КРИТИКА
Об авторе | Ярослав Андреевич Соколов — журналист, публицист, прозаик, поэт. PR-директор медийного рекламного холдинга «Nmi Group». Автор многих публикаций в сетевой периодике (РБК, Sostav.ru, AdIndex, Rusbase, Rusabillity, Advertising, vc.ru и т.д.) и книг: «Вызов принят», «Homo informaticus», «Узнать по глазам», «Жил на свете человек», «Пульт личности», поэтического сборника «Песни в ночь». Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация в нашем журнале — «Поколение без детства» (2025, № 8).
Ярослав Соколов
Поэзия пепелища
Поколение поэтов, родившихся в 1990-е, — первые, начавшие писать уже после всего. После СССР, после перестройки, после утопий. У них не было центра — ни идеологического, ни эстетического. Ни школы, ни кафедры, ни общего «мы». Ни Ярослава Смелякова, ни «Нового мира», ни даже телегида с программой «Время».
Их поэтическое сознание выросло в тишине обвала: в годы, когда прежний язык стал бессильным, а новый — еще не родился. В тишине экранов, где вместо живого слова — смс, где вместо монографии — форумный срач. Это не те, кто «вышли из традиции», — это те, кто родились уже в руинах, где традиция пылала, а телевизор говорил: «Все хорошо».
Именно поэтому их стихи не учат, не объясняют, не утверждают. Они интуитивны, рваны, телесны. Они идут от испуга, от нежности, от сбоев речи и боли в животе. Это не «новая поэзия», не «поколенческий манифест» — это просто слово, сказанное в пространство, где все уже давно рассыпалось и никто не гарантирует, что тебя вообще услышат.
Поколенческая сцена: вместо школы — сеть
У поколения 1990-х не было своей литчасти в «Юности», не было отеческих рук наставников, не было даже единой сцены — была сеть. Буквально. Интернет стал для них тем, чем для предыдущих были литературные студии, семинары и журналы с миллионными тиражами. Первая публикация — не в «Знамени», а на «Стихи.ру»; первый читатель — не критик, а случайный прохожий с ником angel_girl94. Поэзия этого поколения не проходила отбор — она просто выкладывалась.
Вместо вертикальной иерархии — горизонтальное движение. «Вавилон», «Новая карта русской литературы», «Воздух», авторские блоги, фейсбук-посты, телеграм-каналы. Пробиться стало проще, удержаться — сложнее. Слово обесценилось, но и освободилось. Каждому — свой микрофон.
Произошла децентрализация: «Уральская поэтическая школа» (Кальпиди, Симонова, Сунцова), «Нижегородская волна» (Прощин, Риц), дальневосточные альманахи, калининградские платформы. Калуга, Владивосток, Нижний Тагил звучат на равных с Петербургом и Москвой. Поэт теперь — не фигура системы, а точка в бесконечном цифровом поле.
Есть только встреча ритмов. И язык, который больше не нуждается в санкции сверху.
Поэтика после катастрофы
Стихи поколения 90-х рождаются не из тишины, а из грохота обломков. Это поэзия после краха языка, после утраты больших нарративов, после потери доверия к самому слову. Концептуализм, исчерпав себя в жестах иронии, оставил после себя выжженное поле — и на этом пепелище вырос постконцептуализм: разрозненный, фрагментарный, нарочито эклектичный. Коллаж, цитата, монтаж — не стилистические приемы, а способы не сойти с ума в ситуации, когда «я» больше не центр, а лишь пересечение голосов, шумов, следов чужой речи.
Но новая искренность — не возврат к исповедальности. Это попытка заговорить после распада. Попытка собрать себя из кусков, не отрицая трещины. Здесь «наивное» не значит «простое», а наоборот — обнаженное до боли, порой до стыда. Искренность становится защитным механизмом, жестом уязвимости, а значит — силы.
Эти стихи не про форму и даже не про содержание. Они — про вопрос. Кто говорит? Откуда? Зачем? В пространстве, где исчезают ориентиры, где «вчера» не имеет продолжения, поэзия становится актом сопротивления амнезии. Не восстановлением смысла, а отказом забыть, кто ты, если все вокруг требует молчания.
Формальные стратегии
Форма у поэтов 1990-х — не оболочка, а нерв. Свободный стих и верлибр становятся не выбором моды, а естественным состоянием речи после утраты ритмического порядка. Здесь важна не музыкальность, а сбой, не красота, а тремор. Оговорка, срыв, повтор — больше не ошибки, а признаки живого: как рваное дыхание у человека в панике.
Поэтическая речь сливается с прозаической, с речитативом улицы, с уличным балладным рассказом. Возникает гибридная ткань — то ли исповедь, то ли разговор во сне. Урбанистическая баллада, рваный монолог, дневниковая запись в состоянии недосказанности — все это входит в новую поэтику как равноправные формы.
Работа с телом текста становится буквальной: строчка не строится — она колеблется, гнется, ломается. Паузы, междометия, крики в скобках, пустые строки — это тоже содержание. Поэт не столько пишет, сколько показывает, как звучит речь, когда у нее дрожат руки.
Тело, язык, травма
В поэзии поколения 1990-х тело — не тема, а медиум. Оно проступает не как объект описания, а как поверхность письма: дрожащая, истончающаяся, исписанная царапинами. У Веры Павловой тело — эрозия желания, у Шостаковской и Давыдова — фрагмент, излом, голос, сбивающийся на обрывки. Это не «поэтическое тело» в романтическом смысле, а тело после — после языка, после прикосновения, после удара.
Язык — не средство передачи, а симптом. Повторы, срывы, заикания, самоисправления — все это не стиль, а невроз формы. Поэт не владеет речью, он в ней захлебывается. Говорящее «я» — не субъект, а последствие. Слово не управляет — оно дрожит, как мимика при панической атаке.
Травма в этих стихах не артикулируется напрямую. Она не рассказана — она звучит. В ритме, в тишине, в том, как строится строка и как рушится интонация. Эти стихи не говорят о боли — они ею являются.
Критика субъектности
Поэт поколения 1990-х говорит не от имени — а через. Его «я» — уже не центр и не отправная точка, а пористая структура, через которую проходят искажения, шум, чужие фразы, голоса новостей, дневников, протоколов. Субъект здесь не цельный, не героический, не исповедальный — он фрагментирован, полифоничен, часто вовсе исчезает. И это не эстетика молчания, а новая речь, которая не может больше принадлежать одному телу.
Так возникает феномен «бессубъектной лирики» — парадоксальной интимности без центра. Эти стихи не говорят «я люблю» или «я страдаю» — они показывают, как эти чувства циркулируют между людьми, как резонируют в языке, как проступают в чужих голосах. Поэт здесь скорее медиум, чем автор, — он не создает текст, а позволяет ему проявиться. И в этом — особая форма эмпатии, не направленной, а растворенной.
Эта поэтика подслушивает: как говорит старик в маршрутке, как кричит рация, как срывается голос, как дрожит слог. Она заимствует, повторяет, вставляет оговорки, эхо, сбои, цитаты — и именно в этой нарочитой нелепости, рваности, нестройности возникает ощущение настоящего. Не сконструированного, а выстраданного. Не цельного, а живого.
Личное и чужое в этой лирике не различаются — потому что сама поэзия больше не об учреждении субъекта, а об исчезающем контуре между «я» и «мы». Здесь можно говорить не от лица, а от раны. Не от опыта, а от следа. И потому тексты этих поэтов звучат как вопрос: «Кто здесь говорит?» — но не ждут ответа.
Этика письма
Поэт поколения 1990-х не провозглашает и не поучает. Он не пророк и не лидер, а свидетель — участник и наблюдатель, находящийся внутри процесса, а не над ним. Его задача — не открыть истину, а зафиксировать сдвиг, уловить срыв, быть рядом с опытом, который невозможно выговорить напрямую. Это поэзия без жестов и лозунгов, поэзия, в которой этика важнее риторики.
Отсюда — новая интонация: уязвимая, неуверенная, без бронзового голоса. У Евгении Лавут, у Марии Степановой, у многих авторов круга «Вавилона» — неразделимость поэтического и человеческого жеста. Их тексты не утверждают, а дышат. Ответственность здесь — не в громкости, а в точности; не в осуждении, а в способности остаться и выслушать, даже если речь невыносима.
Такое письмо строится не на «высказывании», а на «слышании». Оно чутко к паузам, к фоновым шумам, к отсутствию смысла. Поэт больше не центровая фигура, а место прохода речи. Его авторство — в отказе от контроля: он не диктует, а свидетельствует, не оформляет, а пропускает текст через себя.
И в этом — глубинная этичность новой поэзии: она не присваивает, не упрощает, не превращает чужое страдание в символ. Она просто остается — с этим страданием, с этим молчанием, с этой рваной фразой.
Заключение: поэзия на грани
Поколение, родившееся в 1990-е, не создает нового канона — оно живет среди обломков старого. Их поэзия не хочет быть ни центром, ни школой, ни манифестом. Это письмо на грани, в воздухе без кислорода, в культуре без опор. И не потому, что авторам есть что сказать, а потому что иначе — задохнешься.
Они не декларируют, а дышат. И это дыхание — прерывистое, срывающееся, отрывочное — и есть поэзия. Она не требует понимания, она требует сонастройки. В ней важны не идеи, а интонации; не смысл, а температура.
Это не «новая поэзия России» в духе парадных аннотированных антологий. Это поэзия, в которой Россия — лишь один из слоев, иногда травматический, иногда растворенный в теле, в языке, в рассыпанной памяти. Как писала Мария Степанова, «поэт — это не тот, кто говорит, а тот, через кого говорит».
И потому — это не поколение голосов, а поколение проницаемости. Поэзия, в которой граница между «я» и «миром» не просто стерта — она больше не нужна.
|