Александр Анашевич. Сигналы сирены. — СПб: Митин журнал, BoreyArtCenter, 1999. — 81 с. 250 экз.
Испытываешь странное чувство удовлетворения, понимая, что поэзия вытесняется на периферию общественного интереса, как подспудные, не высказанные еще самому себе мысли или чувства, кажется, еще существующие где-то на краю сознания, иногда вдруг наплывающие и застающие вас врасплох.
Так и книга Анашевича, выпущенная двумя маргинальными организациями, естественным образом и без всяких на то оснований подталкивает нас считать автора принадлежащим к пестрой толпе неудовлетворенных маргиналов (каждый подросток ныне стремится считать себя именно маргиналом, как некогда — пионером, возбуждаясь не только на коленки своих одноклассниц, но и на стриженые затылки одноклассников). (Соблазнительно, наверное, таковым считаться. Красивое и возбуждающее это слово переводит автора в другую культуру, словно заграница, за руку переводящая тебя из животного состояния отечественного патриотизма в, казалось бы, естественное для нормального человека состояние потребителя и адепта цивилизации… Такова вот ответственность в выборе издателя собственной книги.)
Александр Анашевич живет в Воронеже, и это уже много говорит о его поэзии. Безусловно, нет нужды искать в его книге стихи о “любимом городе” — оставим такие тексты для беспомощных советских и постсоветских авторов, зарифмовывающих свои эмоции “венками сонетов”. Анашевич — вполне поэт, чтобы существовать не на уровне местных писательских организаций (или издательства “Пушкинский фонд”). Его лучшие стихи представляют собой тот поток прозы, разговорных фраз, случайных междометий и внезапных образов, которые именно подхватывают и заставляют целиком и полностью им отдаться.
Особенность Анашевича в том, что он редко и мало говорит от первого собственного лица. Точнее, он всегда говорит именно от первого лица, но это лицо оказывается чаще всего женским. Его женские монологи чувственны, интенсивны, и иногда мне с радостью хочется воспринимать их как своего рода перверсию, но это будет все же натяжкой:
Чаще на русском языке
приходится говорить:
Fuck off; I forgot
what is the Russian for: отстань
Разве для этих слов
созданы мои губы, язык, гортань
Что делать:
ходит вокруг русская рвань
Все самое ценное подарила друзьям
Сама чуть под землю не провалилась
— здесь так много ям…
Это фрагмент одного из самых “чистых” монологов Анашевича — “Наоми — обезумевшая обрусевшая англичанка: из старого света в дикий свет”.
Собранные в сборник отдельные стихи звучат уже как пестрая разноголосица. Изредка ассонансно рифмованные, они начинают звучать на свой манер, и эти рифмы иногда и часто оказываются привлекательнее и интереснее содержания. “Гладь меня, Софья, по голове, прижимай к сердцу, гони от дворца всех Педро, вылей им на головы кипяток, сыпь в глаза пудру, красный перец. В общем, охраняй меня. Как Сцилла Харибду, медведь Машеньку, школьник парту. Не жалей меня, скажи правду: когда жизнь такая войдет в моду…”
Воронежская, а значит, и провинциальная, жизнь поэта естественным образом окружает его и решительно звучит в его текстах. Прежде всего это сказывается в стремлении отказаться от быта как такового (столь мерзок он, что “повернись на шпильках: везде тюрьма”) и насытить окружающее пространство деталями собственного производства. (Нет нужды уточнять, что можно сколь угодно долго жить в провинции и не быть провинциальным поэтом. Это относится к Анашевичу в полной мере.) Это могут быть и любимые литературные реминисценции и образы (всем давно уже опостылевшие Гиллепси, “Mr. Филонов”, “Клер и Соланж” и проч.), которых в книге достаточно, но это и сознательный акцент на собственной инфантильности как способе противостояния мозолистости и безэмоциональности мужских “возмужавших” членов, тел, грубых широких ладоней. Автор видит поэтичность в той тонкой хрупкой взвешенности мальчишеских фантазий и уже упомянутой инфантильности, чтобы, как улитка, спрятаться в этом прошедшем возрасте, не желая идти на контакт с жестким миром. “Мы ходим красивые как короли…”, “Каждый хочет быть коронованным и коварным”, “Скажи, что я болен, скажи, что я сладкий…” — легкое угадывание ассоциативного ряда все же немного раздражает. С избранной автором позиции мальчика (“Знаю, о чем говорят пятнадцатилетние мужчины, на каком языке, какими словами…”) естественно ожидать любования всем мужским — “видели это голые солдаты, вышедшие из морской пены”, “руки молочника сильные и грубые…”, “какие сладкие убийцы в моих краях приплывают с Корсики на боевых кораблях переливается жемчуг в густых бровях…” Мужское воспевается и мифологизируется. И вместе с тем, именно мальчиковое в понимании автора является единственно искренним и возможным — “Видишь, меня убивает твоя любовь я становлюсь мужчиной…” Травестийность в этом контексте сопряжена с естественным восприятием чистоты и открытости (цитируемые выше строчки написаны от лица женщины), противопоставленной окружающему миру. Отсюда и томление, и боязнь всего мужеского и мужского. Со-единение с мужским и грубым означает одновременно и окончательную гармонизацию и смерть.
Само уже слово “поэт” в последнее время, одновременно с угасанием публичной поэзии, принимает действительно маргинальное звучание. Кроме нескольких человек, судорожно пишущих поэтические тексты и столь же судорожно их зачитывающих, поэзия как таковая никому не нужна и не понятна. Разного рода клоуны, трясущие седыми бородами и зачитывающие с карточек безумные шарады, — то посмешище, называющее себя поэзией и к литературе не имеющее ровным счетом никакого отношения. Александр Анашевич и еще несколько авторов его круга позволяют говорить о новом сознательном романтизме. Они обладают уже тем новым опытом искренности, когда не существует всевозможных “нельзя”, а есть только естественное желание увязать поэтическое “мальчишеское” чувство с их собственным вовсе не поэтическим бытием. Что вызывает мою зависть и интерес.