Саша Миндориани. Лоскутное одеяло. Рассказы. Саша Миндориани
 
№ 9, 2026

№ 8, 2026

№ 7, 2026
№ 6, 2026

№ 5, 2026

№ 4, 2026
№ 3, 2026

№ 2, 2026

№ 1, 2026
№ 12, 2025

№ 11, 2025

№ 10, 2025

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Саша Миндориани

Лоскутное одеяло

Об авторе | Саша Миндориани родилась в Молдавии

Об авторе | Саша Миндориани родилась в Молдавии. Выпускница МПГУ. В «Знамени» печатается впервые.

 

 

 

357 375 573
(ГЕРБАРИЙ)

Морская фигура, на месте замри!

 

Можно девичьи имена выбирать, как по святцам: Вероника, Анна, Марина, Настя, Ксения, Лена, Аглая, Саша... А девушки, у которых имена с начальной «К» — бедовые: Кристина, Кира, Карина. После жизни они превратятся: в тимьян ползучий, в багульник болотный, в ковыль перистый, а смерти нет. А после работы, если графики вдруг совпадают, три девушки ходят в «Макдоналдс» (так, бывает, с похмелья хочется сырных чипсов и сладкой совсем газировки самого яркого цвета, чтобы ядом яд изгнать): возьмут в «Макдаке» картошку и клюквенный соус, по роял чизбургеру, коку и кофе, хохочут. У каждой длинные волосы, по пояс, сильные, и раз в месяц друг другу кончики остригают на чуточку-чуточку, чтобы больших сил набирались косы. Кира плетет подругам француз-ские колоски, но вот только они у нее по-русски выходят: в петушках.

— Снова с колдуном тем встречалась, — говорит Кристина подругам.

У Кристины (море волнуется раз: № 357) запястья тоненькие совсем, и она их любит обрядить индийскими браслетами, чтобы много за раз, и звенеть-звенеть. А сама тихая, дышит так по-дитячьи, со вздохами — «ах…», и мохнатые тени ресниц опускаются на подглазья нежные-нежные, чуть припухлые. А если проснется раньше мужчины, всегда посуду его, которая с вечера, бережно моет, неслышно совсем, так, чтобы не разбудить. И с мужчиной никогда не кричит, а походит на самого красивого жука, когда тот, перевернутый на глянцеватую спинку, лапками-ниточками бессильно перебирает в воздухе.

— С алеутом? — улыбается ей Кира.

— Ах… он не алеут, он с Ямала. Страсти рассказывал: когда олени тонут в трясине, им хорошо так делается, тепло, как во сне, под перинкой. Чтоб спасти их, нужно этих оленей начать душить, — только тогда понимают, что надо вы-браться из болота. Ах… еще он мне в сон опять нагнал своих псов, злых таких — я от псов этих в сон к нему бежала.

— А ты вернулась потом? — испуганно спросила Карина.

— Не знаю, девочки…

— А он вот так вот может сделать, чтобы всякую-всякую ночь Иван меня видел во сне? — зашептала Карина. — Не просто видел, а то, как я с другими мужчинами, — и зажмурилась крепко-накрепко.

* * *

Кира (море волнуется два: № 375) учится на последнем курсе филфака, начинает писать диплом о поэтике народных названий трав, цветов и грибов в русском языке. И чтоб говорить о растениях, в которые после жизни превратится с подругами, Кира могла б подобрать самые теплые имена: тимьян ползучий — фимиамник, а еще нежнее называют его богородской травой, багульник болотный — багун душистый, а ковыль перистый — это и без того красиво и нежно, но есть и другое название доброе, не народное, правда, — научное тоже, обозначенное в справочнике по ботанике как stipa joannis — ковыль Иоанна.

У Киры грудка маленькая совсем, и сквозь молочную кожу виднеются паутинки голубоватых вен, а в ногах ломота вечная, и когда их закидывает на плечи мужчине, боль уходит, кровь от ног приливает к сердцу по тем самым голубоватым венкам, и сердечко тогда быстро-быстро стучит, по-птичьи.

И Карина учится на филфаке, поступила в прошлом году. Подружилась с Кирой на летней практике: в экспедицию по сбору фольклора шли студенты разных курсов. Из той поездки Карина привезла всего одну фольклорную единицу — ей деревенская старушка наказывала шептать над пиалой с отваром бузины: «Боль-болюшка, перейди из меня в воду», а потом выплеснуть воду наземь, приговаривая: «Иди к траве, иди в землю-землюшку, там твой дом. Иди и радуйся!». Карине нравились смешные звери и веселые красивые люди, она совсем не хотела впадать в несчастие, и нужно было только сцедить куда-то большую-большую теплоту, которую Иван не желал больше знать и которая, огромная, непротраченная, душила Кариночку изнутри.

— Тебя в ресторанах откормят, я тебе про этикет расскажу: бокалы там, вилки, ножи — все просто! И раздашь ты это тепло! Забудешь Ивана своего, дурака, выскребешь из себя другими мужчинами. И с моей любимой Кристинкой подружишься, она самая хорошая!

— Но это, Кир, как-то грустно… за плату…

Чуть-чуть помолчали.

— У нас там один дедушка-завсегдатай есть, прислал букет с открыткой, я даже удивилась, что без еров и ятей пишет, возил на дачу, мы потом на веранде пили мадеру, сверчки орали навзрыд, голова аж болела, а он мне вдруг: «Куда сверчки в последние годы пропали, интересно? Совсем не слыхать теперь! Раньше так стрекотали, так стрекотали!». Вот это грустно! А в тебе пока молодость, понимаешь? А деньги — что деньги? У тебя мечта хоть есть?

— Ну… глупая совсем… хотела книжки писать. Только, Кирюша, я ж все для одного-единственного читателя, выходит, писала. Для Ванечки.

— А что-то такое, чтоб за деньги можно б купить?

— Машинку хочу, которая сама вышивает. Я б все платьица и джинсы себе расшила цветами!

— Ну во-о-т! Сразу купишь, хоть три машинки! Будешь у нас пестрая! Как дымковская игрушка! — Кира улыбалась подруге и гладила ей ладошку немного влажную.

Карина обняла Киру с слабой своею силою:

— И веселая?..

* * *

В «Доме Художников» офис. В нем уютно: свет от абажура глухой, чуть-чуть красноватый, большие кресла, обтянутые потертым темно-зеленым шениллом, в углу — старый буфет дубового дерева, внутри папки, и в них имена все эти, как в святцах, на другой полке — чайный сервиз, а рядом — веселые дымков-ские игрушки: петухи, барашки и барышни. Две ангелицы сидят за столом: Дарья и Майя.

Карина улыбается закрытой улыбкой, стесняется оголить передние зубы: они рифленые, так еще у деток бывает с молочными, — вдруг это изъян, не возьмут?

Майя ласково оглядела девочку, Дарья смотрит прохладно, заверяет Майю потом: «Она ж за идею пришла, за красоту! Денег в руках, наверное, не держала». А Майе нравится: редкая, волоокая, сама тоненькая и кожей белеет, коса — толстая, черная, глаза русальи какие-то — цвет, как у нежных зеленых водорослей под быстрыми водами. Только грустная. Майя Дарью уговорила, и Карина теперь с пятисотыми в папке (море волнуется три: № 573). Только просят Карину что-то сделать с ногтями, а то коротко стрижены и виднеются бело-розовые подушечки долгих пальцев — очень уж по-ребячьи, ей говорят.

 

* * *

— Страшно боялась. Тогда заказал «Четыре розы», бурбон, чтоб перестала дрожать. Ну, ничего. Больно, конечно. Но я смогу, — Карина распустила черную косу, умылась, вытерла лицо своими большими пушистыми волосами. — Мы уже выходили, а он вернулся в номер за «розами»: чего добру пропадать-то? Сунул бутылку за пазуху, — как я рассмеялась!.. И тут же заплакала. Но я смогу, больше плакать не стану. Первый раз — не считается, ладно?..

— А второй — не прощается. Ты не плачь, — и Кристина целовала Карину в темные брови пушистые.

— Если начнутся какие-то в тебе сейчас изменения — не пугайся! — говорит Кира. — Это тело так привыкает: могут ногти покривиться на время, или зубы ныть, или волосы виться вдруг станут, родинки на коже где-то взойдут или, наоборот, поисчезают… много чего…

— Ах… вот Кирюша смуглянкой была, кожа латунная, не поверишь! Раз за разом после мужчин с нее красота персидская осыпблась по чуточке. Теперь вот беленькая, как под лунами загорала.

* * *

Если графики вдруг совпадают, после мужчин три девушки ходят в «Макдоналдс», едят и хохочут:

— Какие-то прям уроки внеклассного чтения! — заливается Кира. — Он мне чьими-то стихами говорит: «А мы-ы отвы-ы-кли по-с-ступа-а-ть, как ве-е-лено приро-о-дой. А мы привы-ы-кли от-с-ступа-а-ть по-э-э-мой или о-о-дой»*, — и тут же своими словами: «Танцуй-танцуй плавно! Раздевайся!».

— Каринка, милая, а ты дашь нам свое почитать? — спрашивает, разрумянившись от смеха, Кристина.

— Знаете, я ведь все ему одному писала, Ване. А теперь вот выдумала себе моего читателя, идеального: он огромное лохматое чудище с косматой сизой шерстью, пусть даже в колтунах. Оно доброе, это чудище. Я вам дам прочесть, любимые, правда. Только чуточку потом, хорошо? Когда буду знать, что уже не ему пишу, не Ивану.

— Ах… он же, тот колдун, он пообещал мне, что нашлет сновидения на Ивана! Как же забыла тебе рассказать?!

— Семь верст до небес и все лесом, — тихо сказала Кира то ли на обещанье Карины — дать подругам читать исписанные свои листочки, то ли на обещание колдуна — делать так, чтоб Ивану шли и шли эти сны, где Карина мужчинами разными хочет выскоблить из себя теплоту к нему.

— Он меня любит страшно… только мне от него не жить… ах…

 

* * *

Кристину ее же волосами душили, красивыми, сильными. Карина плакала тогда много совсем, особенно в день прощания, и все вытирала лицо своей мягкой черной косой. Она просила Киру уложить под подушку Кристине записи, которые обещала дать на прочтение. И подписала: «Очень твоя Карина». А от девичьих слез кое-где на бумаге чернила плыли.

 

Кира открыла через несколько лет почти в самом центре маленькую чайную лавку, куда свозились редкие ароматные травы, терпкие коренья, дорогие совсем сорта чая. А сама любила обычный, черный, крупными листьями, и веточку чабреца добавить. Чабрецом — это тоже в народе зовут так ползучий тимьян, thymus serpyllum.

После универа Карина довольно скоро переучилась слова выстраивать на письме не под углом (как выходило, когда хотела мечту сбывать о книжках собственных), а в линейку, тихонечко. Устроилась в редакцию хорошего журнала, где писали о кораблях и далях, их красивых жителях и забавных животных. Носила Карина все чаще черное, всегда изящное. Вышла замуж: не из любви, понятно, — из благодарности. Остригла волосы, и муж, завидев, сказал смешно так: «Каре ягненка». А машинкой, которую еще с Кристиной и Кирой покупала себе, пользовалась раза три, не больше: расшивала салфетки столовые цветами, незатейными, слабо-голубенькими.

 

 

ВЕРБЛЮЖЬЯ ПОЧТА

Из всех скотов мне по сердцу верблюд

Б. Чичибабин

 

У Аны новое пальто: двубортное, приталенное, из верблюжьей шерсти, подарок поклонника. Лаша увидел — заревновал. «Ну, — думает, — не буду ночевать сегодня!» Ночевать — это значит дневать: Лаша вечером учится, в ночь — в море, утром — в комнату: отмываться, спать, в воскресенье — за город, к матери. «Лаша» означает «светлый», а любит ночи. Ночами Лаша браконьерствует: мстит морю за украденную невесту. До того, как она утонула, говорила, что ей снятся рыбы, все зовут ее, все зовут безмолвно, обещают, что останется красавицей навсегда. Комнату сдали Лаше с Аной: кровать одна, круглый плетеный столик, плетеное кресло и кресло-качалка, шкаф, комод, даже трюмо в раме из обветшалого дерева, а зеркало — в черных пятнышках все, будто кариесом изъедено. Лаша привез из дома плотные занавески льняные.

Ана нравится старым мужчинам с плешью и животами-арбузами: кость ее узкая, в бедрах хотела бы покруглее быть, а грудью довольна своей, кожа пшеничного цвета, до прозрачных мочек покрыта персиковым пушком, и пушок этот на солнце светится нежным золотом, волосы темно-русые и вьются от моря и от туманов, зимой — от вьюги, глаза внимательные, доверчивые, радужки — янтарные, ключицы острятся, а под правой — тонкий шрам: в детстве картошку с сестренкой копала и червяка в нее ради смеха бросила, а сестренка с испугу угодила Ане лопатой выше груди. Ана пахнет летом, всеми запахами Медового Спаса, Яблочного, Орехового и чем-то дынным. Рано-рано проснется, затянется папироской некрепкой — вскружит себе голову на пустой желудок, неверным шагом встанет под душ, натрет тело гущей кофейной, промоет волосы душистым недорогим шампунем, покружится перед зеркалом: заколка лилией, сорочка невесомая, блузочка, юбка вразлет, лодочки, тушью коснется ресниц, палец лизнет — чуть брови взъерошит, помадой слабо дотронется губ, радуется себе, улыбается. И застучит негромко лодочками, шелестит легкой красивой юбкой, идет скоро, ловит пух растений — загадывает желания добрые: чтобы синяя гортензия зацвела скорее в саду или чтобы налетели ветры с лугов. Ана шла после пар на работу в детсад — с малышами рисовала, лепила. Из зооуголка забрала к себе кролика Любу: кролик шума боялся и деток кусал.

Ана еще никому не растворяла своих долгих ног, потому не источала пока особого запаха, на который слетаются молодые мужчины. Но до отсутствия того особого аромата охотливы мужчины в летах: они и кормили Ану мороженым и всякий пытался бражничать с Аной. Но шелк ее юбок и блузочек всегда из чужих рук выскальзывал, и девушка, чуть-чуть захмелев, колыхаясь на лодочках, рассеивалась, как дым.

Хозяин комнаты, одинокий славный старик, мало денег просил, но Ане сказал: «Ты ночами тут спи, а днем, когда нет тебя, я комнату сдам другому, который ночами работает». Утром Ана стягивала с кровати свое крахмаленное белье постельное, а Лаша, как приходил, отмывшись, стелил свое белье и шторы льняные задергивал. Но хозяйский матрас был стар, не привык, чтоб спали на нем и ночью, и днем, и теперь истомился сновиденьями Аны и Лаши и вздыхал: «Эх, молодо-зелено...».

Ана Лашу не видела. Лаша Ану ловил на мгновение в зеркале, как входил: зеркало было древнее матраса, и в своем многолетии замирало от девичьих кружений утренних, отпускать не хотело красивое отражение Аны, расставалось с ним, только Лашу завидев, заревновав. Сердце Лаши тогда удивилось и наполнило высокого сильного Лашу теплотой большой. И с такой теплотой все смотрел на платьице Аны — оно реяло под потолком: Ана платье стирала и повесила на струну для штор, чтоб на солнце быстрее сохло, повертелась у зеркала, убежала снова. И тем днем Лаша спал, не задернув льняных плотных штор: пусть парит ее платье. А вместо учебы на рынок ходил и хотел морошку купить, чтобы Ане подарок сделать, чтоб под цвет ее глаз хороших. Только Лаша не знал, что такие ягодки соберут нескоро еще, поздним летом, как не знал, что в древности называли их «янтарем болотным», а иначе — «очами болотного». Тогда клюкву в сахарной пудре купил, вспоминал, как стоял на морозе, лет двенадцать было, ел такую вот клюкву индевелыми рукавицами и мечтал, что когда-то отца отыщет.

Лаша вернулся в комнату и коробку картонную с клюквой в сахаре на кровати оставил, на голом матрасе. В море шел до утра. А про клюкву Ана решила, что хозяин комнаты, дед, принес: она знала, что нравится старикам, и привыкла к вниманию их, ей ни в сердце, ни в ум не пришло бы, будто парня зачаровала, молодого, красивого.

Но не только матрас томился сновиденьями юными, Ана тоже слабела душой во сне, оттого что стройное тело ее все звенело и хотело чужую ласку прознать, а свою — дарить. Скорым днем, когда Ана училась, Лаша спать ложиться хотел, тут хозяин зашел с чем-то светлым, пушистым в руках и сказал, что посыльный из мастерской вручил, передал: «Для Аны, подарок Григория. Двубортное пальто из верблюжьей шерсти». Старик бросил пальто на скрипучее кресло-качалку, прохрипел: «Я, брат, спрашивал Ану, как живется в доме моем. Говорит, ей здесь нравится, только запах в комнате рыбий. Я ей молвил, что промысел твой такой. Она в чашке гущу кофейну несла, говорит, чтоб тебе давал. Будешь кожу тереть — смрад уйдет совсем. Не серчай, не серчай… А за кофем ко мне заходи». Дед ушел, Лаше стыдно и горько, со стола плетеного баночку взял, а в той баночке белужья икра: Лаша Ане принес и записку даже оставил: «Вы самая дивная, Ана! Мы с Вами встретимся?». И все думает: «Я дурак совсем! Ей зачем икра?! Икра тоже пахнет! Брошу море это — одни беды мне!». Тут же кролику Любе икру скормил: позабыл, что те звери траву едят. А дурной кролик Люба всю банку схрумкал. Лаша все на пальто глядел — мучился: «Не буду ночевать сегодня!». И не стал. Ночевать — это значит дневать.

Ана в ночь побежала к Григорию и взяла с собою пальто: не сезон, но покажет Григорию, как сидит на ней, точно влитое, ее талию еще тоньше делает. Перед выходом покружилась у зеркала: платьице из батиста, чулочки, заколка с сухоцветами в пластике, как в янтаре. Себе радовалась, улыбалась: «Он меня сильно-сильно любит!», — застучала негромко лодочками. А матрас весь день и всю ночь отдыхал от зеленых снов Лаши и Аны.

Кролик Люба болел животом пару дней, скоро сдох. Лаша был тогда в комнате, но не видел: он вертел в руках ту записку, которую Ане писал. А на дверце дубового шкафа вновь висело пальто красивое. Лаша нюхал записку, воздух втягивал неспокойно, руки нюхал, дописал на листочке том: «Это Лаша», — одеколоном спрыснул бумажку и в карман пальто опускал ее: может, осенью, как жара спадет и не будет стоять этот рыбный дух вокруг Лаши, Ана руку опустит в карман, обрядившись в пальто, и прочтет, и захочет встретиться.

А в другом кармане приталенного пальто дожидалась Ану записка Григория. Он ее написал для Аны, когда девушка заснула с устатку: «Какая ты тоненькая! Какие узкие бедрышки! И там… Думал, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко. До встречи. Целую и знаю — как».

 

 

МОРЕ ВОЛНУЕТСЯ…

(сказка)

 

Як давно-давно отбился от стада и забрался высоко-высоко. Он уснул на вершине скалы, а чуть ниже легли облака, и никто бы уже не сказал, отчего як так бел: от рождения или то снега его замели и туманы окутали молоком. Белели рога, и копытца, и покатая спинка, и косматая длинная шерстка на боках, на ногах, и нежные уши белели, и даже ресницы. Только нос чуть-чуть розовел, по-ребячьи, почти незаметно. И из носа катились белого пара клубы, когда як выдыхал размашисто, когда думал во сне протяжно: «Где же др-ру-у-уг?..» И клубы те катились вниз по горе, к облакам, облака от них только ширились, все росли-росли. А как пробудился як от долгого сна, он забыл морды братьев своих, имена их и запах забыл, помнил только, что погонщик кричал ему: «Сбрлык!», — и тянул его за кольцо, продетое сквозь влажные ноздри. «Не тяни-и!.. не тяни-и-и…» — поводил доброй мордою як и глаза закатывал, чтоб не расплакаться. А когда так глаза закатывал, видел небо-реку, и кувшинками плыли по ней облака. «Отчего внизу теперь облака, подо мною?..» — думал як, не помня совсем, как теленком, отбившись от стада, на вершину забрел. Он решил, будто мир опрокинулся, и небо теперь течет понизу, за белыми облаками. «Чем быть одному, лучше в небо скачусь!» — изогнулся в спинке упрямо, напоследок выдохнул сильно-сильно, рогами коснулся передних копыт, а задними яро гору лягнул и кубарем вниз полетел. Облака долго-долго тянулись, и як чувствовал их касания кроткие, сделалось сонливо и ласково — вновь бычок задремал. Ему снились подводные царства, и рощи самшита, и пушистые высокие травы, и граната плоды наливные — все хорошее, красивое, что есть на Земле, по которой белоснежным шаром катился. Тем, кто жил у горы, казалось, будто то не як-альбинос, а лавина неслась, и рассказывали, как в воду сошла, и покрылся волнами океан. Як катился по дну морскому, где ни день, ни ночь различить нельзя, стайки рыб рассыпались в стороны, проходили и дни, и ночи, як катился по дну морскому — выкатился на дальний берег. Як проснулся, открыл седые свои глаза:

— Ах ты дурень лохматый! Ду-ур-рень! — Анна щипала яка за мокрый нос.

— Ты же др-ру-у-уг?.. — вздохнул ей спросонья бык.

Анна с яком не могли друг дружку понять: говорили на разных совсем языках.

— Ты мне домик сломал! Раздавил совсем! — плакала красивая Анна и так же зарозовелась носом, как як.

Анна жила с отцом-рыбарем на пустынном совсем побережье, и было ей столько лет, когда вот-вот можно девушку в жены брать, только путники не за-бредали в забытые эти края. Отец теперь на месяцы уплыл с китобоями из большого города, а Анна ждала его, чинила старые сети. У Анны были густые длинные, ниже пояса, светло-синие волосы: вскоре после рождения Анны отец полюбил всем сердцем русалку, и любовь прорастала тогда вкруг него голубыми цветами, деревцами с бирюзовой листвой и лазоревыми плодами и окрасила нежные волосики новорожденной в светлый цвет небесный. Теперь Анна носила косы: она знала такие узоры плетений, что песчаные пауки сбегались учиться дивным орнаментам, которые Анна складывала из мягких прядей своих. Но больше всего любила косу вокруг головы овить, и получалась корзинка или улитка. А из грубых веревок плела отцу кружевные неводы. Анна ветрам шептала послания, и ветры морями несли слова девичьи, закидывали в сети отцу ее. Так он знал сейчас: на родном берегу больше нет их с дочерью домика. Посылал ей с ветром ответ. Но тот ветер был молод и зелен, он погнался за глупой чайкой и сбивался с пути, на который ему указал рыбак.

Як не знал, зачем нужен домик, и не мог понять, отчего так печалится девушка. А она ходила вдоль берега, все ждала ответа отца и у каждого ветра спрашивала про послание ей. Но веселые ветры только играли ее длинными распущенными волосами. Як бродил по пятам, а море шло волнами.

— Ну чего тебе, чудище?! — поворачивалась Анна к быку.

Только як не смекал, о чем она: говорили на разных совсем языках.

— Ну чего ты за мной увязался?! Будто мало, что домик снес?

Анна до ночи спрашивала у каждого ветра встречного, не слыхал ли, что велел ей делать отец теперь. Не дождавшись ответа, заплела вокруг головы косу, чтоб во сне не спутались бледно-синие длинные волосы, спать легла прямо так, на песке остывшем.

Як подумал, что Анна — друг, и всю ночь в недальнем лесу собирал для нее гостинцы: шел на запах, голову к земле опускал и нанизывал на рога грибы, а зубами рвал травы пахучие. Воротившись на берег, осторожно, чтоб Анну не разбудить, ей в корзинку светло-синей косы ссыпал лакомства.

Так и жили: Анна варила грибные супы, и ждала-ждала возвращенья отца, и поила яка чаем на травах, которые приносил ей ночами, и смотрела с грустью в его глаза седые, спрашивала: «Что мне делать с тобой, кудлатый?..». Вспомнила, что за лесом недальним, на горе, живет дикое стадо таких же мохнатых зверей, только шерсткой все больше чернеют, повела туда яка.

— Ты не друг, — равнодушно сказали темно-бурые и сизые яки.

Растерялся горе-бычок и быстро моргал, чтобы слезы не мешали видеть красивых статных зверей, отчего-то таких родных:

— Кто же я?..

Только дикие яки брели теперь, кто куда, медленно жевали коренья и не замечали уже ни девушку, ни быка. Анна, хоть не понимала звериных слов, но могла разглядеть, как як ее больше прежнего сгорбился, а глаза его сделались волглыми, будто тиной подернутыми. Анна потрепала яка по холке, даже обняла неумело и пошла к побережью ждать и ждать ответа отца.

— Ты беля-я-як? Ты беля-я-як? — кричал вслед большеглазый черный теленок, но вернулся скоро, понурый, к родителям и смотрел, как скучно жуют коренья.

Так и жили. Но с севера шли холода, Анна мерзла ночами, распускала светло-синие волосы, пеленалась в них, словно в кокон пушистый, но и так дрожала во сне. Белый як не желал, чтоб мерз друг, но не знал, как делиться с Анной теплом: если ляжет в песок рядом с нею, чтобы шерстью девушку греть, вдруг уснет и раздавит хрупкую тонкую Анну во сне. И тогда придумал бычок скинуть шубку свою нежно-белую, чтобы Анна спала на ней и чтоб укрывалась ею. А наутро Анна спросонья решила, что всю зиму дремала, только в мае проснулась, в котором жарко и вдоль берега пух тополей летит. Тут-то Анна увидела яка и что клочьями выгрызал уже даже не шерсть, а подшерсточек белый-белый, белее снега, и бежала по берегу, собирала шерстку звериную, разносимую студеными ветрами.

— Ты зачем, глупый, шубку всю погрыз?! — говорила вечером Анна и свивала шерсть быка в нити белые. А из нитей хотела накидку для яка вязать, чтобы снегом зверя не замело, из остатков — себе платок, чтобы укрываться ночами, и отцу вязать свитер, чтобы ждать его, хоть без крова, но с теплотой большой.

Як пошел, как и прежде, в лес, отыскать хвойных веточек, мерзлых ягод, шишек. Налетел снежный ветер и касаньями голубиными целовал усталые глазки яка и шептал ему балладу про цветенье багульника. Так, бывает, детки со спины подбегут и ладошками нежными застилают веки тебе, скажут теплыми голосами: «Угадаешь, кто?..», — а ты знаешь, кто, догадался по молочному запаху, но нарочно имя не называешь, чтоб подольше в этой ласковой темноте побыть. Як вздохнул слабо-слабо: «Ты же др-ру-у-уг…», — и из носа, розовевшего по-ребячьи, покатился белый дымок. И не вытянуть яка из сна никакими сетями искусными, даже теми, которые Анна из его же шерстки плела и которые снега белей. Яку снится болотный багульник, и добрые пчелы летают, мед творят.

* * *

По весне распустила Анна одежду свою на нити, но ни свитер, ни сети, что для отца сплела, не тронула. Обрезбла свои длинные и густые светло-синие волосы, и ветры, опускаясь рядышком с Анной, все дивились: где те долгие пряди, с которыми раньше хороводы водили?.. Анна выткала полотно из распущенной белой пряжи и вплетала в него свои бледно-синие волосы, и нежно-зеленые водоросли, и ракушки морские, переливчатые, серебристые с розовым: вдоль подводной синеющей пажити стремил бег добрый як косматый. А в те ночи, когда не было видно луны, як светился белой-белой шубкой своей. Анна опускалась на полотно, засыпала на покатой спинке быка и во сне улыбалась заметно едва, оттого что смешливо кожу кололо. И никто не знал троп к забытому берегу, но однажды в недальний лес охотник забрел. Он пошел на свечение и, завидев, как редкий белорожденный як растянулся на берегу, зверя взял на прицел и трижды стрелял. Только Анну, спящую на спине у быка, он не видел, а когда, подбежав, увидал, горько плакал: Анна очень красива была, и он мог бы девушку в жены звать. Но теперь от девичьей крови не белый — темно-бурый як, почти черный, Анну нес в сновидения, где багульник цвел.

 

* * *

Расплескались майские ветры, белый-белый пух тополей кружили. А вдогонку летел зеленый ветер, он был молод и долго веял по свету, но хранил послание рыбаря, чтобы к берегу принести однажды. Тот рыбак говорил сипато, с ласкою, с горьким запахом табака, что любое горе не больше моря.

 

 

Стр. 108

* Из стихотворения Гарри Гордона.

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru