|
Евгения Щеглова
И. Штемлер. Звонок в пустую квартиру; И. Меттер. Избранное
Такие разные прозаики...
И. Штемлер. Звонок в пустую квартиру. СПб.: Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ, 1998; И. Меттер. Избранное. СПб.: Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ, 1999.
Странное, наверное, это дело — сравнивать мемуары одного прозаика с мемуарами другого. Поди разбери, где один сказал правду, а где другой, мягко говоря, слукавил. Разные они очень, мемуаристы, и уж если одно и то же все видят по-разному, то что говорить о тех случаях, когда и предметы для наблюдений далеко не одни и те же.
И. Меттер и И. Штемлер — люди прежде всего разных поколений, а этот факт, пусть и не определяющий среди других писательских черт, для мемуариста —далеко не последний.
За плечами ныне покойного И. Меттера густым частоколом стоит чуть ли не вся советская история, начиная с 20-х, когда его, сына “капиталиста” (столь пышно, а для детей убийственно, именовался отец писателя, владевший крошечной, на пять работников, макаронной фабрикой), отфутболивали из всех институтов. Прибавим сюда впечатления детства, ибо бдительные советские идеологи усмотрели в школе, которую посещали 6-летние дети, ростки “сионизма”, школу, самой собой, закрыли, а учителя арестовали и уничтожили. Прибавим и ленинградскую блокаду, и 49-й, и 53-й, довольно трудные для человека, которого звали Израилем Моисеевичем. И который известен был в ленинградско-петербургской писательской среде тем, что никогда, ни в большом, ни в малом, совестью не поступался. Не бия себя при этом в грудь, а спокойно и с достоинством держа марку интеллигента. Что тоже дорогого стоит, хотя мы изрядно об этом позабыли.
И. Штемлер — из поколения писателей, вошедших в литературу в относительно спокойные 60-е, достигший наибольшего успеха в последующие годы, вообще человек удачливый, один из самых широко издававшихся в те годы авторов, несмотря на злополучный свой “пятый пункт”.
Говорить же о мемуарах этих очень и очень разных авторов заставили вовсе не прямолинейные антитезы типа “широкоизвестный—малоизвестный” или “интеллигент—не интеллигент”. Прямолинейность тут не годится, поскольку И. Меттер был тоже достаточно известен (кто не помнит его “Мухтара” или “перестроечной” повести “Пятый угол”, удостоенной одной из самых престижных итальянских премий), а И. Штемлер никогда ни в чем “таком”, для интеллигента неблаговидном, замешан не был. Просто обоих писателей отличали разные творческие манеры, что тоже дело обычное. Книги И. Меттера целиком лежат в русской “сострадательной” традиции, творческий же стиль И. Штемлера несомненно связан с традицией американской, а еще точнее — со стилем Артура Хэйли. Правда, И. Штемлер стал своеобразным последователем Хэйли — последователем, так сказать, “советского розлива”, достаточно специфическим, выросшим в атмосфере, где писателю с пеленок положено было знать, до каких именно пределов ему разрешается вторгаться в жизнь. Отсюда — не просто известная ограниченность прозы, редко взлетающей выше авантюрно-событийных границ, а сугубо советская ее наполненность. Действительно, попробуй-ка в начале 80-х написать всю правду хотя бы об отечественной торговле. Тут же (и не без оснований) обнаружится, что замахиваешься не менее как на всю советскую систему. Вот и появился в романе “Универмаг” хороший, душевный человек по фамилии Фиртич, директор крупнейшего в городе универмага, хотя даже далекому от торговли человеку было понятно, что муляж этот изготовлен в сугубо закрытой “писательской лаборатории” и на прототип похож даже меньше, чем витринный манекен — на живого человека. Или он хороший, интеллигентный человек — или занимает ответственную должность в советской торговле и вынужден чуть ли не ежеминутно нарушать законы и вступать в сомнительные сделки.
Вот о своей жизни и рассказывают столь разные писатели, и необыкновенно интересно постигать, какой же, в сущности, разный мир стоит за каждым из них, какими сложными нитями связан он с прозой этих авторов, насколько разнится их отношение не только что к миру, — к себе, пожалуй, в первую очередь... На этот счет и цитата подходящая отыскалась — из письма С. Довлатова к И. Меттеру, напечатанного в книге последнего. “...В хороших мемуарах, — написано там, — всегда есть второй сюжет (кроме собственной жизни автора)...” Добавлю: он, то есть второй сюжет, есть в любых мемуарах, надо только постараться его нащупать.
“Звонок в пустую квартиру” — книга немного простодушная. То есть простодушная в той мере, в какой симпатичное это качество отпущено было писателю, в общем-то обустроившемуся в тогдашней сугубо иерархической системе литературы довольно неплохо, выпустившему не один десяток книг, регулярно получавшему, как он пишет в мемуарах, “свои законные отчисления” за инсценировки — и вообще, чувствовавшему, что, как написано там же, “хорошо быть при деньгах, хотя они и портят человека”. Нет-нет, на откровенные сделки с совестью И. Штемлер никогда не шел — чего не было, того не было, — не Кочетов же он, в самом-то деле, не Софронов, не Стаднюк, о которых вообще сложно сказать, протестовала ли их совесть против их творений или понятие о ней было у них специфическим.
Но “нишу” свою — нишу сугубо “городской” событийной прозы, умеренно-конфликтной в той степени, в какой это разрешалось, — И. Штемлер нашел. И остался простодушно уверен, что законы, по которым он строил “Универмаг” или “Таксопарк”, есть законы, общие для всей литературы, в какие бы времена и в каких жанрах ни трудились ее творцы. “Интрига, — делится он в книге своим открытием, — важна в любом произведении, и чем изощреннее, тем интереснее”. Ибо, продолжает он, — “я стараюсь свести сюжет к интриге и радуюсь, если удается”.
В общем-то выразиться так о любом произведении — то же, что свести содержание “Анны Карениной” к знаменитой эпиграмме:
Толстой, ты доказал с терпеньем
и талантом,
Что женщине не следует “гулять”...
Речь не о том, что И. Штемлер плоховато разбирается в теории и спутал сюжет, интригу и действие, а о том, что в его сознании со времен громкой популярности его романов утвердилась ценностей незыблемая шкала, под которую он — видимо, совершенно невольно — подводит всю остальную литературу.
Эта умилительная бесхитростность распространяется и на его отношение к окружающим. Что-то, право, детское есть в том, с каким упоением расписывает он свой первый визит в редакцию “Юности” и встречу с теми, кого он прежде видел только на картинках. Смотрите-ка, Василий Аксенов заглянул! А вот — “в дверном проеме появилось сухое, остроносое лицо Евтушенко... — сам Евтушенко!” “Ввалилась троица знаменитых юмористов...” “Я перевел дух. Ну и встречи! Видели бы мои приятели с завода “Геологоразведка”...”
А вот автор с обидой рассказывает, как во время встречи с японцами у него, можно сказать, из-под носа уплыли замечательные часы “Сейко”, доставшись другому. Тут немножко удивляешься: чуть раньше автор с наивностью героя михалковского “А что у вас?” рассказывал, что “не испытывал особого стеснения в деньгах”, так неужто часы для него — такая проблема? Или очень уж не терпелось рассказать, что побывал в само
’
й стране восходящего солнца?
А вот он обиделся на маму — зачем она на пляже у Петропавловки “собрала зевак и хвастает своим сыном”. Поневоле думаешь: если уж так всерьез обиделся, так зачем об этом и говорить?
“Мне нравилось наблюдать, как читают роман (“Гроссмейстерский балл”) в метро...” Б. Рацер был “горячим поклонником моего романа “Таксопарк”, и поэтому автору вдвойне приятен...” Отклик космонавта Савицкой, читавшей, “как и все”, “Универмаг”, “мне важнее, чем спесивые усмешки сонма критиков...”
Разумеется, ничего предосудительного тут нет, — ну, трогательные черточки детства, это, может быть, даже обаяние какое-то мемуарам придает, особую доверительность... Правда, читая подобные истории, постепенно осознаешь, что счастливое это простодушие простирается что-то слишком уж глубоко. Не будь оно органической частью авторской натуры — не относился бы И. Штемлер с такой почтительностью к своим тогдашним романам. Штемлер конца 90-х по-прежнему уверен, что в романе “Универмаг” ему “удалось копнуть настоящие подспудные причины, породившие такой феномен, как “советская торговля”, и что, по словам одного из тогдашних начальников, этот роман — “бомба”. Да кто бы правду про эти “подспудные причины” тогда напечатал! Кто из идеологических верхов подложил бомбу под собственный дом!
...Затрудняюсь сказать, в чем тут секрет, почему незамысловатые истории, рассказанные И. Меттером, — об учителе еврейской гимназии Праховнике, о том, как мазь от облысения, изобретенная дедом-фельдшером, погубила деревенского козла-производителя, из-за чего дед вынужден был бежать из деревни, о том, как за теплую кофту, присланную из-за границы, исключили из партии литературоведа Ефима Добина, — почему же, чем они так трогают читателя? Сострадательностью, что ли? Юмором? Какой-то старомодной интеллигентностью? Вдумчивостью?
Со знаменитыми людьми И. Меттер тоже, конечно же, встречался. Книжка у него маленькая, поэтому вошло в нее немного историй, — так, отдельные записи из записных книжек и небольшие рассказы. Вошла, например, резолюция партбосса по фамили Бедин на знаменитом ахматовском стихотворении “Когда б вы знали, из какого сора...” — вот такая: “Надо писать о полезных злаках, о ржи, о пшенице, а не о сорняках”. Или его же записка на стихах Спасского: “Доработать в смысле розмера и рефмы”. Такого, ей-богу, не забудешь.
Очень, кстати, хорошо рифмуется это с неожиданными мыслями И. Меттера о том, почему властители так не любят телевидения. “Дело ведь вовсе не в том, что тот или иной умный комментатор разоблачает некие тайные козни высших чиновников-мздоимцев. А исток нашего отвращения к власти — изображение властителей на экране наших ящиков...”
И. Меттер не был эдаким добряком, со старческой снисходительностью оглядывающимся на прошлую жизнь. Вере Кетлинской, например, он так и не простил того, что она, в блокаду первый секретарь Ленинградского СП, не дала резолюции на эвакуацию писателей, сказав, что лучше умирать стоя, чем жить на коленях. “Литераторы, — пишет он, — умирали лежа, — на коленях они уже стоять не могли”.
Себя, однако, И. Меттер тоже не щадит, себе тоже многого не прощает. И с беспощадностью пишет об одном из самых постыдных воспоминаний — о работе своей в качестве “сатирика-юмориста” во времена изображения “борьбы хорошего с лучшим”.
Не могу вот только представить себе, чтобы “при всем при том” говорилось в книжке о неплохих, наверное, гонорарах за эту самую “борьбу хорошего с лучшим”, о радости на предмет получения премии...
Нет-нет, я не хочу сопоставлять такие разные воспоминания столь разных писателей. Это, честное слово, произошло совершенно невольно: сошлись вот две книжки на столе, обе вышли в одном издательстве, оба автора — питерские. Так уж принципиально, что ли, различается в них этот самый мемуарный “второй сюжет”?
Евгения Щеглова
|
|