|
Об авторе | Владимир Валентинович Седов (17 ноября 1960 года, Москва). Предыдущие публикации в журнале «Знамя» — «Озирается башня на дальнем углу» (№ 3, 2017); «Лампы вечерней чертёжной» (№ 6, 2018); «Охрой на белом» (№ 10, 2019); «Ветер в окна фабрики камвольной» (№ 12, 2020), «Ученик стенного письма» (№ 6, 2023). Пять сборников стихотворений. Живет в Москве.
Владимир Седов
Архитектура
* * *
В былые дни и я переходил
глубокий брод по каменному днищу,
старинный брод, и мне хватало сил
идти ещё вперёд до городища,
где нежились упругие валы,
покрытые травой и земляникой,
проплешинами, пятнами золы —
приметами Отчизны полудикой.
Привет тебе, мой вымышленный мир,
где брод ведёт к покинутому граду,
где спит во рву нестрашный капонир,
как мёртвый лев из клетки зоосада.
* * *
Потому что я вышел из дома
перед самой вечерней зарёй,
я закладку из первого тома
положил в непочатый второй.
И зачем — никому не известно,
для кого — невозможно понять —
потаённое дивное место
проступает сквозь тёмную гладь?
А шагать туда этой дорогой —
расстилается вдаль полоса —
бесконечной, шершавой, пологой,
извивающейся в небеса.
* * *
Какой-то отчаянный, дальний,
сырой, семенящий по дну,
сражённый ошибкой фатальной
день медленно клонит ко сну.
И спят самодельные розы
на горбиках мшистых могил,
и ходят косматые грозы
как образ неведомых сил.
И длятся, как пение хора,
ряды восходящих дымов —
курятся болота, озёра
вокруг невысоких холмов.
* * *
Стоит деревня. Прямо на холме,
на кромке берега отвесного; отсюда
так ощутима сила протеканья
большой, глубокой и пустой Оки.
На этой стороне ещё поля,
на той же — только лес и, ближе, луговины
и старицы с небесною водой.
Деревни все без храмов, а в селе
есть две разновременных церкви,
в одной, петровской или аннинской, сказалась
ещё весёлая и древняя стихия,
в другой же есть научное усилье
всю ту стихию взять и удержать.
Село зовётся Перво, но поближе,
за лесом, полем, речкой, над оврагом
есть церковь в честь Казанской Богородицы,
не наш приход, зато какой ампир!
Село зовётся Бетино, и храм
его обычен — купол, колокольня,
внутри повествовательная роспись,
как порванный и брошенный ковёр.
По прихоти касимовского мэтра,
чуть-чуть смешного Гагина, эстета,
что столько лет служил архитектуре,
был выставлен здесь ордер по стенам:
с надутыми стволами у пилястр,
и с капителями, налитыми от горя, —
нежданная архаика в глуши.
Итак, есть небо, есть река и капители,
но всё-таки чего-то не хватает,
какого-то невидимого центра
какого-то незримого пупа.
Его найти возможно у оврага,
где спуск крутой ведёт среди деревьев
к источнику, что бьётся мелкой жилкой
и так же называется Паникой,
как тысяча несчётных лет назад.
Мордовское название Паника
всего лишь-то родник обозначает,
святой и заповеданный родник.
Он собирает ленты на деревьях,
он обставляется ковшом и малым срубом,
но он свободен. Он себя рождает
и в снег, и в зной, и в писке комарином
звучит его настойчивый напев.
Он говорит, поёт о возрожденье
корней и крон, о холоде змеином,
о невозможном и желанном доме,
и первых струях чистого ручья.
* * *
Не вернуться, не глянуть назад,
а так хочется, тянет и тянет,
и растресканный камень оград
скоро валом щебёнистым станет.
Чей там знак на другом берегу?
Кто мне истово машет с пригорка?
Я признаться себе не могу,
как мне ясно сегодня. И горько.
Всё исчерпано здесь, не начать
ни одной романтической песни,
мне в тягучую тишь не кричать,
в жерла каменных башен без лестниц.
Я наполнен теплом, как золой,
я не в силах от воспоминаний
ни справляться с реальностью злой,
ни уйти от сердечных камланий.
Пребывать здесь я всё-таки рад.
Дым сырой над долиною тает,
и растресканный камень оград
ничего уже не ограждает.
* * *
Так трудно написать не мадригал,
не восхищаться, злиться, затаиться,
писать нарочно трудные стихи —
и восхититься, снова восхититься:
рождением бессмысленной весны,
скольжением тяжёлого трамвая
под небом пасмурной голубизны,
то ли ликуя, то ли изнывая.
Узнать бы снова этот ветхий дом
на кривизне чудного переулка,
всё прошлое оставив на потом,
сломать бы музыкальную шкатулку.
* * *
Вот так вот. Тишина, покой и тьма.
Посверкивают стёкла в тёмном доме.
Сырая, непроглядная зима,
река течёт — шуршит на ледоломе.
Всё это создаёт такую высь,
откуда, может, лучше и не видно,
но узреваешь в точности, как рысь,
детали, точки, так что не обидно,
что полная картина не видна,
что нет приятия, как нет и разрешенья,
что хмурая кровавая луна
как может разглагольствует о мщенье.
Что может быть идиллии страшней,
пусть временной, минутной и пустяшной?
Уж лучше слышать фырканье поршней
и видеть завтра в темноте вчерашней.
* * *
Не нужно говорить про «навсегда»,
про прожитую жизнь. Вон там в низине
как ртутью налита сковорода
густого озера. Доныне и отныне
дробится лёгкий воздух от груди
шального ветра, что летит от моря,
и так же полыхают впереди
истошные, немеркнущие зори.
Толкай же, грудь, упругую среду,
глаза — пусть видят долы и равнины,
пока старухи по домам прядут,
клубки бросая в разные корзины.
* * *
Поход окончен, и становятся слышны
чужие голоса, далёкие распевы,
невидные приплясывают девы
на пустырях невиданной страны.
Печально небо, но блаженствует река
в движении, считая повороты,
а на земле — дорожные длинноты
и шелест лент у жерла родника.
Так и живём мы в ожиданье новостей
посередине вечного отлива,
страшимся часа бурного прилива
и пьём клокочущую воду из горстей.
Панорама Касимова
А при подъезде к городу из леса
с густой юго-восточной стороны
вновь открывается тяжёлая завеса,
и на холмах становятся видны:
пять или шесть церковных вертикалей,
вошедших в неба синий полукруг,
стоящих посреди заречных далей
и над Окой из нежных полудуг.
Весь город пребывает в силуэте,
отбросив признаки беды и маеты,
на этом неоконченном портрете
вдруг проступают вечные черты.
Новгород в смутное время
Как после Столбовского мира
закрыты твои рубежи,
и выбитым зайцем из тира
белёсое поле лежит.
О, как под мостом пешеходным
дымится твоя полынья,
и слышно, как строем походным
уходят твои сыновья.
Но всё остаётся таким же:
тревожным, застывшим насквозь,
шаги, что становятся тише,
и церкви, стоящие врозь.
* * *
Как история валится снег целый день
и едва ли закончится завтра.
После трёх в город падает синяя тень,
словно занавес в Малом театре.
Вы Островского ставите здесь, режиссёр,
на заснеженной площади? — или
самостийно поёт обезумевший хор
там, где мы восхитительно жили?
Этот город всегда пребывает внутри,
не с окраины, нет, в сердцевине,
а теперь посмотри, нет, сейчас посмотри:
мы в катящейся книзу лавине.
И напрасно на ум мне пришёл Пастернак,
воспеватель снегов и предместий,
видно, правда, что с городом что-то не так,
будто весь реквизит не на месте.
* * *
Что уходит: прозрачная дымка
или тёмные складки завес,
безнадёжная быль фотоснимка
или отблески лучших небес?
Бесконечна спираль расставания
с этим городом, садом, страной,
с этим старым и призрачным зданием
и огромною жёлтой луной.
И так ноет внутри: наступило бы
хоть бы что-то иное, но вот:
все победы какие-то пирровы,
и всё тот же корабль плывёт.
Как пленительна вечная женственность,
пусть хоть в мраморе белом скульптур,
только можно ли долго блаженствовать
посреди уходящих фигур?
* * *
Мне до тебя не добраться,
мне не проехать к тебе,
хочется оказаться
вновь на Большой Неве.
Вижу над горизонтом
город и твой силуэт,
будто бы облачным фронтом
идущие столько лет.
Это как райские кущи
и потрясенье основ:
чёрной воды бегущей
зеркало меж домов.
* * *
И тонкий серпик молодого света
на бледном небе этой белой ночи,
а за спиной косматая комета
хвостом приветно машет что есть мочи.
А мы её не видим. Только хвостик
поманит отражением нетвёрдым
в бегущей речке. И висячий мостик
вдруг перекинется так просто через годы.
Прости меня, прости меня, прощай.
Я здесь ещё, а ты уже наверно
раскинулась как едкий молочай,
и прочие сравнения чрезмерны.
Полнеба
Беспечного счастья заметишь следы
вон там за мостом над стоячей рекою,
и словно ступенями всходят сады
к покатому склону небес и покою.
О, как над кварталами там, далеко,
несчастная светит звезда из сапфира,
и будто бы сердцу стучаться легко
в границу чужого, невидного мира.
А издали слышится: кто-то поёт втихаря,
и ветер несёт по бульварам машину.
Смотри: на полнеба нисходит заря,
а тьма обнимает другую его половину.
Чухлома
Над озером сверкающим стоит,
обитель неказистая, но всё же,
и на неё и от неё раскрытый вид,
поистине чудесен, невозможен,
но есть. Отсюда видишь шаг лесов —
ольха и ели, до конца Вселенной,
и городок, раздетый до трусов
весенним ветром, — он кривоколенный
и бледненький. Единственная нить,
его сшивающая, — улицы с обрыва,
где трудно что-нибудь переменить
без вздоха бесполезного надрыва.
Весь этот круг спасает силуэт,
где крохотному старому собору
стремится вторить приторный сосед
и вместе противостоять простору.
* * *
Исполинская светит звезда,
я смотрю на неё — словно в бездну,
и моргает она бесполезно,
как глядящие в ночь города.
Никогда не любил провожать,
потому что на тёмной иконе
странно смотрятся светлые кони,
что готовы над степью заржать.
Нам бы бросить прощаться навек,
проследить, как овраги и реки
ежедневно уносят навеки
ноздреватый просроченный снег.
* * *
Москва пустеет. То ли это морок,
а то ли вправду растворяется народ.
Из мандариновых фонарных корок
на улицы медвяный свет течёт.
Бьёт колокол — как этот голос вечен,
и снег скрипит, звенит трамвайный рельс.
Я жду, когда замоскворецкий вечер
закроет март и отворит апрель.
И будет тихо — прямо как в деревне,
и так тоскливо — будто бы в раю,
и этот город, суетный и древний,
задумается бездны на краю.
* * *
А жизни глубина —
как ветви краснотала.
Идёт уже весна
по берегам канала.
И чёрная вода
как небо голубеет,
и серая орда
над городом слабеет.
И облаком своим
о бесконечной воле
хлопочут воробьи
на Воронцовом поле.
* * *
Летит легчайший снег,
стоит то ли мороз,
а может, подошли
уже значенья с плюсом,
а время за стеклом —
как стая жадных ос,
сгущающихся над
расколотым арбузом.
Предчувствие беды —
не память прежних бед,
а только лишь намёк,
прочитанный, пропетый,
набатный перезвон,
настойчивый совет
и образ этих ос
из канувшего лета.
|