Александр Агеев. . Александр Агеев
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Агеев




nota bene

Андрей Немзер. Легко ли не быть молодым? — Современные отечественные записки, 1999, № 1.

Первый номер любого начинающегося издания — неминуемо “свадьба с генералами”, то есть отражает мнение главного редактора насчет “кто есть кто”. В номере журнала этого типа должны быть “журналисты” (много), “писатели” (два-три) и “критик” (один, то есть выбрать надо безошибочно, чтобы разбудили среди ночи громким вопросом: “Кто критик?”, и можно было бы, не просыпаясь, ответить).

Словом, Немзер. То есть даже приятно, когда на роль репрезентативного Критика “журнал для тех, кто читает не торопясь” (цитирую с обложки) выбирает человека твоего поколения и не вовсе чуждых тебе литературных предпочтений.

Если бы еще он не поставил себе целью низведение со всех и всяческих пьедесталов Виктора Пелевина! Ну, написал Пелевин неудачный (а может, запрограммированно “неудачный”?) роман, с кем не случается (Петр Алешковский, которого Немзер с тем же катоновским упорством пытается возвести на все пьедесталы, не написал, на мой непросвещенный взгляд, еще ни одного нескучного текста). Зачем же так злорадно торжествовать, приговаривая “Я же предупреждал!”, и побивать в сотый раз “все сочиненное” Пелевиным? Это, между прочим, имеет прямое отношение к теме статьи: сурово констатируя, что нелегкая юность авторов анализируемых сочинений прошла, критик демонстрирует собственную не вполне прошедшую молодость, одним из атрибутов которой, несомненно, является пристрастность.

Два других персонажа статьи — Эргали Гер и Михаил Бутов, тексты которых в первой половине этого года довольно заинтересованно читались и обсуждались. Все трое, однако, объединены для Андрея Немзера не только соседством по времени опубликования произведений (первые номера “Знамени” и “Нового мира”), но и типом героя, пытающегося так или иначе ответить на заглавный вопрос.

Пелевинскую часть статьи опустим за предсказуемостью, а обычный для критического метода Немзера анализ-пересказ повести Гера и романа Бутова выявляет нежелание Гера взрослеть и обретать свободу, в противоположность чему бутовский “герой-рассказчик не только взрослеет, но и не отрекается от свободы”.

Здесь сразу две натяжки, совершенные Немзером скорее всего в педагогических (дидактических) целях. О первой критик честно предупреждает: “...сам тон повествований в большей или меньшей мере предполагает, разумеется, “неправильное” отождествление авторов с центральными персонажами, их ровесниками”. В случае Гера эта “неправильность” очевидна — для тех, кто повесть читал (к тому же не очень понятно, с кем отождествлять автора — с Серегой или с Анжелкой?). Вторая натяжка — сопоставление динамичной, добротной беллетристики Гера (пусть она и не без своих потайных уголков, где умещаются серьезные смыслы) с вялым романом Бутова, от которого за версту (с заглавия начиная) разит претензией на “концепцию”. Конечно же, как с уважением пишет Немзер, “это понимает Бутов” (то есть то, чего не понимают Пелевин и Гер) — как же автору не понимать того, что сам он сначала рационально сконструировал, а потом попытался одеть кое-какой художественной плотью.

Словом, зрелость — коварная штука. Отягощаешься ответственностью, обретаешь кое-какую свободу, но время от времени хочется воздеть перст и заговорить “докторальным” тоном...

 

Литературное обозрение, 1999, № 3. Чеслав Милош — Томас Венцлова: Диалог о Восточной Европе.

Я не поменял местами название материала и выходные данные. Просто весь (почти весь, о чем еще скажу) третий номер “ЛО” за этот год состоит из текстов, так или иначе связанных с двумя знаменитыми эмигрантами, которых объединяет Вильнюс — родной город нобелевского лауреата и в то же время город, где прожил значительную и существенную часть жизни Томас Венцлова. Один из центральных материалов номера так и обозначен: “Вильнюс как форма духовной жизни” (по аналогии, разумеется, с известным эссе Томаса Манна). И это единственный материал, где ведется реальный диалог двух писателей: Томас Венцлова отвечает на письмо Чеслава Милоша. Оба письма интересны, каждое по-своему, но они никак не подтверждают ни громкого названия “спецвыпуска”, ни слов Виктора Куллэ в предисловии к номеру: “... редакция ставила перед собой задачи не только культурно-просветительские, но, можно сказать, насущные, почти утилитарные. В самом деле, диалог о Восточной Европе, который на протяжении четверти века ведут эти двое представителей исторически противоборствующих культур, как никогда актуален сегодня в России...”. Помимо раздражающей приблизительности (какие же Милош и Венцлова “представители исторически противоборствующих культур”? культуры на таком качественном уровне, какой оба они действительно “представляют”, никогда не противоборствуют), Куллэ грешит и не вполне невинным обманом: если обещанный диалог и продолжается четверть века, то нам предложено ознакомиться лишь с самым его началом, с перепиской, датированной 1978 годом, публикация которой именно что решает “культурно-просветительские задачи”, в чем, кстати, вовсе ничего плохого нет.

Плохо то, что журнал, самим названием (и не такой уж бесславной историей) нацеленный на “обозрение” современной литературы, превращается в историко-литературный альманах с “произвольной программой”, да еще и маскируется при этом сакраментальными словами “как никогда актуально”. Разумеется, литература этого уровня в принципе “актуальна”, и в номере есть что почитать. Но не выстраивается он в заявленный “диалог”, не оправдывает надежд читателя, поверившего редактору, виной чему элементарный журналистский недопрофессионализм.

И это впечатление от “спецвыпуска”, как от кустарно, кое-как сляпанной любительской работы, подтверждается наличием в номере двух материалов “из другой оперы”. Зачем же эти-то материалы загубили, механически приложив их к “спецвыпуску”? Кто будет их там искать, если они даже в “Содержании” уже на второй полосе?

 

Вадим Дубнов. Дети отоспавшихся. — Новое время, 1999, № 27.

Писать групповой портрет поколения — дело неблагодарное и опасное. Среди современников непременно найдется кто-нибудь — и не один, — кто скажет, что “его там стояло”, но его впечатления решительно разнятся с впечатлениями неосторожного автора. Вадим же Дубнов вдвойне неосторожен — он рискнул еще и классифицировать свое поколение: “У интеллигентного отца-шестидесятника было три сына: комсомолец, программист и еврей”. О каждом из “близнецов” (Дубнов настаивает на том, что эти трое, такие разные — все-таки близнецы) пишется пространный “этюд”. Имена братьям, надо признать, автором даны точно — нет смысла разъяснять, кто есть кто.

Но вот я — примерно того же поколения, сын интеллигентного отца, однако не “комсомолец”, не “программист” и не “еврей” — читаю эти “этюды”, окольцованные зачем-то ироническим пересказом “Гамлета”, и думаю: так, может, мой интеллигентный отец не был шестидесятником? А пожалуй, и в самом деле. Помнится, наша семья относилась к режиму на удивление индифферентно. Все, что исходило от власти, было заведомо и навсегда чужое, независимо от качества власти, и принималось со сдержанной иронией — без “шестидесятнических”, а потом диссидентских страстей. Такой коллективный, однако молчаливый профессор Преображенский. “Шестидесятником” (уже в семидесятые) в нашей семье был я, и это воспринималось со сдержанным опять же скепсисом — как неизбежный юношеский романтизм.

Это я к тому, что вариантов, разумеется, было гораздо больше, чем то предполагается в эссе Вадима Дубнова. Да он и сам об этом знает не хуже меня. Описывает же он — не скажу крайние — не самые массовые и не самые продуктивные, а самые эмоционально взвинченные, публично отрефлектированные варианты, и здесь действительно к месту не столько сам “Гамлет”, сколько театральная, “сценарная” тема.

А вообще говоря, давно я не читал текстов, настолько пропитанных ностальгией и запоздалым “пониманием”: “Они были оптимистами и энтузиастами — ровно до тех пор, пока не осознали, какими суррогатами их успокоили. Нам выпало неинтересное время после несостоявшегося бунта, и наша чуть высокомерная усмешка по поводу их физико-лирических полемик, наверное, даже немного отдавала легкой завистью к тому, что когда-то кого-то что-то захватывало до крика, до истерик и до нерукопожабельности. Нам не досталось даже суррогатов. То, что мы получили, нам досталось в самом настоящем и незамутненном виде”.

Ну да, — тоскуют всегда ведь по чему-то придуманному...

Виктор Живов. Маргинальная культура в России и рождение интеллигенции. — Новое литературное обозрение, № 37, 1999.

Прочитав — с третьего захода — эту статью, я похвалил себя за профессиональное терпение, ибо продраться к ее смыслу сквозь строй иноязычных цитат, да еще преодолевая русское косноязычие автора, было нелегко. Встречаются иногда такие статьи (или такие авторы?) — предельно равнодушные к потенциальному читателю, отталкивающие его внутренней незаинтересованностью в коммуникации, созданные с неведомой целью. Когда-то юные (и пожилые тоже) диссертанты даже и не рвались с подобными опусами в открытую печать, а благоразумно их депонировали.

Смысл же статьи Виктора Живова — несмотря на обильные цитаты из трудов западных исследователей (неужели с Запада видней, “откуда есть пошла” русская интеллигенция?) — до обидного банальный. “Пошла есть” она из маргинальной культуры духовенства, которая в условиях разрушения прежней культурной иерархии в эпоху реформ 1860-х осуществила амбивалентный реванш. Прочитав (из чистого уважения к достойному журналу) довольно обширный текст, остаешься с вопросом: “И что же?”. А вот что: “Таким образом, история интеллигенции — это история того культурологического конструкта, с помощью которого образованная часть русского общества стремилась определить свою идентичность в столкновении с модернизацией, разрушившей прежнее культурное пространство, построенное на иерархии элитарной и маргинальной культур”. И тридцать четыре сноски...

Право, лучше бы я перечитал “Отцов и детей” или “Что делать?”...

Между тем проблема-то живая, поскольку определение “своей идентичности в столкновении с модернизацией, разрушившей прежнее культурное пространство”, у нас, похоже, никогда не завершится.

 

Борис Парамонов. Пушкин — наше ничто. — Звезда, 1999, № 6.

Борис Парамонов в юбилейном номере “Звезды” вспоминает гоголевские слова о Пушкине как о русском человеке через двести лет. Двести лет, не без грустного ехидства отмечает эссеист, прошли, и что же? “Что же первым делом приходит на ум в этой мысленной ситуации? Очень ясное сознание, что до Пушкина нам далеко, что не похожи мы на него, никак не похожи. И даже не то, что далеки от него нынешние русские, а как бы в стороне — в другой стороне, в другой стране. Вот первая и самая горькая мысль: Пушкин — не русский человек”. С другой стороны, “Пушкин не похож ни на кого в русской литературе”. Решая эту проблему, Парамонов повторяет старую, но вечно забываемую (особенно на фоне “пушкинистики” последних лет, которая делает из Пушкина религиозного поэта) мысль: “...в Пушкине эстетические реакции преобладают над моральными. Он остается художником прежде всего и главным образом; и с этой позиции русская литература действительно сошла после Пушкина”.

Парамонов, защищая эту мысль, реабилитирует Писарева, приводя несколько замечательных цитат (давно мы не перечитывали этого блестящего критика!), одну из которых с удовольствием повторю и я: “Если бы критика и публика поняли роман Пушкина так, как он сам его понимал, если бы они смотрели на него как на невинную и бесцельную штучку, подобную “Графу Нулину” и “Домику в Коломне”, если бы они не ставили Пушкина на пьедестал, на который он не имеет ни малейшего права, и не навязывали ему насильно великих задач, которых он вовсе не умеет и не желает ни решать, ни даже задавать себе, — тогда я и не подумал бы возмущать чувствительные сердца русских эстетиков моими непочтительными статьями о произведениях нашего так называемого великого поэта”. Парамонов комментирует: “Писать хорошие стихи мало для того, чтобы зваться великим поэтом, — вот тезис Писарева, удивительно совпавший со словами Бенкендорфа (Дубельта?) о некрологе Пушкину: писать стишки не значит проходить великое поприще. Оба ошибались и оба нечаянно правы. Ошибка Писарева: он думал, что великие поэты действительно есть, но это те, которые пишут о важных материях, что в поэзии, в искусстве главное — тема, а не мастерство. <...> Но нас не ошибки Писарева интересуют, а нечаянная правда, на которую он навел: о внеположности искусства общественной пользе, любому мировоззрению, так называемому содержанию. О том, что поэту достаточно быть поэтом и что великим следует называть поэта, который лучше других складывает стихи. И тут, если угодно, мы приближаемся к разгадке человеческой и даже общественно-исторической значимости Пушкина: это образ русского человека как мастера своего дела”.

Откуда в заглавии эссе взялось полемическое “ничто”? А из того же Гоголя, с которого Парамонов начинает и которым заканчивает. А Гоголь, между прочим, писал таковы слова: “Пушкин был дан миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше, — что такое поэт, взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условьем также собственного, личного характера, как человека, но в независимости от всего... <...> При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого... Все наши русские поэты: Державин, Жуковский, Батюшков уважали свою личность. У одного Пушкина ее нет”.

“И ведь это не Синявский сказал”, — справедливо пишет Парамонов. “Но, как говорил тот же Пушкин, — ужели слово найдено? Это заветное слово и есть ничто... <...> а у Сартра, скажем, ничто тождественно сознанию и свободе. Вот так и надо понимать ничто Пушкина, так сказать, “ничтожество” Пушкина: как носителя русской свободы. Пушкин не столько цель русского развития, сколько его условие и предпосылка, он инициирует это развитие, дает ему начало, противостоя русскому бытию как ничто — сознание и свобода”.

Завершает эссе очень красивая кода: “Пушкин — русское будущее в смысле времени мифа: не будущее и не прошлое, а вечное настоящее. Его мифический прообраз, архетип — дитя: Ариэль, Питер Пэн. Нет будущего у самого Пушкина: архетипическое не стареет и не взрослеет. О будущем можно говорить только в отношении России — сможет ли она увидеть и оценить Пушкина как свободного человека, ничему и никого не учившего; сможет ли она жить по-пушкински — хорошо делать свое дело и не напрягаться”.

Словом, очень жаль, что Борис Парамонов пишет для “Звезды”, а не для “Знамени”...

Рубрику ведет Александр Агеев





Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru