Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2021

№ 10, 2021

№ 9, 2021
№ 8, 2021

№ 7, 2021

№ 6, 2021
№ 5, 2021

№ 4, 2021

№ 3, 2021
№ 2, 2021

№ 1, 2021

№ 12, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Саша Миндориани

Лоскутное одеяло

Об авторе | Саша Миндориани родилась в Молдавии

Об авторе | Саша Миндориани родилась в Молдавии. Выпускница МПГУ. В «Знамени» печатается впервые.

 

 

 

357 375 573
(ГЕРБАРИЙ)

Морская фигура, на месте замри!

 

Можно девичьи имена выбирать, как по святцам: Вероника, Анна, Марина, Настя, Ксения, Лена, Аглая, Саша... А девушки, у которых имена с начальной «К» — бедовые: Кристина, Кира, Карина. После жизни они превратятся: в тимьян ползучий, в багульник болотный, в ковыль перистый, а смерти нет. А после работы, если графики вдруг совпадают, три девушки ходят в «Макдоналдс» (так, бывает, с похмелья хочется сырных чипсов и сладкой совсем газировки самого яркого цвета, чтобы ядом яд изгнать): возьмут в «Макдаке» картошку и клюквенный соус, по роял чизбургеру, коку и кофе, хохочут. У каждой длинные волосы, по пояс, сильные, и раз в месяц друг другу кончики остригают на чуточку-чуточку, чтобы больших сил набирались косы. Кира плетет подругам француз-ские колоски, но вот только они у нее по-русски выходят: в петушках.

— Снова с колдуном тем встречалась, — говорит Кристина подругам.

У Кристины (море волнуется раз: № 357) запястья тоненькие совсем, и она их любит обрядить индийскими браслетами, чтобы много за раз, и звенеть-звенеть. А сама тихая, дышит так по-дитячьи, со вздохами — «ах…», и мохнатые тени ресниц опускаются на подглазья нежные-нежные, чуть припухлые. А если проснется раньше мужчины, всегда посуду его, которая с вечера, бережно моет, неслышно совсем, так, чтобы не разбудить. И с мужчиной никогда не кричит, а походит на самого красивого жука, когда тот, перевернутый на глянцеватую спинку, лапками-ниточками бессильно перебирает в воздухе.

— С алеутом? — улыбается ей Кира.

Ах… он не алеут, он с Ямала. Страсти рассказывал: когда олени тонут в трясине, им хорошо так делается, тепло, как во сне, под перинкой. Чтоб спасти их, нужно этих оленей начать душить, — только тогда понимают, что надо вы-браться из болота. Ах… еще он мне в сон опять нагнал своих псов, злых таких — я от псов этих в сон к нему бежала.

— А ты вернулась потом? — испуганно спросила Карина.

— Не знаю, девочки…

— А он вот так вот может сделать, чтобы всякую-всякую ночь Иван меня видел во сне? — зашептала Карина. — Не просто видел, а то, как я с другими мужчинами, — и зажмурилась крепко-накрепко.

* * *

Кира (море волнуется два: № 375) учится на последнем курсе филфака, начинает писать диплом о поэтике народных названий трав, цветов и грибов в русском языке. И чтоб говорить о растениях, в которые после жизни превратится с подругами, Кира могла б подобрать самые теплые имена: тимьян ползучий — фимиамник, а еще нежнее называют его богородской травой, багульник болотный — багун душистый, а ковыль перистый — это и без того красиво и нежно, но есть и другое название доброе, не народное, правда, — научное тоже, обозначенное в справочнике по ботанике как stipa joannis — ковыль Иоанна.

У Киры грудка маленькая совсем, и сквозь молочную кожу виднеются паутинки голубоватых вен, а в ногах ломота вечная, и когда их закидывает на плечи мужчине, боль уходит, кровь от ног приливает к сердцу по тем самым голубоватым венкам, и сердечко тогда быстро-быстро стучит, по-птичьи.

И Карина учится на филфаке, поступила в прошлом году. Подружилась с Кирой на летней практике: в экспедицию по сбору фольклора шли студенты разных курсов. Из той поездки Карина привезла всего одну фольклорную единицу — ей деревенская старушка наказывала шептать над пиалой с отваром бузины: «Боль-болюшка, перейди из меня в воду», а потом выплеснуть воду наземь, приговаривая: «Иди к траве, иди в землю-землюшку, там твой дом. Иди и радуйся!». Карине нравились смешные звери и веселые красивые люди, она совсем не хотела впадать в несчастие, и нужно было только сцедить куда-то большую-большую теплоту, которую Иван не желал больше знать и которая, огромная, непротраченная, душила Кариночку изнутри.

— Тебя в ресторанах откормят, я тебе про этикет расскажу: бокалы там, вилки, ножи — все просто! И раздашь ты это тепло! Забудешь Ивана своего, дурака, выскребешь из себя другими мужчинами. И с моей любимой Кристинкой подружишься, она самая хорошая!

— Но это, Кир, как-то грустно… за плату…

Чуть-чуть помолчали.

— У нас там один дедушка-завсегдатай есть, прислал букет с открыткой, я даже удивилась, что без еров и ятей пишет, возил на дачу, мы потом на веранде пили мадеру, сверчки орали навзрыд, голова аж болела, а он мне вдруг: «Куда сверчки в последние годы пропали, интересно? Совсем не слыхать теперь! Раньше так стрекотали, так стрекотали!». Вот это грустно! А в тебе пока молодость, понимаешь? А деньги — что деньги? У тебя мечта хоть есть?

Ну… глупая совсем… хотела книжки писать. Только, Кирюша, я ж все для одного-единственного читателя, выходит, писала. Для Ванечки.

— А что-то такое, чтоб за деньги можно б купить?

— Машинку хочу, которая сама вышивает. Я б все платьица и джинсы себе расшила цветами!

Ну во-о-т! Сразу купишь, хоть три машинки! Будешь у нас пестрая! Как дымковская игрушка! — Кира улыбалась подруге и гладила ей ладошку немного влажную.

Карина обняла Киру с слабой своею силою:

— И веселая?..

* * *

В «Доме Художников» офис. В нем уютно: свет от абажура глухой, чуть-чуть красноватый, большие кресла, обтянутые потертым темно-зеленым шениллом, в углу — старый буфет дубового дерева, внутри папки, и в них имена все эти, как в святцах, на другой полке — чайный сервиз, а рядом — веселые дымков-ские игрушки: петухи, барашки и барышни. Две ангелицы сидят за столом: Дарья и Майя.

Карина улыбается закрытой улыбкой, стесняется оголить передние зубы: они рифленые, так еще у деток бывает с молочными, — вдруг это изъян, не возьмут?

Майя ласково оглядела девочку, Дарья смотрит прохладно, заверяет Майю потом: «Она ж за идею пришла, за красоту! Денег в руках, наверное, не держала». А Майе нравится: редкая, волоокая, сама тоненькая и кожей белеет, коса — толстая, черная, глаза русальи какие-то — цвет, как у нежных зеленых водорослей под быстрыми водами. Только грустная. Майя Дарью уговорила, и Карина теперь с пятисотыми в папке (море волнуется три: № 573). Только просят Карину что-то сделать с ногтями, а то коротко стрижены и виднеются бело-розовые подушечки долгих пальцев — очень уж по-ребячьи, ей говорят.

 

* * *

— Страшно боялась. Тогда заказал «Четыре розы», бурбон, чтоб перестала дрожать. Ну, ничего. Больно, конечно. Но я смогу, — Карина распустила черную косу, умылась, вытерла лицо своими большими пушистыми волосами. — Мы уже выходили, а он вернулся в номер за «розами»: чего добру пропадать-то? Сунул бутылку за пазуху, — как я рассмеялась!.. И тут же заплакала. Но я смогу, больше плакать не стану. Первый раз — не считается, ладно?..

— А второй — не прощается. Ты не плачь, — и Кристина целовала Карину в темные брови пушистые.

— Если начнутся какие-то в тебе сейчас изменения — не пугайся! — говорит Кира. — Это тело так привыкает: могут ногти покривиться на время, или зубы ныть, или волосы виться вдруг станут, родинки на коже где-то взойдут или, наоборот, поисчезают… много чего…

— Ах… вот Кирюша смуглянкой была, кожа латунная, не поверишь! Раз за разом после мужчин с нее красота персидская осыпблась по чуточке. Теперь вот беленькая, как под лунами загорала.

* * *

Если графики вдруг совпадают, после мужчин три девушки ходят в «Макдоналдс», едят и хохочут:

— Какие-то прям уроки внеклассного чтения! — заливается Кира. — Он мне чьими-то стихами говорит: «А мы-ы отвы-ы-кли по-с-ступа-а-ть, как ве-е-лено приро-о-дой. А мы привы-ы-кли от-с-ступа-а-ть по-э-э-мой или о-о-дой»*, — и тут же своими словами: «Танцуй-танцуй плавно! Раздевайся!».

— Каринка, милая, а ты дашь нам свое почитать? — спрашивает, разрумянившись от смеха, Кристина.

— Знаете, я ведь все ему одному писала, Ване. А теперь вот выдумала себе моего читателя, идеального: он огромное лохматое чудище с косматой сизой шерстью, пусть даже в колтунах. Оно доброе, это чудище. Я вам дам прочесть, любимые, правда. Только чуточку потом, хорошо? Когда буду знать, что уже не ему пишу, не Ивану.

Ах… он же, тот колдун, он пообещал мне, что нашлет сновидения на Ивана! Как же забыла тебе рассказать?!

— Семь верст до небес и все лесом, — тихо сказала Кира то ли на обещанье Карины — дать подругам читать исписанные свои листочки, то ли на обещание колдуна — делать так, чтоб Ивану шли и шли эти сны, где Карина мужчинами разными хочет выскоблить из себя теплоту к нему.

— Он меня любит страшно… только мне от него не жить… ах

 

* * *

Кристину ее же волосами душили, красивыми, сильными. Карина плакала тогда много совсем, особенно в день прощания, и все вытирала лицо своей мягкой черной косой. Она просила Киру уложить под подушку Кристине записи, которые обещала дать на прочтение. И подписала: «Очень твоя Карина». А от девичьих слез кое-где на бумаге чернила плыли.

 

Кира открыла через несколько лет почти в самом центре маленькую чайную лавку, куда свозились редкие ароматные травы, терпкие коренья, дорогие совсем сорта чая. А сама любила обычный, черный, крупными листьями, и веточку чабреца добавить. Чабрецом — это тоже в народе зовут так ползучий тимьян, thymus serpyllum.

После универа Карина довольно скоро переучилась слова выстраивать на письме не под углом (как выходило, когда хотела мечту сбывать о книжках собственных), а в линейку, тихонечко. Устроилась в редакцию хорошего журнала, где писали о кораблях и далях, их красивых жителях и забавных животных. Носила Карина все чаще черное, всегда изящное. Вышла замуж: не из любви, понятно, — из благодарности. Остригла волосы, и муж, завидев, сказал смешно так: «Каре ягненка». А машинкой, которую еще с Кристиной и Кирой покупала себе, пользовалась раза три, не больше: расшивала салфетки столовые цветами, незатейными, слабо-голубенькими.

 

 

ВЕРБЛЮЖЬЯ ПОЧТА

Из всех скотов мне по сердцу верблюд

Б. Чичибабин

 

У Аны новое пальто: двубортное, приталенное, из верблюжьей шерсти, подарок поклонника. Лаша увидел — заревновал. «Ну, — думает, — не буду ночевать сегодня!» Ночевать — это значит дневать: Лаша вечером учится, в ночь — в море, утром — в комнату: отмываться, спать, в воскресенье — за город, к матери. «Лаша» означает «светлый», а любит ночи. Ночами Лаша браконьерствует: мстит морю за украденную невесту. До того, как она утонула, говорила, что ей снятся рыбы, все зовут ее, все зовут безмолвно, обещают, что останется красавицей навсегда. Комнату сдали Лаше с Аной: кровать одна, круглый плетеный столик, плетеное кресло и кресло-качалка, шкаф, комод, даже трюмо в раме из обветшалого дерева, а зеркало — в черных пятнышках все, будто кариесом изъедено. Лаша привез из дома плотные занавески льняные.

Ана нравится старым мужчинам с плешью и животами-арбузами: кость ее узкая, в бедрах хотела бы покруглее быть, а грудью довольна своей, кожа пшеничного цвета, до прозрачных мочек покрыта персиковым пушком, и пушок этот на солнце светится нежным золотом, волосы темно-русые и вьются от моря и от туманов, зимой — от вьюги, глаза внимательные, доверчивые, радужки — янтарные, ключицы острятся, а под правой — тонкий шрам: в детстве картошку с сестренкой копала и червяка в нее ради смеха бросила, а сестренка с испугу угодила Ане лопатой выше груди. Ана пахнет летом, всеми запахами Медового Спаса, Яблочного, Орехового и чем-то дынным. Рано-рано проснется, затянется папироской некрепкой — вскружит себе голову на пустой желудок, неверным шагом встанет под душ, натрет тело гущей кофейной, промоет волосы душистым недорогим шампунем, покружится перед зеркалом: заколка лилией, сорочка невесомая, блузочка, юбка вразлет, лодочки, тушью коснется ресниц, палец лизнет — чуть брови взъерошит, помадой слабо дотронется губ, радуется себе, улыбается. И застучит негромко лодочками, шелестит легкой красивой юбкой, идет скоро, ловит пух растений — загадывает желания добрые: чтобы синяя гортензия зацвела скорее в саду или чтобы налетели ветры с лугов. Ана шла после пар на работу в детсад — с малышами рисовала, лепила. Из зооуголка забрала к себе кролика Любу: кролик шума боялся и деток кусал.

Ана еще никому не растворяла своих долгих ног, потому не источала пока особого запаха, на который слетаются молодые мужчины. Но до отсутствия того особого аромата охотливы мужчины в летах: они и кормили Ану мороженым и всякий пытался бражничать с Аной. Но шелк ее юбок и блузочек всегда из чужих рук выскальзывал, и девушка, чуть-чуть захмелев, колыхаясь на лодочках, рассеивалась, как дым.

Хозяин комнаты, одинокий славный старик, мало денег просил, но Ане сказал: «Ты ночами тут спи, а днем, когда нет тебя, я комнату сдам другому, который ночами работает». Утром Ана стягивала с кровати свое крахмаленное белье постельное, а Лаша, как приходил, отмывшись, стелил свое белье и шторы льняные задергивал. Но хозяйский матрас был стар, не привык, чтоб спали на нем и ночью, и днем, и теперь истомился сновиденьями Аны и Лаши и вздыхал: «Эх, молодо-зелено...».

Ана Лашу не видела. Лаша Ану ловил на мгновение в зеркале, как входил: зеркало было древнее матраса, и в своем многолетии замирало от девичьих кружений утренних, отпускать не хотело красивое отражение Аны, расставалось с ним, только Лашу завидев, заревновав. Сердце Лаши тогда удивилось и наполнило высокого сильного Лашу теплотой большой. И с такой теплотой все смотрел на платьице Аны — оно реяло под потолком: Ана платье стирала и повесила на струну для штор, чтоб на солнце быстрее сохло, повертелась у зеркала, убежала снова. И тем днем Лаша спал, не задернув льняных плотных штор: пусть парит ее платье. А вместо учебы на рынок ходил и хотел морошку купить, чтобы Ане подарок сделать, чтоб под цвет ее глаз хороших. Только Лаша не знал, что такие ягодки соберут нескоро еще, поздним летом, как не знал, что в древности называли их «янтарем болотным», а иначе — «очами болотного». Тогда клюкву в сахарной пудре купил, вспоминал, как стоял на морозе, лет двенадцать было, ел такую вот клюкву индевелыми рукавицами и мечтал, что когда-то отца отыщет.

Лаша вернулся в комнату и коробку картонную с клюквой в сахаре на кровати оставил, на голом матрасе. В море шел до утра. А про клюкву Ана решила, что хозяин комнаты, дед, принес: она знала, что нравится старикам, и привыкла к вниманию их, ей ни в сердце, ни в ум не пришло бы, будто парня зачаровала, молодого, красивого.

Но не только матрас томился сновиденьями юными, Ана тоже слабела душой во сне, оттого что стройное тело ее все звенело и хотело чужую ласку прознать, а свою — дарить. Скорым днем, когда Ана училась, Лаша спать ложиться хотел, тут хозяин зашел с чем-то светлым, пушистым в руках и сказал, что посыльный из мастерской вручил, передал: «Для Аны, подарок Григория. Двубортное пальто из верблюжьей шерсти». Старик бросил пальто на скрипучее кресло-качалку, прохрипел: «Я, брат, спрашивал Ану, как живется в доме моем. Говорит, ей здесь нравится, только запах в комнате рыбий. Я ей молвил, что промысел твой такой. Она в чашке гущу кофейну несла, говорит, чтоб тебе давал. Будешь кожу тереть — смрад уйдет совсем. Не серчай, не серчай… А за кофем ко мне заходи». Дед ушел, Лаше стыдно и горько, со стола плетеного баночку взял, а в той баночке белужья икра: Лаша Ане принес и записку даже оставил: «Вы самая дивная, Ана! Мы с Вами встретимся?». И все думает: «Я дурак совсем! Ей зачем икра?! Икра тоже пахнет! Брошу море это — одни беды мне!». Тут же кролику Любе икру скормил: позабыл, что те звери траву едят. А дурной кролик Люба всю банку схрумкал. Лаша все на пальто глядел — мучился: «Не буду ночевать сегодня!». И не стал. Ночевать — это значит дневать.

Ана в ночь побежала к Григорию и взяла с собою пальто: не сезон, но покажет Григорию, как сидит на ней, точно влитое, ее талию еще тоньше делает. Перед выходом покружилась у зеркала: платьице из батиста, чулочки, заколка с сухоцветами в пластике, как в янтаре. Себе радовалась, улыбалась: «Он меня сильно-сильно любит!», — застучала негромко лодочками. А матрас весь день и всю ночь отдыхал от зеленых снов Лаши и Аны.

Кролик Люба болел животом пару дней, скоро сдох. Лаша был тогда в комнате, но не видел: он вертел в руках ту записку, которую Ане писал. А на дверце дубового шкафа вновь висело пальто красивое. Лаша нюхал записку, воздух втягивал неспокойно, руки нюхал, дописал на листочке том: «Это Лаша», — одеколоном спрыснул бумажку и в карман пальто опускал ее: может, осенью, как жара спадет и не будет стоять этот рыбный дух вокруг Лаши, Ана руку опустит в карман, обрядившись в пальто, и прочтет, и захочет встретиться.

А в другом кармане приталенного пальто дожидалась Ану записка Григория. Он ее написал для Аны, когда девушка заснула с устатку: «Какая ты тоненькая! Какие узкие бедрышки! И там… Думал, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко. До встречи. Целую и знаю — как».

 

 

МОРЕ ВОЛНУЕТСЯ…

(сказка)

 

Як давно-давно отбился от стада и забрался высоко-высоко. Он уснул на вершине скалы, а чуть ниже легли облака, и никто бы уже не сказал, отчего як так бел: от рождения или то снега его замели и туманы окутали молоком. Белели рога, и копытца, и покатая спинка, и косматая длинная шерстка на боках, на ногах, и нежные уши белели, и даже ресницы. Только нос чуть-чуть розовел, по-ребячьи, почти незаметно. И из носа катились белого пара клубы, когда як выдыхал размашисто, когда думал во сне протяжно: «Где же др-ру-у-уг?..» И клубы те катились вниз по горе, к облакам, облака от них только ширились, все росли-росли. А как пробудился як от долгого сна, он забыл морды братьев своих, имена их и запах забыл, помнил только, что погонщик кричал ему: «Сбрлык!», — и тянул его за кольцо, продетое сквозь влажные ноздри. «Не тяни-и!.. не тяни-и-и…» — поводил доброй мордою як и глаза закатывал, чтоб не расплакаться. А когда так глаза закатывал, видел небо-реку, и кувшинками плыли по ней облака. «Отчего внизу теперь облака, подо мною?..» — думал як, не помня совсем, как теленком, отбившись от стада, на вершину забрел. Он решил, будто мир опрокинулся, и небо теперь течет понизу, за белыми облаками. «Чем быть одному, лучше в небо скачусь!» — изогнулся в спинке упрямо, напоследок выдохнул сильно-сильно, рогами коснулся передних копыт, а задними яро гору лягнул и кубарем вниз полетел. Облака долго-долго тянулись, и як чувствовал их касания кроткие, сделалось сонливо и ласково — вновь бычок задремал. Ему снились подводные царства, и рощи самшита, и пушистые высокие травы, и граната плоды наливные — все хорошее, красивое, что есть на Земле, по которой белоснежным шаром катился. Тем, кто жил у горы, казалось, будто то не як-альбинос, а лавина неслась, и рассказывали, как в воду сошла, и покрылся волнами океан. Як катился по дну морскому, где ни день, ни ночь различить нельзя, стайки рыб рассыпались в стороны, проходили и дни, и ночи, як катился по дну морскому — выкатился на дальний берег. Як проснулся, открыл седые свои глаза:

— Ах ты дурень лохматый! Ду-ур-рень! — Анна щипала яка за мокрый нос.

— Ты же др-ру-у-уг?.. — вздохнул ей спросонья бык.

Анна с яком не могли друг дружку понять: говорили на разных совсем языках.

— Ты мне домик сломал! Раздавил совсем! — плакала красивая Анна и так же зарозовелась носом, как як.

Анна жила с отцом-рыбарем на пустынном совсем побережье, и было ей столько лет, когда вот-вот можно девушку в жены брать, только путники не за-бредали в забытые эти края. Отец теперь на месяцы уплыл с китобоями из большого города, а Анна ждала его, чинила старые сети. У Анны были густые длинные, ниже пояса, светло-синие волосы: вскоре после рождения Анны отец полюбил всем сердцем русалку, и любовь прорастала тогда вкруг него голубыми цветами, деревцами с бирюзовой листвой и лазоревыми плодами и окрасила нежные волосики новорожденной в светлый цвет небесный. Теперь Анна носила косы: она знала такие узоры плетений, что песчаные пауки сбегались учиться дивным орнаментам, которые Анна складывала из мягких прядей своих. Но больше всего любила косу вокруг головы овить, и получалась корзинка или улитка. А из грубых веревок плела отцу кружевные неводы. Анна ветрам шептала послания, и ветры морями несли слова девичьи, закидывали в сети отцу ее. Так он знал сейчас: на родном берегу больше нет их с дочерью домика. Посылал ей с ветром ответ. Но тот ветер был молод и зелен, он погнался за глупой чайкой и сбивался с пути, на который ему указал рыбак.

Як не знал, зачем нужен домик, и не мог понять, отчего так печалится девушка. А она ходила вдоль берега, все ждала ответа отца и у каждого ветра спрашивала про послание ей. Но веселые ветры только играли ее длинными распущенными волосами. Як бродил по пятам, а море шло волнами.

— Ну чего тебе, чудище?! — поворачивалась Анна к быку.

Только як не смекал, о чем она: говорили на разных совсем языках.

— Ну чего ты за мной увязался?! Будто мало, что домик снес?

Анна до ночи спрашивала у каждого ветра встречного, не слыхал ли, что велел ей делать отец теперь. Не дождавшись ответа, заплела вокруг головы косу, чтоб во сне не спутались бледно-синие длинные волосы, спать легла прямо так, на песке остывшем.

Як подумал, что Анна — друг, и всю ночь в недальнем лесу собирал для нее гостинцы: шел на запах, голову к земле опускал и нанизывал на рога грибы, а зубами рвал травы пахучие. Воротившись на берег, осторожно, чтоб Анну не разбудить, ей в корзинку светло-синей косы ссыпал лакомства.

Так и жили: Анна варила грибные супы, и ждала-ждала возвращенья отца, и поила яка чаем на травах, которые приносил ей ночами, и смотрела с грустью в его глаза седые, спрашивала: «Что мне делать с тобой, кудлатый?..». Вспомнила, что за лесом недальним, на горе, живет дикое стадо таких же мохнатых зверей, только шерсткой все больше чернеют, повела туда яка.

— Ты не друг, — равнодушно сказали темно-бурые и сизые яки.

Растерялся горе-бычок и быстро моргал, чтобы слезы не мешали видеть красивых статных зверей, отчего-то таких родных:

— Кто же я?..

Только дикие яки брели теперь, кто куда, медленно жевали коренья и не замечали уже ни девушку, ни быка. Анна, хоть не понимала звериных слов, но могла разглядеть, как як ее больше прежнего сгорбился, а глаза его сделались волглыми, будто тиной подернутыми. Анна потрепала яка по холке, даже обняла неумело и пошла к побережью ждать и ждать ответа отца.

— Ты беля-я-як? Ты беля-я-як? — кричал вслед большеглазый черный теленок, но вернулся скоро, понурый, к родителям и смотрел, как скучно жуют коренья.

Так и жили. Но с севера шли холода, Анна мерзла ночами, распускала светло-синие волосы, пеленалась в них, словно в кокон пушистый, но и так дрожала во сне. Белый як не желал, чтоб мерз друг, но не знал, как делиться с Анной теплом: если ляжет в песок рядом с нею, чтобы шерстью девушку греть, вдруг уснет и раздавит хрупкую тонкую Анну во сне. И тогда придумал бычок скинуть шубку свою нежно-белую, чтобы Анна спала на ней и чтоб укрывалась ею. А наутро Анна спросонья решила, что всю зиму дремала, только в мае проснулась, в котором жарко и вдоль берега пух тополей летит. Тут-то Анна увидела яка и что клочьями выгрызал уже даже не шерсть, а подшерсточек белый-белый, белее снега, и бежала по берегу, собирала шерстку звериную, разносимую студеными ветрами.

— Ты зачем, глупый, шубку всю погрыз?! — говорила вечером Анна и свивала шерсть быка в нити белые. А из нитей хотела накидку для яка вязать, чтобы снегом зверя не замело, из остатков — себе платок, чтобы укрываться ночами, и отцу вязать свитер, чтобы ждать его, хоть без крова, но с теплотой большой.

Як пошел, как и прежде, в лес, отыскать хвойных веточек, мерзлых ягод, шишек. Налетел снежный ветер и касаньями голубиными целовал усталые глазки яка и шептал ему балладу про цветенье багульника. Так, бывает, детки со спины подбегут и ладошками нежными застилают веки тебе, скажут теплыми голосами: «Угадаешь, кто?..», — а ты знаешь, кто, догадался по молочному запаху, но нарочно имя не называешь, чтоб подольше в этой ласковой темноте побыть. Як вздохнул слабо-слабо: «Ты же др-ру-у-уг…», — и из носа, розовевшего по-ребячьи, покатился белый дымок. И не вытянуть яка из сна никакими сетями искусными, даже теми, которые Анна из его же шерстки плела и которые снега белей. Яку снится болотный багульник, и добрые пчелы летают, мед творят.

* * *

По весне распустила Анна одежду свою на нити, но ни свитер, ни сети, что для отца сплела, не тронула. Обрезбла свои длинные и густые светло-синие волосы, и ветры, опускаясь рядышком с Анной, все дивились: где те долгие пряди, с которыми раньше хороводы водили?.. Анна выткала полотно из распущенной белой пряжи и вплетала в него свои бледно-синие волосы, и нежно-зеленые водоросли, и ракушки морские, переливчатые, серебристые с розовым: вдоль подводной синеющей пажити стремил бег добрый як косматый. А в те ночи, когда не было видно луны, як светился белой-белой шубкой своей. Анна опускалась на полотно, засыпала на покатой спинке быка и во сне улыбалась заметно едва, оттого что смешливо кожу кололо. И никто не знал троп к забытому берегу, но однажды в недальний лес охотник забрел. Он пошел на свечение и, завидев, как редкий белорожденный як растянулся на берегу, зверя взял на прицел и трижды стрелял. Только Анну, спящую на спине у быка, он не видел, а когда, подбежав, увидал, горько плакал: Анна очень красива была, и он мог бы девушку в жены звать. Но теперь от девичьей крови не белый — темно-бурый як, почти черный, Анну нес в сновидения, где багульник цвел.

 

* * *

Расплескались майские ветры, белый-белый пух тополей кружили. А вдогонку летел зеленый ветер, он был молод и долго веял по свету, но хранил послание рыбаря, чтобы к берегу принести однажды. Тот рыбак говорил сипато, с ласкою, с горьким запахом табака, что любое горе не больше моря.

 

 

Стр. 108

* Из стихотворения Гарри Гордона.

 

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru