Крымские сонеты.
Данила Давыдов, Андрей Полонский,
Анастасия Романова, Алексей Яковлев. Рисунки Анастасии Романовой. — М.: Кастоправда, 2014.
На
исходе лета 2013 года группа московских поэтов, оказавшись в Крыму, решила
сочинять по сонету в день. Завязалась литературная игра, переросшая в
межтекстовый диалог, как вполне осознанный, так и бессознательный, но
отсылающий к некоторым общим реалиям или ощущениям. Автор вступительной статьи
Данила Давыдов отмечает и случаи телепатического толка — параллельного
написания перекликающихся сонетов. Все началось с Ялты, а потом, в соответствии
с маршрутом поездки, были осмыслены локусы Лисьей бухты, Коктебеля,
Севастополя. «То есть, говоря словами филолога Александра Люсого,
возник коллективный образец “крымского текста” со всеми вытекающими его
свойствами», — так обосновывался замысел всего предприятия, казавшегося
поначалу бесконечно долгоиграющим. Но тут вмешалось внезапное (вдвойне
неожиданное для дышащих духом крымской вечности авторов) изменение статуса
самого Крыма, что заставило поспешить с подведением итогов и дописать
предисловие в связи с новым политическим контекстом крымского текста.
Стоит уточнить, что, согласно
установившемуся исследовательскому канону, локальный текст (супертекст)
культуры как таковой и крымский текст в частности представляет собой
последовательное развитие темы на основе определенных смысловых и
стилистических «ядерных» констант, предусматривающих постоянное «самоцитирование» и даже самозамыкание в «концентрическом
круге самоанализа». Принадлежность того или иного произведения к тому или иному
локальному тексту не есть знак качества, а лишь удобность исследовательского
его использования. Как следует из статьи Романа Тименчика
и Владимира Хазана «На земле была одна столица», предваряющей сборник
«Петербург в поэзии русской эмиграции», сам по себе перечислительный ряд петербургской
топографии, произнесение памятных названий городских локусов создает эффект
пристального вглядывания в незабываемый образ, любование им и легко
превращается в своего рода
прием. Не всякое описание Петербурга означает автоматическое подключение к
Петербургскому тексту, в то же время оказалось возможным (трагически возможным)
родиться где-то за океаном, ни разу не увидеть Петербурга и в то же время, живя
в определенном кругу воспоминаний и идей, быть представителем именно этого
текста. То же с Крымом и Крымским текстом, создававшимся как южный полюс
Петербургского текста (авторы совпадают). Пушкин в Гурзуфе дописывал
«Кавказского пленника» (а «Бахчисарайский фонтан» был написан уже в Молдавии и
Одессе). Через несколько десятилетий неподалеку от Гурзуфа, в имении графини
Паниной в Гаспре, Лев Толстой написал повесть
«Хаджи-Мурат» (хотя ранее очерковые «Севастопольские рассказы» писались им в
ходе обороны Севастополя «с натуры»).
Следствием обратного влияния
осознанных тем или иным образом локальных текстов культуры стало то
обстоятельство, что писатели нередко стали не столько писать какое-либо
произведение, сколько учреждать некий текст. «Итак, город звался Глинск…» —
начинает свой роман о Смоленске Олег Ермаков. В Петербурге стал регулярно проходить
фестиваль разных муз под названием «Петербургский текст». Уральский текст стал организующим для литературной жизни Урала.
Механизм становления локального
текста подчинен схеме «вызов — ответ». В каждом из этих текстов возникает
внутреннее напряжение между внешним (классическим, «столичным») взглядом и
внутренним, «местным» ответом. Ответом на имперский
романтический («туристический», по определению Максимилиана Волошина) миф
Тавриды стал «внутренний» миф Киммерии, который,
впрочем, Анне Ахматовой тоже казался неуместным «вызовом», почему она
полемически идентифицировала себя в своем крымском измерении как «последняя херсонидка».
Весьма оперативным художественным
ответом на нынешний политический вызов стал сборник «Крымские сонеты». Он
создавался не только на фоне крымских пейзажей, и на фоне «взорванного»
Крымского текста, что отчасти напоминает метафору горы Карадаг у Максимилиана
Волошина: «Как взорванный готический собор». Вот что пишет в актуализированном
предисловии Данила Давыдов: «Оккупация и аннексия Крыма, произведенная Россией
под надуманным предлогом освобождения русского населения, делают сам крымский
текст принципиально иным. Так, иначе звучат статьи,
стихи, письма, песни и что угодно, написанное перед большими войнами,
катастрофами, перед смертью. Самые невинные фразы и аллюзии, к нашему ужасу,
оборачиваются зловещими или философическими метками, которые пространство
инсталлировало в наш текст, но мы — тогда — не были готовы понять, что же сами
написали». Собственно поэтически текущая точка крымской бифуркации фиксируется
им так:
сущность,
статус изменяя
в нечто
вдруг превращена
только
перехода жест
средь
привычных разных мест
смыслом
нагружен
трансформации
момент
в сон
абсурдный помещен
он души
корреспондент
Сама фамилия
поэтессы Анастасии Романовой в Крыму не может не восприниматься как символ
преемственности, и она вносит свое звено в цепь крымского бытия.
В
голове, чьей не знамо, не твоей не моей
Явился
такой замысел о ты и я,
В вещество
текучее бытия
Врубаются эйдосы среди мрака морей.
Андрей Полонский таким образом придает новую, отталкивающуюся от
традиционных пейзажей содержательность.
Старые
истины красным мелом
По
белому воздуху. Демоны тощие
Желают
устроить войну, чтобы проще
Увидеть
суть, человека в целом.
То есть местность предстает…
вместилищем бесов. Кстати, и для поэтического Колумба Крыма Семена Боброва, и
для его внимательного читателя Николая Гоголя Крым был одновременно и
счастливой Аркадией, и эсхатологическим пространством. У Боброва «Сто сажен токмо разделяют Полночный мрак с полдневным светом». В
гоголев-ских «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Крым оказывается катализатором
нечистых действий нечистой силы, и возникает такая схема: Крым — шинок —
дьявол, что отчасти определило структуру «Вечеров». Теперь Полонский среди «датых и нежных тел» вглядывается во всегда по-пионерски
готовый к поглощению «зев эвксинский», вслушивается в
подгоняющий «ветров бестиарий». Но в момент отношения с Крымским текстом
приобретают характер разборки в шинке:
Понт
обаятелен. С усмешкою недоброй
Он свищет,
хлещет и корежит вещи,
То
обходительней, то яростней и резче,
То острый
поцелуй, то нож под ребра.
Надо сказать, вся эта поэтическая
«оппозиционность» воспроизводит структуру имперского («дачно-райского») взгляда
на Крым, располагаясь в знакомых природных, сродни виртуальным и
психоделическим, локусах. Полонский читает Крым как пространст-во facebook:
А
нам пустяк. Мы пьем вино и пиво,
Пейзажи
отличаем, где красиво,
Дельфинов
наблюдаем вдалеке,
К судьбе
своей относимся игриво,
Считаем
лайки и читаем чтиво,
И даже не
гадаем по руке.
Переполнившиеся же в один (пре)красный момент, захлестнувшие и пространства «лайков» площади крымских городов с реально торжествующим,
как крестьянин у Пушкина при наступлении зимы, населением оказались обойдены.
Вероятно, там можно было бы разглядеть своих «ангелов» и «бесов», но в Крым
утомленные перипетиями столичных площадей поэты ездят по-прежнему не за
«стихами, годными для площади», воспользуемся строкой Юрия Кублановского.
Крым и текст с ним оказываются способом экзистенциального
растождествления, о чем пишет рифмующий Алупку с «з…»
Давыдов.
буквально
всё что пред тобой
проходит
бесконечный строй
существ
веществ и феноменов
и всякий
поздно или рано
растождествляется с собой
Картину дальнейшей перспективы
Крымского текста развернул в своем «волновом» сонете Алексей Яковлев:
Со
дворов постоялых подводных столиц,
Из
безмолвья подмирных глубин
По
приказу луны от ундинных любин
Мчатся
всадники сватать границ.
В мутных
водах прилива варган колесниц,
Проржавевшая
песнь субмарин,
И шлифует
волна подвенечный рубин
Для
томящихся отроковиц.
Многие писатели и художники
устремились было в Крым на более или менее ПМЖ, с
разными творческими последствиями. Например, поэт Иван Жданов, поселившись в
Крыму, предпочитает заниматься не поэзией, а фотографией. А известный более как
художник Павел Пепперштейн занялся своего рода литературным абстрагированием
Крыма в своей прозе. Как и Жданов, живет-то он в Симеизе, название которого с
греческого можно перевести как «знак». А Севастополь — единственный город, чье
название — однокоренное со словом «свастика». Семиотический детектив, как можно
охарактеризовать жанр «Свастики и Пентагона» Пепперштейна,
посвящен художественному очищению именно этого знака (знака солнца, ветра,
огня, воды, роста, причинно-следственных связей, становления и разрушения, но
прежде всего знака знака) от негативных исторических
напластований. Сквозной герой разных произведений писателя следователь Курский
расследует серию загадочных смертей в доме между Симеизом и Севастополем,
построенном в виде свастики, а сам мечтает о достижении «естественного конца»:
«отведать чистой смерти — чистой, как минеральная вода, не замутненной ни
болезнями, ни маразмом». Но реальный Крым, как и мандельштамовский
«Петербург», умирать не хочет и навязываемую извне свастику под любым соусом
отвергает. Как пишет Полонский:
Давайте
новое кино,
Мы
повторений не выносим,
Не надо
лишней философии,
Все
взвешено и решено.
Движенье
времени по кругу,
Нам не
вменить себе в заслугу,
Что год
начнется с сентября.
На смену
пафосного лета
Во
имя нового сюжета
Грядет
холодная заря.
Значение культуры и поэзии в
частности заключается в умении преображать политические вызовы, равно как и
предвосхищать их. Отмечу именно текстологическую недоработанность формулировки вопросов, вынесенных на
референдум 16 марта 2014 года, «вызывающе» изменивший статус Крыма: «Вы за
воссоединение Крыма с Россией на правах субъекта Российской Федерации?» или:
«Вы за восстановление действия Конституции Республики Крым 1992 года и за
статус Крыма как части Украины?». А если кто-то хочет сохранить статус-кво? На
это указывает, помимо политических и юридических претензий, заключение
Венецианской комиссии (Европейской комиссии за демократию через право),
сделанное на 98-м пленарном заседании 21–22 марта 2014 года: «Свод рекомендуемых норм при проведении референдумов требует, чтобы
вынесенный на голосование вопрос был сформулирован ясно; он не должен вводить
участников референдума в заблуждение; он не должен содержать в себе подсказки
ответа; избиратели должны быть информированы о последствиях референдума;
участникам голосования должна быть предоставлена возможность: отвечать на
вопросы только “да”, “нет” или опустить незаполненный бюллетень».
Данила Давыдов дает в «Сонете с
кодой» такую оценку: «интересно как она / очевидная х… / сущность, статус изменяя / в нечто вдруг превращена».
Кстати, формулировка референдума 20
января 1991 года — первого плебисцита в истории СССР («Вы за воссоздание
Крымской Автономной Советской Социалистиче-ской республики как субъекта Союза
ССР и участника Союзного договора?») была более «обтекаемой», несмотря на то,
что основные указанные в ней реалии вскоре прекратили свое существование.
Несмотря на отсутствие хотя бы какого-то упоминания Украины, сама Украина тогда
была не против (подвергнув, впрочем, вскоре его результаты своей нивелирующей
интерпретации).
Как продолжает Давыдов, «только
перехода жест / средь привычных разных мест / смыслом нагружен
/ транформации момент / в сон абсурдный помещен
/ он души кор-респондент».
Формулировки всех локальных текстов
должны иметь в той или иной степени качества точности, емкости и открытости, не
только учитывать «имперские» вызовы, но и прислушиваться к местному ответу.
Поскольку в заключении Венецианской комиссии
оговаривается не знакомство с конкретной ситуацией на месте, основанные на
формальных принципах выводы носят предварительный характер и должны быть
подтверждены непосредственным изучением ситуации. Все это наглядно
демонстрирует важность и даже политическое значение
чтения текстов культуры в их структурной целостности. Поэты в создании таких
текстов традиционно идут впереди всех.