Об авторе | Александр Юрьевич Закуренко (20 июня 1962 года, Львов) — поэт, прозаик, переводчик. Поступил на мехмат Киевского государственного университета, но вынужден был расстаться с учебой. Работал грузчиком, санитаром «Скорой помощи», медбратом, охранником, разнорабочим в заповеднике «Михайловское». В 1987 году окончил Литинститут, в 1989–1990 годах был докторантом Колумбийского университета по специальности «Русская литература Серебряного века». С 1993 года преподает литературу в московских школах. Стихи, проза, научные работы печатались в России и за рубежом, на счету автора множество опубликованных статей по вопросам русской и европейской литературы, философии, богословия. Стихи в «Знамени»: «Дрожанье стрекозы» (№ 9, 2010), «Если сможешь — стерпи…» (№ 10, 2022); «В конце времён ответишь вдруг за всё» (№ 8, 2023). Живет в Москве.
Александр Закуренко
Единорог с измученным лицом
У Бога живы все
У Бога живы все, не только имена,
Но и чужая речь, и даже запятые,
Ушедшие под грунт нагие семена,
Зарытые в блиндаж сапёров позывные.
У Бога все живут: забывшие Его,
Не знавшие о Нём, и знавшие в прошедшем.
И выживший в огне, и раненный всего
Мгновение назад, и только что ушедший.
Для Бога смерти нет, атака как призыв,
И жертва как удар по неприступным дзотам.
И я кричу сквозь смерть, что неизменно жив,
Тем, кто оставил нас по страшным Божьим квотам.
Fervor*
Спасибо вам, зелёные листки,
За благость шелеста и ветра,
За бабочек — в небесный сад ростки,
За соловьёв — хозяев гамм и метра.
За то, что в зной, когда царит огонь,
Протуберанца полоумный гелий
Карающую возложил ладонь
На голубую сферу колыбели.
Сплав кварца и суглинка, плавный плод,
Дитя, рождённое до сроков и пределов,
Не водит с вами нежный хоровод,
Не слышит пенья стройных корабелов.
Лишь ваш зелёный безучастный взгляд
Ещё несёт надежду и прохладу.
И обещает то ль небесный сад,
То ли тропинку ледяную к аду.
* Fervor (англ.) — пыл, рвение, жар, усердие, страсть, горячность, зной.
* * *
Человек глядит в окно,
Он теперь один,
Сам себе он полотно,
Небо, господин.
А в подкорке — как тут жить?
Страшно, нет друзей,
Ниткой дырочку зашить
В крыше от дождей?
Убежать? Да что с того?
Если скрыпнет дверь —
Не зависит от него
Ничего теперь.
Разве в щёлку проскользнуть,
Слиться с пустотой.
Умереть, забыть, уснуть.
Вот такой герой.
Сквозь окно как бы сквозь клеть:
Небо, облака.
Только некому глядеть
В этот мир пока.
* * *
Столь белое, что не смотреть нельзя,
столь светлое, что невозможно выжить,
из берегов взошедшая земля,
со дна полей поднявшаяся нежить.
Когда огонь окажется концом,
когда народ опомнится от боли,
единорог* с измученным лицом,
в тумане свет над вытоптанным полем...
И чуется, тогда весь светлый свет,
и чается, тогда вселенной краски,
и снег идёт, и больше снега нет
в лазури безымянной без опаски...
В такую ночь Петру не спится
В такую ночь Петру не спится.
Среди олив горчит пространство.
Из будущего смотрят лица
На это злое окаянство.
Молчит земля, из жёлтых петель
Желают вырваться ворота
В тот самый Сад, но дважды петел
Кричит, как будто предан кто-то.
Ветвей нагое одичанье
И звёзд железное свеченье,
И после петела молчанье
Кустодиев, кустов, каменьев.
Мне б снегом омочить ресницы,
Мне б воду вычерпать из Дона,
Но невозможно уклониться
От брани, подлости, полона.
Встают рядами у Каялы,
Покоя ищут в Гефсимани.
Небытия нагое жало,
Победа в облачном сиянье.
Рождественские стихи
Ты сядешь у печи, и тёплая волна
Закружит голову и на ветвях игрушки.
В руках наполненные брагой дополна
Из старого буфета кружки.
За окнами зима, холодный небосвод,
Стволы деревьев и кусты в метели,
И жёлтая звезда, и ток холодных вод
Друг в друге отразиться не успели.
Но как тепло проникнет в грудь и вглубь
Души пойдёт, и в комнате предметы,
И печь сама (лишь только приголубь
И ночь, и холод) — вспыхнут ярким светом,
И озарятся стол, рука, углы
В избе ночной и соли слой на хлебе,
Река вдали, и чёрные стволы,
И жёлтая звезда в протяжном небе.
И дальше — в ночь, и — за холодный мрак
Бездонной бездны, взоров человечьих,
И ты услышишь — это будет знак —
Мычание коров и блеянье овечье.
И на ветвях качающийся шар,
На сфере отражающийся свечкой,
И от звезды лучи, как тёплый пар
Из уст Младенца рядом с жаркой печкой.
И ты увидишь в точке, где звезда,
Как будто открываются заслонки,
И пышет жаром, но не жжёт у кромки
Небытия, и луч спасенья тонкий,
Не остывающий, летит к тебе всегда.
* * *
Хочется просто сесть у окна
И дать свободу очам,
И вверх посмотреть, — там плывут облака,
И звёзды горят по ночам.
Хочется просто лечь на траву,
И просто в небо смотреть,
И слушать, как птицы поют вокруг,
И вместе с птицами петь.
Хочется просто сидеть у реки,
И видеть миры в реке:
Рыб хороводы, сомов сны.
Стрекозу на твоей руке.
Хочется просто, чтоб голос твой
Был слышен и ночью, и днём,
И вместе мы пели, плясали, шли
По одному вдвоём.
Хочется просто глядеть в огонь,
Слушать песню костра,
Плечом к плечу, ладонью в ладонь,
Просто брат и сестра.
Хочется, чтобы и дождь прошёл,
И снег укутал поля.
И стали бы домом родным для всех
Речка, небо, земля.
Памяти Д. Г.
Вот едешь в поезде и думаешь о ней.
Что умерла, и что жила когда-то,
что сердце бедное теперь среди корней —
сестрой траве. Потерянного брата
нет в той картине, полной чистоты,
он в этом мире, под его стопами
пока ещё пружинят, полноты
не испытав, тропинка, травы, камень.
А сердце бьётся в такт колёсам, так
осознаётся ритм двойной разлуки:
Пружинит клапан, отторгая мрак,
а слёзы падают на травяные руки.
* * *
Где-то в Выборге, в жизни другой,
У залива с подъемными кранами,
В нежном кубе с прозрачной слюдой,
Птичьим гомоном, дальними странами…
Словно ящерица на траве
В райском сне под весенней истомою…
Говори мне о хмурой Неве
С детской грацией, ласкою сонною.
Луч исчезнет в лазоревом сне,
Там, где башня и хвост у подножия,
Говори, прикасаясь ко мне,
Что услышать не в силах, о, Боже, я.
Сквозь прожилки небесного льна,
Сквозь материю неизъяснимую,
Хоть взгляни всепрощающе на
Жизнь (приляг на колено, усни) мою.
Чтобы плыли мы вместе с волной
Под улыбчивой гладью небесною.
Там, где ласточек росчерк шальной
Над ещё не раскрывшейся бездною...
Вендерс
Дух жительствует жизнью, плоть — войной,
а красота есть ритуал мгновенья.
Какие в небе ангелы порой,
как в пустоте до миросотворенья.
Но есть такой необъяснимый час,
когда росток растёт из корневины,
глазёнками листков глядит на нас.
И открывается просветом без прикрас,
наивный и невинный.
* * *
Тяжко жить на белом свете,
и с утра глядеть во тьму
до того, как точный ветер
разгоняет ночи муть,
до того, как вдруг лопата
по асфальту заскребёт,
будто дворник виновато
снег для вечности берёт
строить дом из сероватых
быстротечных кирпичей
на рассвете вороватых
свет не ведающих дней.
Время в старенькой ушанке,
красный щебет снегиря,
и надежды робко, шатко
в дом входящая заря.
* * *
Не нужны последние слова,
разве ходасевич там или иванов,
пусть центон, цемент или трава,
пусть зерно в котомках караванов.
Всё равно в конце у всех один,
нет, не путь, а пат, цейтнот иль прикуп,
то ли твой последний господин,
то ль её от наслажденья прикус.
И горчичной родины оскал,
нет, не той, когда в пути с котомкой,
той, которую, как ягоды, искал,
слюдяной, рассыпанной, негромкой.
* * *
— Ты говоришь как будто жизнь прошла…
— Нет, не как будто, а на самом деле.
Лодчонка утлая, два сломанных весла,
там озеро, беседка, шмель, качели.
— Как будто жизнь чужую ты читал?..
— Нет, не как будто, буквы все чужие,
слова нерусские, и автор подустал
выдумывать про страсти роковые.
Вот дует ветер, шелестит трава.
Вот девушка смеётся, над тобой ли?
И как сказать те главные слова,
святые, чистые, чужой достойны боли?
Элегия памяти
Пронзающий мартовский воздух пробирается в альвеолы,
бронхи, куски газеты, книги, любимые с детства, как крик оцеолы,
чингачгук и натаниэль бампо
(пишу по памяти), делавары, Онтарио,
прерии и всадники без сердец, возвращается счастье будто,
что грело, ласкало, одаривало,
шептало на ухо, заманивало переменами,
всё, что собирало меня, виниловые пластинки, крутящийся диск времени.
Бытие рифмуется с именами, память лучится надеждой,
в старом шкафу остались свёртки от мамы с кусками материи,
старой одеждой,
(привязанность к прошлому вряд ли грех), —
этот закон подвержен старению,
боль безумием станет в мистерии, пока не искупит всех.
Кутаешься в китайский ширпотреб, человек эпохи мозгошвея,
ждёшь, когда солнце покажет бессменный лик,
и перережет горло, выровняет, меньшевея,
в лёгких, осипших простудой, о спасении детский крик.
Любишь девушку, она умирает,
любишь друга — он предаёт,
любишь родину — она исчезает.
Историю эту знает каждый, который ждёт.
И идёшь по лужам, пятнам бензина, рассыпанной соли от снега,
мартовский ветер норовит проникнуть в самую твою глубь,
сердцевину, душу, лузу, минуя тело, как оберега
боится русалка, когда ложится к тебе на грудь.
И ты тонешь, захлёбываешься, плачешь, но слёзы
смешиваются с потоками вод,
лиц ушедших, пришедших, возшедших, в позах
как в утробе у времени, как у бесконечности конечный живот.
Сходят смуглолицые лепые боги с олимпа,
сходят длиноперстые боги со смуглого арийского неба,
сходят с вершин и германских глубин славянских боги,
лучи света отскакивают от нимба,
и снег последний уходит на тот холм,
где Иван да Марья, где слёзы мира,
где копьё прободает плоть Того, Кто нашей бедою полн,
до краёв нескончаемого потира
* * *
текст скопирован в буфер обмена,
и в двойном бытовании слов:
одиночество, совесть, измена,
ночь бессонная, слёзы, любовь,
словно в зеркале шкафа двойного,
отражается прошлого плоть:
мама, папа, любовь моя, снова —
друг, предательство, мука, Господь.
|