|
Об авторе | Михаил Дынкин родился в 1966 году в Ленинграде (Санкт-Петербург). Живет в Израиле. Публиковался в «Знамени», «Зарубежных записках», «Волге» и других журналах. Автор семи поэтических книг.
Михаил Дынкин
Легче воздуха
* * *
Послушай, если звёзды зажигают и тут же гасят, чтоб не зазнавались; чтоб зимний вечер, тёмная квартира, кушетка, стол, записка, пистолет... — Эй, подожди, ведь есть ещё таблетки, табак, спиртное, гибельная вера в свой меркнущий, стократно отражённый и всё-таки неотразимый свет. А новый день? А бабочки на флоксах? А дивные каштановые свечи? А ласточки, синицы, зимородки? Нет, говорит, оставь меня, оставь. Где зимородки, там и отморозки. Недолго жили бабочки и флоксы... Что «новый день»? Бугай в косоворотке, в кармане финка, ветер в голове... — Послушай, если звёзды зажигают, то это... Как там? — Никому не нужно, а нужно вот что: тёмная квартира, кушетка, стол, записка, пистолет. Так спорит он часами сам с собою, пока не упадёт лицом в подушку, ведь выстрел можно отложить на завтра, ведь ласточки, ведь бабочки, ведь свет...
* * *
Что собака с лицом Пастернака, не какой-нибудь Шарик, однако, а чувствительный сеттер Арман, на подстилке лежит и вздыхает; что в окошке звезда полыхает;
что соседка читает роман Мопассана, устроившись в кресле; что она отвлекается, если муж кричит ей из спальни: — Я жду! — Не получится, приступ мигрени, — и, невольно сдвигая колени, тихо-тихо: — Гори ты в аду... что затянуто вышло с соседкой; что шуршат и меняют расцветку листья лип, тополей и осин; скоро-скоро увидят дриады мозаичные сны листопада, и умчится в воздушном такси птичий царь на зимовку в Пальмиру; что неплохо бы утром за сыром, только ты в магазин не пойдёшь — упадёшь, поднимаясь с постели, и уже не в физическом теле полетишь сквозь сиреневый дождь охом, эхом ли, в лето ли, в Лету; что как будто бы знает об этом (оттого и вздыхает) Арман; что смотри, чем кончается старость; что внутри если что и осталось, всё одно не положишь в карман.
* * *
— Расскажешь, что стряслось вчера? — Шестиметровая пчела ужалила в предплечье. И это было как ожог. Потом я стал крылат и жёлт (и обесчеловечен). Сел на сиреневый цветок. А надо мной темнел восток, налился красным запад. Я думал: «Батюшки мои!» Внизу струились муравьи. Я чувствовал их запах. Потом набил рюкзак пыльцой и не ударил в грязь лицом, летя в ближайший улей.
Потом поклажу разгрузил и как-то вдруг сообразил, что накануне умер.
* * *
Я пробовал представить смерть. Не вышло. Как-нибудь потом. По комнате метался шмель, похожий на быка. Устав, он шлёпнулся на стул, представился: «Антон», — поднялся, вылетел в окно и не сказал «пока». Я пробовал понять, зачем живу на свете, но увы. Надеюсь, в следующий раз я с этим разберусь. Тускнело солнца колесо. Работали холмы. А над болотом торфяным вовсю клубился гнус. Я видел крыши и сады. Я слышал вороньё, Садился в кресло и вставал и нарезал круги. А в комнату входила ночь и в волосах её то звёзды вспыхивали, то мерцали светляки.
* * *
Бог мой, розовый куст, Ты всё лето горел; проступали глаза на листах и цветках, взгляд их в краску вгонял Твой садовый гарем... Помнишь, спорил с Тобой на семи языках, и любой из них был словно свист соловья с львиным рёвом басовых и лающим лис; и одетая в солнце, сама не своя выходила Жена из-за красных кулис? Ангел чайкой кричал над озёрной водой. Рыли ход в Преисподнюю люди-кроты. Пепел сад засыпал и мешался с едой, мазал сизым и серым жующие рты. На семи языках и ещё десяти спорил мальчик с Тобою, и это был я. А когда удавалось к Тебе подойти, ты пронзал моё сердце шипами огня. — Бог мой, розовый куст, для чего Ты, кому? Я и правда умру? Существует ли рай? — Мне всего лишь хотелось побыть одному, не мешай же, мальчишка, иди поиграй. Помню, как Ты погас, побледнел и исчез, как пинали Твой сад проливные дожди. А потом я вернулся в бессолнечный Энск с говорящим кустом в обожжённой груди.
* * *
А ещё они обещали волшебный лес (тот грибной, из детства, наполненный птичьим пением), а за лесом речку, её серебристый плеск, а над речкой — ивы, стоящие на коленях и чётки листьев перебирающие, такова их молитва утренняя, медитация их вечерняя. Закатает река прозрачные рукава и направит лодку по мыслей твоих течению. На носу отец, на корме молодая мать с этой её роскошной косой до пояса. А река та впадает в море, омывающее кровать, а кровать стоит на последней странице повести. Вся подушка в золоте, это листва, листва. Только мраморную обложку так пристально не разглядывай; там всего лишь имя твоё земное, вбитое в камень сна, над двумя основными датами.
* * *
Возвращался поздно, навеселе, грязный саван поверх пальто. Все огни погасли в родном селе, полыхала звезда зато; полыхала так — на снегу пожар, даже фиксы искрят во рту. Шёл, а чёрт за ворот его держал, хохотал, подводил черту: мол, проходит смерть твоя во тщете, жизнь пройдёт посреди руин. Только нет на свете на том чертей, всех на этом похоронил человек, бредущий куда ведут ноги ватные. А куда? Он с кончины путает «там» и «тут», хорошо хоть полынь-звезда озаряет страшный замёрзший лес, тень грачиную, дрожь куста... Мир как на ладони сегодня весь, а ладонь как всегда пуста.
Державин
«Ходасевич — хороший поэт», — говорил мне Державин с улыбкой. Мы сидели в таверне «Полёт» — полагаю, случилась ошибка. Так ли, эдак, я голоден был, рвал крольчатину прямо руками. А Романыч шугал голубей и всё время гремел позвонками. В этом мире любой общепит голубями набит отчего-то. Вместо фруктов технический спирт на десерт подают, идиоты. Красный снег. Восемь глаз у людей. Муравьи на латыни бранятся...
«Слышал я, Мандельштам — иудей», — говорил мне успевший набраться классик и, позвонками гремя, чернокрылый, сиреневокожий, почему-то смотрел на меня с подозрением, будто я тоже. Холодало. Насупленный гном распекал поварёнка-китайца. И кружился за круглым окном красный снег в макабрическом танце. Я поднялся: «Романыч, домой?» — но Романыч, похоже, скончался. Я пытался идти по прямой и от этого сильно качался. Я качался в далёком саду на простой абстинентной качели. И летучие тёмные ели вспоминаю в посмертном бреду.
* * *
Это раз и выгибается чёрной радугой в нигде. Это ночь на землю валится, ходит ветер по воде. Это беглый голем глиняный с перебравшим лесником рукава речные длинные набивают тростником. Воздух пахнет абрикосами, рыбой лунная блесна. Лодка с мёртвыми матросами кружится в воронке сна. От подобного кружения чувствуешь себя больным... Это просто отражения, праздных призраков балы; их землячества, высочества в искривлённых зеркалах, их магическое зодчество — купола на куполах. Хорошо, наверно, спящему Зазеркалье открывать, знать, оно ненастоящее, только бы не забывать: чем настойчивее музыка, тем пути твои темней от союзника до узника этих пляшущих теней.
|