— Егор Зернов. Овидий-роман. Александр Марков
 
№ 10, 2025

№ 9, 2025

№ 8, 2025
№ 7, 2025

№ 6, 2025

№ 5, 2025
№ 4, 2025

№ 3, 2025

№ 2, 2025
№ 1, 2025

№ 12, 2024

№ 11, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии




Догони меня античный кирпич

Егор Зернов. Овидий-роман. — М.: Новое литературное обозрение, 2025.


После дебютного собрания стихов «Кто не спрятался я не виноват» Егор Зернов предъявил большую форму. В стихах уже были свойства речи нового Овидия: обостренное, почти истерическое чувство современности, обращение с мифами такое, что нельзя сказать, сопоставляются они, сплавляются, уточняются или оттачиваются. Это был опыт очень верного, болезненного погружения в мифы наших дней, и любая ученость для Зернова — инструмент работы с пережитым, а не повод развернуть очередной образ культуры. Понимать жанр не как рамку ожиданий, но как действие, перформанс, меняющий и литературу, и высказывание писателя — эта забытая программа структуралиста М.Я. Полякова1 здесь реализована на отлично.

Новый текст не начинается — он сразу падает с высоты, как античная статуя, разбиваясь о современный асфальт. Когда язык больше не спасает, он начинает убивать — медленно, смакуя детали. Эта проза уже не верит ни в новости, ни в нас. На каждой странице эта проза говорит: «Закройте глаза. Теперь представьте, что литература — это не спасение, а место преступления. А теперь откройте глаза и не бойтесь».

Мертвые листья и грязная земля в этой книге ближе к нам, чем мы. Киберготика этой книги предназначена для нескольких потерянных поколений: проза эта словно не хочет быть прочитанной, потому что язык уже стал слишком смертельным оружием.

Аверинцев писал об Овидии: «Овидий последовательно подвергает эстетиче­ской нивелировке самые различные слои греческой и римской мифологии, добиваясь полнейшей однородности. При этом существенно, что если по отношению к каждому отдельному мотиву допустима любая степень иронии и особенно эстетической фривольности (ибо мифология эмансипирована от всяких жизнестроительных задач), то система в целом эстетически оценивается как наделенная особой “высокостью”. Это сочетание самодовольной непринужденности и условного пиетета как нельзя лучше подошло к социологическому строю бюргерского гуманизма: начиная с позднего Возрождения, по образцу мифологии Овидия пересоздаются сферы христианского мифа, рыцарских легенд, стилизованной еще Титом Ливием античной истории»2.

Как Овидий наследовал уже не статуарную плоть мифов, но чистую сеть, уравнивающую все данные и сигналы, так и эта проза равняет множество традиций. То слышится Томас Бернхард — из-за навязчивых повторов, ядовитой иронии и ощущения, что текст — это бесконечный крик в пустоту. Где-то рядом спускается в текст моя любимая Клариса Лиспектор — она дарит тексту гипнотическую фрагментарность, упорное и очень сильное превращение внутреннего монолога в физиологический процесс. Взял свое Берроуз — коллажность, вторжение новостных сводок в личное, вирус текста, который множится через слова до невыносимости.

Овидий, Гомер, мифы — не культурное наследие, а саморазмножающаяся система, которая не имеет привычных пазух или лакун. Мы привыкли, что в прозе с античными аллюзиями всегда есть как бы гроты, уютные уголки, где можно вздохнуть, немного переждать бури современности. Здесь таких углов нет в равномерной Овидиевой сети: даже ирония есть, но она не спасает — она лишь подчеркивает, что смеяться не над чем.

Поэтому проза Зернова, конечно, напомнит компьютерную игру. Да, Бернхард, но у Бернхарда — монохромный ад, а здесь — пиксельное цветное инферно. Да, Берроуз, распадающиеся тела, «проклятые» речи. Но если Берроуз колдовал над собст­венным оцепенением, то Зернов колдует над чужим интерфейсом. Да, Жорж Перек («Вещи», «Жизнь: способ употребления») — целеустремленная добросовестная игра с форматом, но Перек в сравнении с Зерновым — архитектор; текст Зернова — саундтрек к апокалипсису в игре Unreal Engine.

Герой (или антигерой?) — Публий Овидий Назон, но не тот, что из учебников, а какой-то сломанный, гиперболизированный, доведенный до крайности. Он же — образ автора, но когда компьютер включен. Он называет себя машиной — «я весь ожидание». Он стоит на берегу и ждет того, кто «не сказал, утром какого дня» придет. Он ждет так долго, что уже не понимает: надежда ли это или просто автоматизм тела, которое «взорвется» в компьютерной игре, если остановится.

Овидий здесь — не автор, не персонаж, а оператор, тот, кто документирует процесс, но чье присутствие становится все более призрачным. Он врывается в текст, чтобы крикнуть SUM — «Я есмь», но это «я» уже лишено субъектности, оно растворяется в самом акте письма.

«Черной бумагой ложится на дисплей очередной слой моей смерти» — так начинается путешествие в цифровую посмертность, где экран становится саркофагом, а загрузка — реинкарнацией. Овидий здесь — не поэт, а игрок, прошедший основной сюжет и запускающий New Game Plus с «оптимизированными инструментами». Его лицо «пробивается сквозь экран загрузки», как призрак через зеркало, а строки из «Скорбных элегий» превращаются в подсказки интерфейса.

Это не воскрешение, а респаун — бесконечный цикл перезапусков, где смерть не финал, а чекпойнт. Вопрос Назона: «Будет ли время, когда в не столь опасное место…?» звучит уже не как мольба изгнанника, а как глюк алгоритма, зацикленного на поиске выхода. Но выхода нет — есть только «элементарный уровень», напоминающий «интерактивное кино».

Овидий здесь — одновременно диссидент и клоун, поэт и антипоэт. Он примеряет на себя социальные роли, показывая их ограниченность: то он «худший из поэтов, лучший из не-поэтов», то вдруг объявляет себя императором («Власть и литература — теперь одно и то же»). Он кричит: «Убейте меня, Аполлон, Венера!», но смерть не приходит — вместо этого с неба свисает рука с надписью «ЭТО ТЫ».

А потом — провал. Овидий исчезает, растворяется в пространстве, становится мифом. Он бродит по городам, по пустырям, по цифровым ландшафтам, где «по техническим причинам сервис временно недоступен». Он то ли умер, то ли просто «перестал быть», превратился в «выцветающую линию».

В конце концов мы узнаем то же, что знали из школьного учебника: Публий Овидий Назон мертв. Но его смерть — не конец. Овидий встраивает себя в историю, как «зерно», которое «падает не в землю, но в непроницаемый ров». Его голос звучит под сводами «Маяковской» как в камере, его лицо проецируют на фасады.

Там, где язык стал насилием, нет прощания, есть только интимное, ставшее политическим. Как сказано в самом начале этой прозы: «Я целую твое лицо, как последнее слово, прощальная речь» (любая прощальная речь всегда политична) — но прощание здесь невозможно, потому что письмо уже не адресовано живому. Оно адресовано мертвому, который «висит на баннерах над загруженным шоссе».

Письмо Овидия для Зернова — не дидактика, а диверсия: он не учит любви, а подрывает саму возможность учить. В этом смысле Ars Amatoria, искусство любви — не инструкция, а каталог намеков и жестов, из которых соткана любовь. Новый (да и старый) Овидий знает, что любовь нельзя описать и тем более ей научить, можно только изображать ее — и в этом изображении растворяется сам. Растворяется, размывается, убегает и остается с нами.


Александр Марков



1 Поляков М.Я. От человека барокко к человеку романтизма // Он же. Цена пророчества и бунта. М.: Советский писатель, 1974. С. 155–214.

2  Аверинцев С.С. «Аналитическая психология» К.Г. Юнга и закономерности творческой фантазии // Вопросы литературы. — 1970. — № 3. — С. 116.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru