Об авторе | Олег Витальевич Дозморов (6 июля 1974 года, Свердловск) — русский поэт, прозаик, критик. Повесть-воспоминание «Премия „Мрамор“» — «Знамя», № 2, 2006. Лауреат «Русской премии» (2012). Олег Дозморов стал лауреатом «Знамени» по итогам 2024 года — за публикации подборок стихотворений «Дура-надежда» (№ 1, 2024); «Дополнительный секретный клапан» (№ 11, 2024). Живет в Лондоне.
Олег Дозморов
Старомодный анапест
* * *
Романтики, поэты, жизнелюбцы —
в очах сиянье, волосы как нимб.
Пока искал пилу и плоскогубцы,
припомнил юность, мертвецов, Олимп.
Зачем пила? Отрезать доску ровно.
А плоскогубцы? Вытащить кривой —
спокойно, по возможности бескровно —
засевший гвоздь. Ну вот, теперь не вой.
* * *
Целовали в губы, обнимали
семнадцатилетнего меня,
без двусмысленности обаяли,
опалили лепестком огня.
Это называлось дружбой, дружбой
было, а сейчас кому скажи —
сразу стыдное там обнаружат,
глупо посмеются, дураши.
Вы все умерли уже, остались
только Юра с Женей, тьфу-тьфу-тьфу,
вызывавшие восторг и зависть —
жизнь отдать за рифму и строфу.
И за праздничную многословность,
и за полуночные такси,
и за безусловную готовность
взять себе от горя и тоски,
и за поэтические бденья
под бесстыдной лампочкой ночной
я прощу вам — нет, не преступленья —
отступленья от свободы той.
* * *
В кабаках, в чебуречных, в пельменных,
там, где пар, влажный хлеб на столах,
мы читали не только нетленных,
и не брали ни трезвых, ни пленных,
и анапест держали в зубах.
У раздачи мы скопом стоим,
поллитровочка бьёт по своим.
Мы в портфеле родную проносим,
по две порции минимум просим,
и горчички, и, это, сметанки,
под компот, не меняя осанки.
Я, как варятся в чане, смотрел,
и на Пушкина* вышел из рифмы,
и практически остекленел.
Снег повсюду. О чём говорим мы?!
Что здесь каждый в виду не имел?
...Перед лекцией, скажем, античкой,
хорошо зарядиться привычкой,
в переходе колдует Цыган**.
Крепкий кофе в пластмассу, в стакан
и туда коньяку — выйдешь птичкой.
Или, тоже отраву, «Агдам»
на скамейке, и тут же закусим
алым яблочком, падалиц там...
Горсть рябины с грехом пополам.
Под бульварную сволочь закосим.
Алкоголи! Берём у ЦГ*** —
и на кафедру. Юра Казарин
разномастные кружки, как барин,
выставляет. Закат лучезарен.
Заходи на короткой ноге!
Жизни смысл, смерти жар ощути
с первым, главным глотком алкоголя,
и умри, задохнувшись почти,
и на воздухе надпись прочти,
и воскресни, как праведник, с горя.
С той поры тридцать лет и три года,
растворилась, как сахар, свобода,
оттрепался болтун и трепло.
По усам малолетки текло,
по ушам изумительный ездил
старомодный анапест. Мне двести!
Проводите с мороза в тепло.
* Улица в центре Свердловска.
** Предприимчивый буфетчик, открыл кафетерий с наливом в переходе между корпусами университета.
*** ЦГ— Центральный гастроном.
* * *
Заходил в цветной рубахе
и платил за всё кафе —
и за тех, кто лёг во прахе,
и за тех, кто подшофе.
В детстве мама показала
мне дородное дитя,
быть таким же приказала,
кушая, растя, кряхтя.
Я смотрел, как недоносок,
на чужие чудеса,
и к себе имел вопросов,
робко отводил глаза.
Я б свернул любые горы,
но на жизненном пути,
блин, внутри себя опоры
никогда не мог найти.
Но потом однажды встретил
я прекрасную тебя
и зажил на белом свете,
на … всю чушь вертя.
А теперь, когда расстались
с изумительной тобой,
снова застучала зависть —
двигатель сокрытый мой.
С мирозданием на вые,
смерти ужасом в очке,
ем как птичка, чаевые
прячу в потном кулачке.
* * *
Только Хоппер мог бы нарисовать
или Уайет: замер подлунный мир,
тень от солнца, заправленная кровать,
в общем, то, о чём пели сто тысяч лир.
И, возможно, прав был старик Лакан,
которого так и не прочитал
пятикурсник, идущий сейчас в капкан,
не боясь желаний, о чём мечтал.
О, медовой ловушки липчайший кайф,
шорохов и шёпотов саундтрек,
от двери кровать отгораживал шкаф —
ДСП-свидетель судорог и утех.
То в романе с названием как удар
все теряли ключи и кипел Берлин
довоенными липами, как пожар,
чтоб читатель выдал адреналин.
Вынимай из сумочки те ключи,
строчка, как коечка, тут спружинь,
и в ключицу горячую прошепчи:
загуби, пожалуйста, мою жизнь.
На смерть божьей коровки
Божия коровка
в комнате жила,
а потом неловко
раз — и умерла.
Не спасли ни книжки,
ни домашний свет,
так и мы, людишки,
опа — и привет.
Я вот тоже клялся,
глупости орал.
Как я задолбался,
кто бы только знал.
* * *
Сначала дверца холодильника
не закрывается, горит
яичница, плюс проливается
лекарство, чашка бьётся — быт!
Он плачет, переодевается
и — сразу же, как джентльмен,
в предзимний Сочи отправляется,
снимает люкс, всё прах и тлен.
Сидит в дублёнке, нет, на лоджии
приняв на грудь стакан вина,
в уборной по запястью ножиком,
нет, вешается у окна.
Но ничего не получается,
ремень срывается, а нож
тупой, короче, всё срывается,
ну что ж, на пляж идёт живой.
А там она. Любовь и прочее.
Цыплёнок, речи и вино.
Глагольной рифмы червоточина.
Позднесоветское кино.
* * *
Заря догорала. Да, было шесть десять.
Но ты не заметила, я не сказал.
Над Ейском, нет, Керчью, как бритва, плыл месяц,
и свет понемногу бросал.
Любой разговор был неточен, но, впрочем,
слова — это так, ерунда.
Ведь каждый живёт в одиночестве очень.
В таких обстоятельствах, да.
И мальчик играл удивительно трудно
и, ноты собрав, улыбнулся хитро.
И нас окружают созвездья и люди.
И первые — мир и добро.
Как фильм называется? Что там с финалом?
Нет счастья, но музыка. Сны невпопад.
Так кто же я, Павлик? Нет, мальчик с фингалом?
Бедхудов, счастливчик и гад.
* * *
Юность. Море. Алое варенье —
запад. Стереомагнитофон.
Сон был лёгкий, как стихотворенье,
а стихотворение — как сон.
Море день и ночь права качало
вместе с лодкой у причала. От...
отчего казалось: вот начало?
Оказалось — всё наоборот.
Только междометием и вздохом
можно осторожно передать,
как бывает хорошо и плохо,
переплавить и зашифровать.
Жаркий сэндвич берега лимана,
в трёхлитровой банке — сон, вино.
Первый раз закуриваешь — странно,
сладко, страшно, а вино — говно.
У моих друзей смешные шутки,
Гриша повествует про минет.
Где-то Анна, Аня — больно, жутко
я ревную, мне семнадцать лет!
Так приснилось или написалось
всё, о чём пытался написать?
Юность, море, лёгкая усталость
жить, смеяться, плакать, умирать.
* * *
До перекрёстка, как дебил,
я дохромал и сматерился,
и шестикрылый сероквил
на светофоре мне явился.
Он компенсировал меня,
и я почти восстановился,
и понял: всё это фигня,
и вдруг по новой в жизнь влюбился.
Ведь я, пиша, преумножал
в сём мире хаос, как придурок,
стихов печальных нарожал
и выгорел, что твой окурок.
Во мне звучал какой-то хор,
и спор, ударные и скрипки,
шёл бесконечный разговор
и отсекалися улыбки.
И вот теперь я так сужу:
я свет несу двуногим тварям,
и, улыбаяся, сижу,
сед, бородат и лучезарен.
* * *
ты не думай друг мой ласковый
что я ни в одном глазу
масса поводов дурацковых
хочется пустить слезу
вот вся жизнь моя захряслая
ни хрена я не пророк
вся нецелесообразная
эх семейный говорок
вот собака мне докладыват
про проглоченный кусок
вот из брючины выпадыват
потерявшийся носок
* * *
Иногда отец приезжал,
дефицит привозил,
прежде чем уезжал
и мечту увозил.
Телевизор смотрел,
в нашем кресле сидел,
может, хотел остаться,
а может, и не хотел.
В тапке ногой качал,
критиковал ножи,
и Людмиле Гурченко врал
Рэйф Файнс — Станислав Любшин.
Понимал, что да с чем,
точно знал, что почём,
а иначе зачем
на земле этой типа живём.
Прядь вилась на виске,
телевизор в космос летел,
вдруг подпел песенке,
Окуджаве подпел.
* * *
Изумительно преображенье
из воображенья в быль.
Мне на пятый день рожденья
папа подарил автомобиль.
Залезаю, чуть дыша, с сандалями
в детский автопром:
электрический, с рулём, педалями,
фарами, аккумулятором!
Папа на каникулах крыл крыши,
шутка ль дело: семьдесят рублей!
Жизнь теперь возьмёт повыше
утлой траектории своей.
Мальчик разрядил аккумулятор,
целый день катаясь по двору.
Следующий день похож на кратер:
папа пропил счастье и игру.
Лил о будущем большие пули,
жарил на балконе шашлыки,
а очнулся с похмела в загуле,
подарил программные стихи:
жизнь есть слёз — не вычерпаешь — море,
мир логичен, целен и жесток,
если было счастье — будет горе,
будет точно, знаю назубок.
* * *
Они шли в тюрбанах из полотенец —
женщина, дети, через дворик школьный,
малыша несли на руках, и молчал младенец,
чистый, распаренный и довольный.
Школа по воскресеньям была закрыта,
нам дали ключ, мы готовили постановку,
репетировали там что-то, и Лёха Сита —
Лёша Ситников, сидя на подоконнике, оценивал обстановку.
Лёшин отец привозил из загранок
видеофильмы, а ещё пиво баночное и сигареты,
Лёша их тырил, мы дули жижу из банок
и дымили как паровозы, восьмиклассники и эстеты.
В туалете, где рукомойники, типа предбанник,
из крана торчал шланг, пол был залит, мы удивились,
и пока курили, я глядел из окна, ботаник,
как они шли там внизу довольные, с тазиками: вот, помылись.
Я узнал её: мыла в школе полы, казашка или узбечка, «техничка»,
обитала с детьми в школьной пристройке, панельном таком отсеке.
Мы вернулись в класс. Лёша скучал, Зося Ляховецкая пела как птичка,
я пялился на неё, ничего не зная о жизни и человеке.
* * *
Я хочу хорошую рубашку,
чтоб как раньше, от тебя в подарок.
А ещё хочу поехать в Рашку,
хоть она давно уж не подарок.
Всё там сильно-сильно заалело.
Заалело сильно, стало влажным.
Почему-то снится то и дело
то, что было скучным и неважным.
Тополиный пух, что лезет в очи,
тёплые и с комарами ночи,
старый пруд с подлещиком в Сысерти,
старый друг, что не боится смерти.
Это всё не значит, что поеду.
Это значит, что туда охота.
Ну, допустим, если ближе в лету.
Да вообще в любое время года.
* * *
Я сказал афинской черепахе:
ну-ка, перейди Пелопоннес,
Ахиллесу в клетчатой рубахе
покажи твердейший в мире пресс.
Я тебя встречал вчера в Агоре,
рядом с храмом блещущим, потом
видел, как в Пирее на просторе
ты гуляла с белкой и котом.
Черепаха молча поглядела,
развернулась и пошла к другой,
и они отправились на дело,
в твёрдой корке, грубой и простой.
* * *
Зеленовато-бирюзовые,
потом опять голубоватые,
ну а затем приходят новые,
как посетители поддатые.
Да кто же? Волны, или облаки,
или совсем другое дело.
Моргнёшь за чашечкой — и опаньки,
как всё исчезли неумело.
|