лауреат нескольких литературных премий, в том числе Национальной премии «Поэт» (2006), профессор Литературного института им. Горького. Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказы «Двойное дно» (№ 2, 2016). Живет в Переделкине.
Олеся Николаева
Всерьёз и навзрыд
Отрок
Что за дела в двенадцать ночи
у отрока? А как же! За
ночным затишьем, что есть мочи,
готовит молнии гроза.
Она оттачивает стрелы —
безмолвно тысячи теней
по чёрной глади оробелой
смолу и серу тащат ей.
Куют незримо молоточки
железо в кузницах, и тьма
губами просит об отсрочке,
укутав бархатом дома.
Её никто ещё не чует,
все дремлют, видят сны, храпят:
там дрыхнет кот, тут пёс ночует,
спят мать с отцом, деревья спят…
Лишь этот отрок нечто слышит
и видит — что там? — зверь ли, змей
ткань эту плотную колышет,
как будто бы ползёт под ней.
Скорей бы — чёрную повязку
сорвать, откинуть верхний пласт, —
а там подсветку и огласку
гроза подспудным силам даст.
И можно этому смятенью
дать имя, разглядеть лицо
Томящего скользящей тенью…
Пожить по своему хотенью!
Найти Кощеево яйцо!
Пейзаж
Как после битвы всё вокруг: разорено
именье славное, прокисшее вино
не то что уксусом уже разит — мочою.
Угодья вытоптаны, сосны сожжены.
Кто жив, попрятался в свои дурные сны:
с горбатым месяцем, с его кривой свечою.
Лишь графоман хозяйствует: в трофей
вцепился намертво. Теперь ему Орфей
что мальчик для битья иль бомж прохожий.
Он сам себе — и Зевс, и Параклет:
сам кости выроет, сам череп и скелет
обтянет жилами, задрапирует кожей.
Ах, то-то я смотрю: то голова
торчит безносая, то из ушей — трава
ползёт пожухлая, то рот в червях кривится…
А вместо глаз — в слепых щелях лица
стекло бутылочное, попки огурца,
две пуговицы иль обрезки ситца.
…С тех пор, как монстры поселились тут,
бельчата падают с ветвей и птицы мрут,
рябины чахнут, даль темна и мглиста.
И лишь шиповник мой из западни
топорщится колючками — сродни
дворецкому у князя-монархиста.
Да ветер из порушенных домов
доносит отзвуки то музыки, то слов:
душа от них не то чтоб даже грелась
или кормилась — попадала вдруг
в приволье ласточки, и — на лету упруг —
её подхватывал и нёс в пространство мелос.
В приволье ласточки, в блаженство соловья…
Душа начётчика лишь пробует, как я,
собрать потоптанное, сдать в музей под номер.
И атмосферу ту восстановить…
Но не догнать уже, не изловить
той ласточки,
и соловей тот помер.
Пленник
Пленный солдат не глядит в упор,
косит — и ни ме, ни бе.
Но чует печёнкой, что этот спор
идёт о его судьбе.
Один охранник — белый, седой:
— Нехай валит домой!
— В расход его! — говорит молодой. —
Зароем, и с глаз долой!
За складкой ночи, сырой стеной,
за хрупкой сетчаткой глаз,
за чуткою перепонкой ушной
решается всё сейчас!
За далью неба, там, где пасут
духи — наш овчий двор,
едва ль не с рожденья наш длится суд,
выносится приговор.
Один — смотрящий — не ест, не спит:
— Ослабь, говорит, ремни!
А другой говорит, другой говорит:
— Потуже всё затяни!
Железом, жестью, ржавью, фольгой
жизнь схвачена в каждом шве…
Один говорит, говорит другой
у пленника в голове.
…Когда же откроешь ты третий глаз,
услышишь ты третий глас:
ни вправо, ни влево, — тебе тотчас
откроется тайный лаз.
Но сам себе не дай слабину,
себе не черти черту,
спускаясь в самую глубину,
летящую в высоту.
Человек
Молодой человек прекрасен, как сильный лось,
напролом сквозь кусты ломясь и ломая сучья.
Он проходит время своё насквозь,
а выходит он, как барсук, где нора барсучья.
Где ж взыграние лимфы, кипящий сладкий дурман?
Где ж те воины в красных туниках — тельца кровяные?
Нет, он с присвистом дышит, как порванный барабан:
дребезжат мембраны, тусклы глаза слюдяные.
Ах, мне жаль твоей молодой красоты, герой!
Матереет нежная плоть, раздувает жилы, как лава,
обрастает лишнею кожей, родинками, корой,
словно пробует в землю корнями врасти коряво.
Но всего прекрасней младенец — новенький, золотой!
Он в земном ничего не смыслит — его ласкает
пенье духов небесных — там, в синеве густой:
им он машет руками да с губ пузыри пускает.
Ожог
Странный человек! Всё о себе он
смотрит долгий сон,
по пространствам мировым рассеян,
в бездны погружён.
У него взаправдашние кости,
кровь, глаза и сухожилья, но —
ходят к нему призрачные гости:
свет зажгут, а в комнате темно.
Говорят бессвязно, безъязыко.
Соль пресна, а перец не горчит.
То ль глухие, то ль не слышат крика,
то ли он лишь мысленно кричит.
У него взаправдашнее горло —
можно шарф на шее завязать,
но когда от этих снов припёрло,
хочется кому-то рассказать.
Что живой он, настоящий, много
есть тому свидетельств: этот — впрок —
на запястье бурый след ожога:
бабушкой пролитый кипяток!
Травма
Его ударило не сильно: чуть задело,
едва затронуло, но вот — слегка заело,
едва царапнуло его, но замутило,
из глаза капнуло и закрутило:
обезоружило, затрепетало
и обнаружило, что всё пропало!
И заморочило, и закололо,
и раскурочило, перемололо.
И что-то грохнуло и надломилось…
И сердце охнуло. Остановилось.
Народная песня
Не ругай меня, жена, что я ёрш, что я ёж.
У кого внутри война, у того снаружи — нож.
На ночной наждак луна проливает чистый шёлк.
Не кори меня, жена, что я вол, что я волк.
Волчьей ягодой полна жизнь колючая — колись.
Не стыди меня, жена, что я лось, что я рысь.
В меня речка влюблена, понимает меня ель.
Не ревнуй меня, жена, что я лис, что я — лель.
То я вепрь, а то я выпь, — со своей землёю схож:
звёзды в небе — моя сыпь, зыбь на море — моя дрожь.
Как напьёшься допьяна, мир припрячешь в кулаке,
глядь — а в нём твоя страна: нос хмельной и в табаке.
Пляшет, плачет старина, шарят тени по кривой:
не качай им в лад, жена, грозной птичьей головой.
Всё, что видится извне — возникает изнутри…
Тише! О своей войне никому не говори!
«Театр»
День проводили честь честью, и встретили
ночь, и вступили в шеол…
Только актёры пока не заметили:
зритель последний ушёл.
Тщатся, стараются — жестами, мимикой
обворожить, обаять…
Пафосом, эпосом, икосом, лирикой
сердце могли б надорвать.
Только ответом им злая, гремучая
в зале пустом — тишина.
Речка подземная, струйка горючая
да перетянутая струна.
Выйдешь на воздух — сплошная обочина,
глушь, да задворки, да тьма.
Ветер свистит:
— Ваша пьеса окончена,
так не сходите с ума!
Ваша Гертруда, как девка, торгуется…
В Гамлеты метит крепыш,
да под Офелию всё гримируется
сорокалетняя мышь.
Кончен спектакль — и иссякли желания:
зрители спят до трубы.
Что ж не уймётся вся ваша компания,
всё — «бу-бу-бу», «бы-бы-бы»?
Тут монолог вековечный заученный
все начинают твердить:
— С этой вот сцены бесценной, замученной
некуда нам уходить!
Будем до смерти играть — то раскручивать
жизни пружину, то рвать:
правых оспаривать, мёртвых озвучивать,
вместо упавших — вставать.
Ямб
В.Г.
Когда со стихами на сцену
ты выйдешь, Орфея собрат,
тотчас тебя смылят, как пену,
иронией охолодят.
Тот хмыкает, этот плюётся…
Понятно, ведь публика ждёт
рифмованного анекдотца,
прикола и выверта, — вот!
А ты им — трагический пафос,
который всерьёз и навзрыд
оторвам и лярвам, как Патмос,
катарсисом свыше грозит.
А ты им — псалмы часослова:
хрип ворона, крик петуха.
Нет-нет, не потерпит такого
растерзанных душ требуха.
Зато в этом ямбе трудиться,
как в тигеле, — верный расчёт:
всё собрано, всё пригодится,
и всё в переплавку пойдёт!
|