КНИГА КАК ПОВОД
Ольга Балла
Он старался быть человеком света
«Тебя мне память возвратила…»: Книга воспоминаний о Давиде Самойлове / Составление и комментарии А.Д. Давыдова и Г.Р. Евграфова, предисловие А.С. Немзера. — М.: Центр книги Рудомино, 2023.
В сборнике мемуаров о Давиде Самойлове, вышедшем полтора года назад (но наконец, в год 105-летия поэта, появился внятный повод поговорить об этой книге подробно, и его нельзя упускать), сведены под одной обложкой воспоминания двадцати трех очень разных авторов, знавших поэта в разных ситуациях, в разные периоды его жизни, с разной степенью близости — это, конечно, дает картину если и не полную, то во всяком случае разнообразную и объемную. Автор предисловия к книге Андрей Немзер с самого начала обратил внимание на то, что истории, рассказанные мемуаристами, неминуемо противоречат друг другу (впрочем, герой, как свидетельствуют знающие, рассказывая о себе, и сам был не чужд противоречий — как, скажем, во вспоминаемой и Вадимом Баевским, и Александром Городницким истории с запертой Самойловым на даче Светланой Аллилуевой, или в истории его самоисключения в самом конце войны из партии — ее со слов поэта по-разному рассказывают и тот же Баевский, и Пётр Горелик, и цитируемая им Елена Ржевская, — и ни одна из версий, как в конце концов выяснилось, не совпадает с истиной вполне, разве только в одном: из партии Самойлов действительно вышел). Тем более что, как справедливо заметила одна из авторов сборника, Ирина Белобровцева, «[к]аждый помнит “своего” Самойлова». Это, однако, не отменяет единства, в которое все эти воспоминания тем не менее складываются, а скорее, даже способствует ему — показывая героя в ракурсах столь же разных, сколь и связанных между собою.
Составители сборника не стали соблюдать в нем хронологическую последовательность вспоминаемых событий, предпочтя ей простой алфавитный порядок авторских фамилий. Тем не менее — пожалуй, в какой-то мере даже вследствие этого — последовательность получилась символическая. Один из рецензентов, Александр Демахин1, уже обратил внимание на то, что время в книге течет вспять: заканчивается она ранней юностью героя, почти детством — воспоминаниями историка, политолога, государственного деятеля Анатолия Черняева, учившегося с Дезиком Кауфманом в ранней юности, почти в детстве — они учились в одной школе, — а начинается с текста, который не укладывается и в алфавитный порядок: с дневника сына Самойлова, Александра Давыдова, родившегося в 1953 году и знавшего отца с его зрелости до старости и смерти.
На самом деле время здесь течет еще сложнее. Оно, скорее, кружит: жизнь главного героя обрывается уже в первой трети книги, чтобы затем вернуться к его послевоенной молодости второй половины сороковых, оттуда — к зрелости семидесятых и до предсмертного, полного предчувствиями смерти конца восьмидесятых (уже в первых по алфавитному порядку воспоминаниях Вадима Баевского, дружившего с Самойловым всю жизнь), снова к предсмертию, смерти, посмертию и похоронам — в тексте Ирины Белобровцевой, оттуда — снова в сороковые: с них начинает свои воспоминания Пётр Горелик, близкий друг поэта еще с довоенного времени, добирается до восьмидесятых, потом опять до внезапной смерти и похорон — и опять в семидесятые, и снова, и снова…
Но во всяком случае, время движется тут противоходом смерти, постоянным упорным возражением ей.
Еще и поэтому решение уйти от хронологического порядка видится очень правильным.
Важно, что авторы воспоминаний — любящие своего героя, а других тут нет — не идеализируют его. Вполне похоже на то, что сложный Самойлов и сам не располагал к идеализации. Практически все свидетельствуют о том, что он был человеком нелегким — и для себя, и для других — и совсем нелинейным. Вот, например, Александр Городницкий пишет: «…порой поэт был вспыльчив и несдержан. Иногда, выпив, становился вдруг необоснованно агрессивен, мог неожиданно за столом оскорбить человека или без всякой видимой причины выставить его из дома. Или, наоборот, обнявшись на людях с Андреем Дмитриевичем Сахаровым, к которому тогда и подойти-то боялись, на другой день обняться в ресторане с таким человеком, которому в трезвом виде не подал бы руки. Еще в Опалихе мне довелось видеть однажды, как он, пьяный, угнетал свою собаку, никак не понимавшую, чего привязался к ней хозяин». «Все это были, однако, — уточняет автор, — случайные и недолгие всплески отрицательных эмоций на фоне неизменной доброжелательности».
При этом любить его очень было за что. Вадим Баевский свидетельствует, что мудрый и многоопытный, девятью годами старший его друг «довольно часто напоминал» ему «ребенка — беззащитностью, ранимостью, незлобивостью, доверчивостью». При этом к наивности и самообольщению он не был склонен ни в коей мере (редкостное, почти невозможное сочетание беззащитности с ясностью видения): в частности, «отлично знал цену нашему КГБ, понимал, как следило за нами всеми его недреманное око», и старался не совершать ничего, что могло бы подставить человека под удар. И тот же Городницкий — рассказав уже и о тяге Самойлова к алкоголю (впрочем, «[г]лавным <…> для него всегда была, конечно, не выпивка, а “роскошь человеческого общения”»), и о великой его любвеобильности («Поэт Юрий Левитанский написал про его многочисленные увлечения: “А эту Зину звали Анной — она была прекрасней всех”»), — пишет: «…он был одним из крупнейших мыслителей нашего времени, подлинным российским интеллигентом, внешняя скромность и мягкость которого сочетались с непоколебимой нравственной позицией».
Что до записей Александра Давыдова, о них надо сказать особо: он бросает свет на книгу в целом и читается как многое объясняющий эпиграф к ней. Дневник воспоминаний, которые сам автор называет «лирическими» (но куда скорее они — жестко-аналитические), «49 дней с родными душами», — пожалуй, самый глубокий и сильный текст книги, но он же — и наиболее трудный (так и хочется сказать, что это очень соответствует самому Самойлову): своим упорным аналитизмом, пристальным до въедливости, честным до беспощадности и к герою воспоминаний, и к самому себе. Мы уже заметили, что никто из авторов сборника не склонен упрощать Самойлова; текст Александра Давидовича и в этом отношении занимает здесь особенное место. На редкость свободный от соблазнов идеализации, почти неминуемых при воспоминаниях о детстве и умерших родителях, он говорит не столько о фактах, сколько о вызывающих их к жизни тенденциях, принципах, силовых линиях. Старший сын старается понять Отца (так, с большой буквы, Давыдов называет в этом дневнике всех членов своей семьи, поскольку чувствует их значимость для себя «почти мифологической») как человеческий тип во всей, насколько возможно, сложности его устройства.
«Отец сносил драматизм своей жизни с достоинством и мужеством, но трудно справлялся с драмой самого существования в мире. Он старался сохранять простой и трезвый взгляд на жизнь, высмеивая утонченность чувств, а в душу свою он не то чтобы не заглядывал, но старался не до глубин. Отец огорчался мелким проступкам чувства, как, например, недостаточную глубину [так в тексте. — О.Б.] какой-либо эмоции в должном случае, но притом отказывался признать сложность и неразъясненность человеческой души, как таковой. Он, избегая тягостного и невнятного, старался быть человеком света, но тень растягивалась к закату, и Отец с годами все хуже помещался в творимый им блестящий и обаятельный образ, в котором скапливал все светлое и благодатное в своей натуре».
Александр Давидович на правах сына говорит прежде всего о Самойлове-человеке, но он же сформулировал — не без пристрастности — и то, что можно назвать его поэтической позицией. «Отец стремился к классической простоте, тем заслоняясь от сложности собственной натуры» (заслоняясь ли? не стараясь ли, скорее, ее выпрямить и выправить согласно тому, что виделось ему классическими образцами?). Он называет Самойлова «поэтом подчеркнуто личного чувства, всегда сторонившимся власти», который притом, однако, «продолжал чувствовать себя человеком истории и государства» и, уже в конце восьмидесятых (в пору, как помнится, преобладавшей эйфории и больших надежд) «скептично относясь к перспективам» нашего исторического развития, все-таки «не отмежевывался от мощной судьбы державы» (как подтвердит Ирина Белобровцева, «он был человеком державным»). Это ли не противоречие — и из неустранимых.
О гражданской позиции Самойлова и ее поэтическом выражении будет еще не раз и многое сказано на следующих страницах — например, Петром Гореликом, который сопоставляет по этому признаку его и Бориса Слуцкого, полвека дружившего с Самойловым и столько же с ним спорившего (как говорила частью цитируемая, частью пересказываемая мемуаристом Надежда Мандельштам, «они были в своем творчестве антиподами, помещавшимися “в противостоящих точках одного пространства. Их можно соединить одной линией… Ни один из них не мог быть антиподом… Ошанина”»). Если, пишет хорошо знавший обоих и много размышлявший над обоими Горелик, «Слуцкий в своих стихах впрямую выражал свою гражданскую позицию», то «для Самойлова высокая художественность была самодостаточна для выражения гражданской позиции, художественный результат — важнее социального замысла. Самойлова отличало “нежелание обслуживать пером сиюминутное состояние общества… неприязнь к поводку, кто бы его ни дергал — доброжелатели или ревнители злобы дня” (Г. Медведева). С большой долей скепсиса и недоверия, я даже сказал бы, с известным отвращением относился он к призывам, в том числе и моим, написать “чисто гражданские” стихи <…> Это не означает, что Самойлов не писал стихов, которые обычно относят к категории гражданских. Он прошел через это после войны и с началом “оттепели”. Вспоминаются такие, как “Полуфабрикаты”, “Не спится” (“Как может быть спокоен прокурор, / Подписывая смертный приговор?”), “Старая песня”, “Лихолетье”, “Жил стукач”, “И снова будут дробить суставы...”, но все они были «для внутреннего употребления» и оправдывали формулу “широко известных в узких кругах”. Ни одно он не включил в двухтомник, ни одно не было опубликовано при жизни, даже когда это стало возможно по цензурным соображениям, и когда их публикация могла сильно прибавить ему известности».
(Кстати, профессиональный военный полковник Горелик и геофизик по образованию и многолетней работе Александр Городницкий — одни из немногих в книге, кто не только вспоминает Самойлова-человека со всеми его личными сложностями, но много внимания уделяет и анализу устройства его поэзии; у Горелика этот анализ занимает даже бльшую часть текста.)
Вот какую формулировку — разводя историю и политику как разнопорядковые явления — можно предложить уверенно: Самойлов был человеком историческим. И думал о истории — русской в первую очередь, но не только — как о своей личной заботе.
Разговор в книге выходит за пределы земной жизни Давида Самойлова — в обе стороны, захватывая и время, ей предшествующее: Вадим Баевский начинает свои воспоминания с восстановления, насколько это вообще возможно, генеалогии поэта вплоть до прапрадеда по отцовской линии и прадеда по линии материнской, — и то, что продолжалось, когда его уже не было: так, Ирина Белобровцева вспоминает свежепостсоветскую Эстонию ранних девяностых и начало мемориальных практик в память Самойлова — «У нас на глазах распался замысел создать в доме, где он жил, мемориальный музей. Да, мемориальную доску к годовщине смерти поэта городские власти установили, но они не могли ни понять, ни согласиться с тем, что дом будет оставаться частным, а город должен будет этот музей содержать. Переговоры ничего не дали, и дом был продан в 1992 году. Как сохранить живую память о человеке, который был нам так дорог? Так родилась идея Самойловских чтений. Провести их сразу, в год, когда дом перешел в другие руки, не было никакой возможности — в Эстонии еще были в ходу талоны на мыло, сахар, муку, табак, алкоголь, да на все, даже на катушки с нитками. Тогда мы решили, что будем проводить их каждые пять лет. И все же ждать пять лет не хотелось. Первые Самойловские чтения в университете, который тогда еще был педагогическим институтом, мы провели в 1994 году».
Важно, что, говоря об одном из — одновременно — резко-индивидуальных и типичных, оттого и знаковых — людей своего времени, мемуаристы восстанавливают не только множество подробностей его личности и жизни вплоть до особенностей его устной речи (Вадим Баевский, например, говорит: «как в Лире каждый вершок был король, так в С. каждый вершок был поэт», а в жизни он, точно как в стихах, «мыслил метафорами, афоризмами, остротами»), но само время — его практики, обыкновения, трудности, невозможности, особенности и стиль человеческих связей, формы зависимостей и свободы. Понятно, что при этом авторы уступают соблазну рассказывать и о самих себе (некоторые — помногу), но восстановлению времени это только способствует. Особенно интересным в этом отношении видится текст Анатолия Черняева, много и подробно рассказывающего о том, как была устроена жизнь и обучение в их с Самойловым общей школе, совсем нетипичной для своего времени и места: 1-й Опытной школе имени Горького, «одной из трех самых элитарных тогда в Москве», — все это известно гораздо менее, чем многократно описанная жизнь интеллигенции последних советских десятилетий. В воспоминаниях Черняева Дезик Кауфман даже не главный герой, он — один из многих ярких персонажей (автор больше вспоминает все-таки самого себя и собственный опыт), зато сколько прелюбопытных деталей: и типы учителей и учеников, и стили общения, и круг интересов тогдашних старшеклассников, их чтения (впечатляет, кстати сказать!), их повседневных практик… «Человек света», будущий Давид Самойлов, самим своим присутствием бросает свет на все это обилие подробностей.
Карту же — пусть пристрастную, зато начертанную человеком, размышлявшим о Самойлове больше и упорнее всех участников этого разговора, — карту, на которой можно размещать все то обилие фактов, что будет тут прочитано далее, дает нам сказанное в дневнике Александра Давидовича. Основной контур этой карты примерно такой: герой воспоминаний не укладывался в рамки — даже и в те, которые пытался установить себе сам: и себе-человеку, и себе-поэту. Он был крупнее и труднее самого себя как, что ли, проекта и замысла (рискну сказать — пожалуй, даже крупнее времени, тусклых позднесоветских десятилетий, с которым далеко не во всем совпадал). Отсюда и все — упомянутые и неупомянутые — противоречия.
1 https://voplit.ru/2025/02/27/tebya-mne-pamyat-vozvratila-kniga-vospominanij-o-davide-samojlove/
|