Об авторе | Павел Селуков родился в 1986 году, живет в Перми. Лауреат премии «Знамени», финалист Национальной литературной премии «Большая книга». Предыдущая публикация прозы в «Знамени» — экзистенциальный боевик «Нелюди» (№№ 5, 6 за 2024 год), за который П. Селуков был отмечен премией журнала.
Павел Селуков
Нонконформист
рассказы
Прикосновение
Меня из школы выгнали, я на кладбище устроился, это все ладно, это постылая проза. Драки, там, поножовщина, кражи — это тоже трудовые будни, никакой вообще романтики. А мне пятнадцать, мне хочется. Год маялся. Шестнадцать лет мне было, а сестре девять. Она ходила в театральный кружок на Железке. У них там была какая-то премьера. Спектакль «От красной крысы до зеленой звезды» по пьесе Слаповского. Это мне мать доложила. Она за мной в общагу зашла, я, конечно, принарядился, костюм свадебный надел, в котором на свадьбу к Мише Воронцову ходил, и мы с ней поперли на Железку. Я до этого в театре никогда не был, волновался. Я уже прочел «Цезаря и Клеопатру» Бернарда Шоу и предполагал увидеть что-то в этом ключе. Я не предполагал, что две восемнадцатилетние сестры-двойняшки будут изображать говорящих крыс. Я офигел. Я тогда не думал над порывами, я им поддавался. Не знаю, сила это или слабость. Наверное, все-таки сила. Я жил не снаружи, а как бы внутри, безоценочно, как собака.
После спектакля я забрал у матери цветы, которые она сестре купила, подошел к одной из двойняшек и подарил. Подарил и говорю:
— Ты офигенная.
От такой прямоты у нее глаза засмеялись. Губы, главно, нет, а глаза — да. Прикольно.
— Спасибо. Меня Оксана зовут.
— Паша. Пойдешь со мной на свидание?
— Пойду.
Мне сейчас этого не хватает. Не хватает этой римской прямоты.
Мы с Оксаной пошли в самый главный пролетарский бар — «Хуторок». Его дядя Саша Углев держал, он моряком дальнего плаванья был, японца какого-то на Окинаве отлупил, и его отлучили от флота. Дядя Саша уже лет двадцать не пьет, здоровый такой. Он с другими авторитетными мужчинами за первым столиком всегда сидит, в нарды играет. Это справа, как войдешь. Слева еще шесть столиков, сцена есть. Со сцены по выходным Валера поет. Шансон, в основном. У него голос такой… Я всегда от его песен плачу незаметно. Будто жалко всех, не знаю. Дальше зал бильярдный. Дядя Саша в русский любит резаться и нас тоже приучает. Спектакль в пятницу вечером был, а в «Хуторок» мы с Оксаной в субботу пришли. Я хотел из дома ее забрать, на такси, но она не захотела, давай, говорит, у бара встретимся. Мне бригадир Миша Воронцов джинсовый костюм «Ливайс» подарил, а старшак Замóк бейсболку «Детройт Ред Уингз». Мы тогда все за «Детройт» болели, у Замка на фазенде смотрели, у него тарелка НТВ Плюс.
Оксана пришла в бесформенных джинсах и замызганной кофте. Я думал, она платье наденет или юбку. Она на спектакле в серых таких шмотках была, типа, крыса, а тут даже хуже. И украшений никаких вообще нету. И не накрашена. У пацанов подруги все накрашены и с украшениями. Я растерялся.
— Привет, Паша.
— Привет, Оксана.
— Я плохо выгляжу?
— С чего ты взяла?
— Ты так смотришь.
— Как?
— С неприятным удивлением.
— Я думал, ты платье наденешь. Или юбку.
— Там твои друзья?
— Да.
— И ты стесняешься со мной идти?
— Нет. Я дурак. Прости.
— Давай не пойдем.
— Нет, пошли.
— Я не хочу.
Мне очень стыдно стало, прямо волной такой накрыло.
— Ты покраснел. Так мило.
— Ты не обиделась?
— Обиделась. Но это потому, что ты мне нравишься.
— Ты мне тоже очень нравишься.
— Пошли гулять?
— Пошли.
Мы пошли гулять. Такой летний вечер был, знаете, ясный, теплый, сумерки многообещающие и воздух так пах, что я каждой клеткой чувствовал — впереди целая жизнь. Интересная жизнь, невероятная. А рядом Оксана, и она меня волнует, как опасность, только не злая, а хорошая, будто я в очереди на американские горки стою в парке Горького.
Оксана попросила:
— Расскажи о себе.
— Работаю на кладбище, занимаюсь боксом, живу в общаге. Особо нечего рассказывать. Давай ты.
— Поступила в «кулек», мечтаю стать актрисой, живу с отцом и сестрой, люблю стихи.
— Прочитай какой-нибудь.
— Нынче ветрено и волны с перехлестом, скоро осень, все изменится в округе, смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги…
— Че за Постум?
— Не знаю. Древний грек.
— Надо узнать, может, дурак какой-нибудь.
— Вряд ли дурак, стихи же.
— Всякое бывает.
— Ну да.
— А я Бернарда Шоу читал.
— О, клево! Пигмалион?
— Не. Цезарь и Клеопатра. Там фраза есть — римляне с круглыми руками. Дурацкая фраза. Но я их прямо увидел, прикинь?
— Это прикольно. А я сейчас Шекспира читаю.
— Скажи что-нибудь из Шекспира.
— Клянусь луной, посеребрившей кончики деревьев! О, не клянись луной, в месяц раз меняющейся, это путь к изменам.
— Лучше вообще не клясться.
— Почему?
— Вдруг не сможешь.
— Должен смочь.
— А если нет?
— Тогда умри, пытаясь.
— Жестко.
— А ты как хотел?
— Иди сюда.
Поцеловались. Оксана — стройная брюнетка с волосами до плеч, черными глазами и полными губами. Она хорошо целуется. Точнее, поначалу я даже не понимал, хорошо она целуется или нет, во мне так все дрожало, такое внутри было, хоть реви. Я вообще плакса. Над «Храбрым сердцем» постоянно плачу.
В тот вечер мы еще погуляли, я посадил Оксану на последний автобус и ушел в общагу, я не хотел идти в «Хуторок», будто, знаете, боялся растерять чувства, которые во мне от Оксаны произошли. Помню, я открыл окно, лег на матрас — и такая на меня гармония обрушилась, будто Бог по голове погладил, не знаю даже, как сказать.
Мы на следующий день должны были встретиться, но Оксана не пришла. Я у матери адрес преподавательницы из театрального кружка узнал и попросил Мишу Воронцова свозить меня. Он Ауди «бочку» как раз взял, повод искал покататься. С нами еще Замóк поехал, они с Мишей в нарды в «Хуторке» играли и похмелялись.
Короче, преподавательница адрес Оксаны мне дала, и мы по нему приехали. Оксана в пятиэтажке жила на пятом этаже. Там подъезд такой, с кодовым замком, но без домофона. Хорошо, что у Замка от всех подъездов ключ есть универсальный в виде отмычки. Он мне дверь открыл и говорит:
— Давай с тобой поднимусь.
Я ответить не успел, Миша подошел.
— Че встали, пошли.
— Да вы че? Оксана вас испугается. Я один зайду.
И пошел один. Правда, Замок с Мишей остались в открытой двери, покурить.
Я поднялся, звонка нет, постучал, еще постучал. Дверь — хоп — сама внутрь открылась. Я зашел.
— Оксана! Есть кто?
Там коридор длинный, слева комната без двери. Я в проход шагнул, а из комнаты мне навстречу мужик шагнул и нож в живот воткнул. Меня потом зашивали и аппендицит удалили. Это у Оксаны отец был, он алкоголик, страдающий белой горячкой. Напился ночью, избил дочек, те к подруге сбежали, а Оксана с фингалом не захотела со мной встречаться. Сотовых тогда почти ни у кого не было, а у меня в общаге и домашнего не было. Оксана не подумала просто, что я к ней домой могу приехать.
Я с ножа слез, оттолкнулся от мужика, рану зажал и побежал. А он за мной побежал. Я на площадку успел выбежать, там он мне по ногам ударил и стал топтать, пока Миша и Замок его топтать не начали. Миша меня в «скорую» повез, он меня за подмышки вытащил. А Замок с Оксаниным отцом остался. Я боялся, что Замок его повесит или еще что-нибудь, Замок очень конкретный человек в таких вещах, но Замок его просто связал и дурку вызвал.
А я сознание потерял в машине, очнулся уже через два дня в больнице. Ко мне мент пришел, чтоб я заяву написал, но я, конечно, отказался, сказал, что сам упал. Это всё не очень-то важно и не очень-то страшно. То есть — страшно, но задним числом, а когда происходит, ты просто реагируешь и всё. Естественно так, как нос почесать. Важно, что Оксана ко мне пришла. Я думал, она не захочет со мной общаться. А она пришла, взяла меня за руку и заплакала.
— Не плачь. Все живы — и слава богу. Сними очки.
Оксана сняла солнцезащитные очки. Под левым глазом висел лиловый фингал.
— Переезжай ко мне.
— Янку не хочу бросать.
Яна — это сестра Оксаны. У них мама умерла от пьянки. Они с папой были родственными душами.
— Я найду двухкомнатную квартиру. В одной комнате Яна, в другой мы.
— Мы с тобой даже не спали.
— Переспим. Тут не в этом дело.
— Я понимаю. А как папа без нас? Он, когда трезвый, очень хороший.
— Он взрослый мужик, пусть сам выплывает.
— Мы не сможем его бросить. У него, кроме нас, никого нет. Его надо лечить.
— Кому надо?
— В смысле?
— Ну, кому надо лечить?
— Нам.
— А ему? Потому что, если ему не надо, это бестолку.
— Ты не понимаешь!
— Я не понимаю? Видишь шрамы?
Я показал Оксане левую руку.
— Что это?
— Это отец об меня окурки тушил. Он бухарез и «афганец» перекрытый. Все детство из нас с матерью говно выбивал, пока я из него выбивать не начал.
— У нас папа не такой, он изредка.
— Он нож в меня воткнул.
— Это не он. Это бесы в нем, демоны. Твои друзья тоже его сильно избили.
Помолчали.
— Я тебе яблок принесла. И пряников шоколадных.
— Оксана, переезжай ко мне.
— Не дави на меня. Я подумаю. Я завтра приду. Ты поешь…
— Хорошо.
Оксана ушла. Вечером приехали Миша и Замок. Я им все рассказал. Миша согласился выделить мне двухкомнатную квартиру в черном доме, где мы его мальчишник справляли. Я там еще девственность с Дианкой потерял.
Миша с Замком ушли. Я уже думал поспать, смотрю, Миша зажигалку «Зиппо» на стуле оставил с эмблемой «Детройта». Он ею щелкал сидел. Хоп — Миша заходит.
— Зажигалку забыл?
— Я ее специально забыл, чтоб Замок свалил.
— Зачем?
— Тебе отец ее мешает?
— Мешает.
— Так избавься от него.
— Как?
— Утром скажи врачу, чтоб позвал ментов. И напиши на отца заяву.
— Ты че? Я не мусорской.
— Ты не пацанов мусоришь и не мужиков, а собаку бешеную.
— А если узнают?
— Скажешь, мать написала. Ты несовершеннолетний, прокатит. Короче, думай. Решишься — я тебя поддержу.
Миша ушел, а я крепко задумался.
На следующий день пришла Оксана. Я с порога все ей рассказал. Оксана побелела.
— Я должна к тебе переехать, чтоб ты отца не посадил, так, что ли?
— Не так. У вас сколько комнат?
— Три.
— Давай я к тебе перееду. По крайней мере, я смогу тебя защитить. Ну, или умру.
— Ты серьезно?
— Да. Ремонт сделаем. Поставим замки на комнаты, внутренние. Отца попробуем полечить. Может, все и наладится?
— Может, заодно и поженимся?
— А че, давай! Ты сколько детей хочешь?
— Паша, я пошутила!
— Я тоже.
— И про переезд?
— Про переезд — нет.
С Оксаной мы прожили два года. Ее отец так перепугался тюрьмы и меня в квартире, что зашился и уехал вахтой на Север. Где-то там и осел. Или сгинул. А может, он Замка с Мишей испугался, они первое время часто в гости заходили.
Мне восемнадцать было, когда у Оксаны на предплечье фурункул вылез. Я посадил ее в машину и отвез в частную клинику. Мне постоянно хотелось тратить на нее много денег, баловать и хвалить. Я вообще заметил, что кругом очень много недобалованных и недохваленных людей. Оксане вырезали фурункул. Дальше все происходило очень быстро. У нее началось заражение крови. Скальпель плохо продезинфицировали. Оксана впала в кому. Был шанс, что ей помогут крутые лекарства — семьдесят тысяч за ампулу. Я пошел к Углеву, Мише и Замку. Они помогли. А лекарства не помогли. Через неделю Оксана умерла. Мне не разрешили нести гроб, я нес фотографию.
Может, у всех память так устроена, может, у меня она такая, но я начинаю забывать, как мы занимались сексом, как гуляли, шутили, читали друг другу стихи, смотрели хоккей, но я отчетливо помню, как Оксана играла на сцене в том спектакле. Помню мимику, взгляд, голос. Сила искусства, видимо. Мне кажется, только это мы по-настоящему и помним: короткие мгновения, когда красота прикоснулась к нам, а мы прикоснулись к ней.
Книжные люди
Я с пятнадцати лет нечаянно просвещаюсь. То есть с 2001 года. Я должен был стать эрудированным человеком, чтобы закадрить одну девушку. Я хотел добиться низкого через высокое. С девушкой не срослось, но я как-то, знаете, увлекся. Мама у меня особо не читала, папа не читал особо, никто кругом вообще не читал, поэтому я выглядел каким-то идиотом. Сначала я прочел школьную программу, классику всякую, а потом, знаете, пошло-поехало. А книги ведь не дешевые. Поэтому я поехал на Центральный рынок к букинистам. Я вообще быстро пристрастился к букинистам, к атмосфере развала, книжному секонд-хенду. К ощущению обязательной жемчужины посреди уродства. Я, знаете, сначала в такое даже не поверил. Ну, что сотни миров — судьбы, там, характеры, приключения, драмы, тайны, всякое-разное — могут лежать передо мной, а я могу взять любой мир и зайти в него, пожить в нем, изучить, попереживать, порадоваться, позлиться, поржать, поплакать, повозбуждаться. Но больше всего мне почему-то нравились герои, за которых неловко, стыдно. Помню, мне было ужасно стыдно за князя Мышкина, когда он толкал свои речи перед Епанчиными, за завтраком. А теперь мне стыдно за Епанчиных. Видимо, это и есть духовный рост. А еще мне нравились специально выдуманные миры, вроде Бредбери, Хайнлайна, Гарри Поттера и Властелина колец. Наверно, это из-за того, что у меня детство так себе было. Нет, оно было прикольным, но все же не детским, не ламповым. Меня в шесть лет отдали на карате, отец на тренировки ходил, ни одной не пропускал. А после тренировки отрабатывал со мной удары дома, как бы дополнительно тренировал. Мы с ним спарринговали. Если я ошибался, то получал. Я частенько получал. Но и бить его мне тоже нравилось. Сейчас это кому-то диким покажется, мол, отец бил, травма и т.д. Но на самом деле я никогда так не думал — вот, отец меня бьет. Хотя он меня и вицей хлестал, когда учил бегать на выносливость. Не знаю. Я про себя даже как про ребенка никогда не думал. Это все, наверное, из другого мира, подлунного, не солнечного. Одно могу сказать — если б отец меня не учил, а учил он меня, потому что любил, я бы вряд ли выжил на улице. Я и сейчас, кстати, очень выносливый. Пять километров спокойно пробегаю сразу после восьми подходов с гантелями. А мне ведь тридцать семь. Но теплоты, нежности мне все равно не хватало. Вот я и ходил за теплотой и нежностью к Властелину колец и Гарри Поттеру. Я только сейчас стал понимать, как хорошо, что нам есть куда сходить за теплотой и нежностью.
2003 год. Мне тогда было семнадцать лет. В ту пору, кроме художественной литературы, меня будоражило ницшеанство. Я применил его к тренировкам по боксу, сделав их актом философского познания, как бы шажком к сверхчеловеку. Я из карате в бокс ушел. Я Марко Антонио Барреру полюбил. Не вообще, а как боксера. Я это к тому, что я очень был в себе уверен, прямо очень.
У букинистов главным был Саша, а помощницей у него была Лена. Лена носила двадцать лет жизни, голубые глаза, фарфоровую кожу и большую грудь, которая волновала меня даже под свитером. А еще она странно себя вела. То, знаете, флиртовала со мной чуть ли не до обжиманий, то, стоило мне открыть рот, уходила вглубь магазина и там стояла, будто я ее обидел или она обиделась.
Букинисты в таком как бы контейнере ютились из фанеры, при скудном освещении. Поэтому, когда Лена читала, она фонарик на лоб надевала, есть такие. Тут она тоже в конце контейнера сидела, офонарившись. Даже головы на меня не подняла. Я, конечно, в книги сразу руки погрузил и стал к ней через книги подбираться. Подобрался.
— Привет, Лена. Что читаешь?
— Не отвлекай.
— Что там такое?
И она показала. «Орден Феникса». Новая книга про Гарри Поттера. У меня аж в глазах побелело.
— Ее же еще нет!
— Есть. В Москве. Мама летала, привезла.
— Тебе сколько осталось?
— Я не дам.
— Лена, ну дай, пожалуйста.
— Не дам. У меня уже очередь.
— Лена, дай мне, пожалуйста! Я все что хочешь сделаю!
— Пахан!
Я обернулся. Дрюпа с кульком стоит. Бледный. Он меня на год младше, наш, с района. Знает, что я здесь постоянно трусь.
— Чё надо?
— Я икону заложил.
— Какую икону?
— Золотую. С груди. Родители подарили.
— И что?
— Телефон купил у алкаша. Тут ходят, продают.
Дрюпа потряс кульком.
— Думал, продам, выкуплю икону у золотников и наварюсь. А он китайский, ненастоящий. Не покупает никто.
— И что делать?
— Алкаш на цыган работает. Они возле «Товаров Прикамья» стоят, две «Газели». Пошли телефон им вернем и деньги заберем.
Дрюпа чуть не плакал.
— Пошли.
Лена схватила меня за рукав.
— С ума сошел? Вас порежут!
Я достал нож-«бабочку» и лихо крутанул в руке.
— Да я и сам могу.
Ради таких вот моментов мы и играем во все эти игры, не так ли?
— На, забирай. Только никуда не ходи.
Лена буквально всучила мне «Орден Феникса».
— Ты серьезно?
— Да. Она твоя. Навсегда, насовсем. Только никуда не ходи.
— Хорошо.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Клянешься?
— Клянусь.
— Ну ладно.
Она смешная такая с этим фонариком. Мы с Дрюпой вышли на улицу и пошли к цыганам. Я спрятал книгу за пазуху.
Цыгане тусовались между двумя «Газелями», получали налик с алкашей. Я сразу очень уверенно забурился в их кодлу. Дрюпа за мной.
— Пацаны, здорово. Телефончик хотим вернуть.
Кодла притихла. Старший цыган усмехнулся.
— Покажи.
Я взял у Дрюпы кулек, достал телефон и отдал цыгану. Цыган открыл коробку, посмотрел, поковырял внутри пальцем.
— Что с ним не так?
— Да всё. Он китайский, паленый.
— Хочешь сказать, мы обманываем?
— Я хочу сказать — верните деньги. Пацан икону заложил. Некрасиво.
— Надо думать, что покупаешь, сам виноват.
— Верни деньги.
— А если не верну?
— А если раз на раз?
Я медленно расстегнул куртку. Отдал «Орден Феникса» Дрюпе. Цыган обомлел.
— Это чё, новый Поттер?
— Сам, что ли, не видишь?
— Откуда?..
— Мать из Москвы привезла.
— Дашь почитать?
— Деньги вернешь?
— Верни ему деньги. Дашь почитать?
Цыган помладше достал «котлету» денег и отсчитал Дрюпе три бумаги.
— Я сам еще не читал.
— Когда прочитаешь — дашь?
— Когда прочитаю — дам.
— А ты долго читаешь?
— Дня за два осилю.
— Давай тогда в среду в три на этом месте?
— Давай.
Пожали руки и разошлись. Цыгана я не обманул. Эта книга вообще впечатляющее совершила путешествие, даже в зоне побывала. А в конце она опять вернулась к Лене. А Дрюпа выкупил икону и больше в такие неприятности не попадал. А я после этой истории стал иначе смотреть на подержанные книжки. Я стал придумывать им биографии, предполагать путешествия. Сейчас даже подумываю написать об этом роман, связать в один пучок, казалось бы, несвязуемое. У меня до сих пор лежит полное собрание сочинений Достоевского, перепачканное то ли вином, то ли кровью.
Я это к тому, что к книгам можно относиться и так. Потому что книги — это люди, а люди — это книги. И ничего интереснее людей люди пока не придумали.
Мрамор
2009 год. Тихим майским вечером мы с Людмилой пошли в филармонию. Мы шли по тротуару, справа от нас тянулись заросли щедрой сирени, в которой жужжали пухлые шмели. Людмила надела вечернее платье, такую как бы тунику, которая струилась по ее телу так естественно, так нечаянно, так прекрасно, что и Пермь превращалась в Древнюю Грецию, подстраиваясь под Людмилу. Смотришь на гараж — гараж, смотришь на гараж через Людмилу, ей за спину, нет никакого гаража — Парфеноник, личность. А может, я просто люблю Людмилу, как Роден мрамор.
У Людмилы рвущаяся на свободу грудь, будто, знаете, Господь перебрал все груди мира, груди нынешние, груди бывшие и даже груди будущие, а потом сел и вылепил грудь Людмилы. Она так гармонично помещена в ее тело: в круглые плечи, музыкальные руки, живот с валиком жирка внизу, который так правильно целовать; в бедра, налитые упругой силой, в ноги с твердо очерченными икрами, в падающие русые волосы, такие длинные, что хочется намотать их на руку, стоя позади; в зеленые глаза, такие большие, что еще чуть-чуть и станут страшными, в вечно искусанные припухшие губы, в ясный лоб, в подробность бровей, в уши для бриллиантов.
Мы с Людмилой живем в центре Перми на Крисанова. Наш путь пролегал мимо Драмтеатра, фонтанов и городской пустоты. Я хотел идти посередине площади, как бы захватывая ее ногами, но Людмила взяла меня за руку и сказала:
— Милый, пойдем вдоль сирени?
И мы пошли сбоку площади по тротуару вдоль сирени. Встречные мужчины смотрели на Людмилу, как собаки на внезапный стейк.
— Думаешь, он споет куплеты Эскамильо?
Людмила обожает куплеты Эскамильо — она поет их, когда моет посуду, повязав фартук на голое тело. Она училась во французской гимназии.
— Обязательно споет.
— В программе сказано — любимое. Вдруг он их поет, но не любит?
— Думаешь, он поет что-то, чего не любит?
— Он много поет.
— Но вряд ли он поет чего не любит.
— Лучше я заранее расстроюсь, а потом, если что, обрадуюсь.
— Спой их мне.
— Сейчас?
— Да. Смути прохожих.
— Это я люблю.
Людмила радостно улыбнулась, в глазах возник блеск неглупого ребенка. Она отпустила мою руку и перебрала пальцами воздух, как струны арфы.
— Toréador, en garde! Toréador! Toréador!
Et songe bien, oui, songe en combattant…
Полетное меццо-сопрано с чуть уловимой грубинкой, делающей голос хоть и не кристальным, но более объемным, осязаемым, взлетело над тротуаром, сиренью, улицей, неготовыми прохожими. Я не будто попал в сказку, я был в сказке, рядом летела птица Сирин, и она хотела летать только со мной. Я никак не могу привыкнуть к ее голосу, к богатству чувств в нем.
Людмила допела рефрен и посмотрела на меня лисой. Мы остановились.
— Мила, это...
— У тебя слезки.
Людмила взяла мое лицо в руки и поцеловала мокрую кожу под глазами. Меня осенило:
— Я сейчас, подожди.
Мы уже прошли сирень, поэтому я убежал назад, бросился к ней и стал рвать ее влюбленными руками. Когда я повернулся к Людмиле, ее нигде не было. Я не понимал…
А потом я увидел открытый люк и побежал. Людмила была в колодце — проткнутая четырьмя арматурными прутами. Один прут торчал из середины ее груди. Перед моим лицом залетали жирные мухи, я стал отмахиваться от них сиренью, пока не сообразил, что мухи летают внутри моих глаз.
Вдруг левое веко Людмилы дрогнуло. Я бросил сирень и полез в колодец, я хотел достать ее оттуда, колодец был узким, я прижался к стенке и стал сползать.
Внизу я пощупал пульс Людмилы — его не было. Тогда я снял ее с арматуры, стоя между арматурой, и держал на руках над арматурой, а потом стал звать на помощь, потому что понял, что не выберусь наверх.
— L’amour! L’amour! L’amour!
Toréador, Toréador, Toréador! …Паша, ты где?
Мы остановились. Я посмотрел на Людмилу:
— Я представил и как бы даже написал, что ты упала в колодец и тебя проткнуло арматурой. Вот ты есть — и вот тебя нет.
Людмила рассмеялась:
— Хотя бы не крокодил Густав, как в прошлый раз.
— Тут страшнее.
— Почему?
— Потому что обыденно. Можешь постоять на месте?
— Стою.
— Хорошо. Я сейчас.
Я побежал к сирени и стал рвать ее руками японского извращенца, щупающего в метро случайных женщин. Я смотрел то на сирень, то на Людмилу. Зачем я это делаю? Зачем повторяю сюжет? Я хочу, чтоб она умерла? Я так боюсь ее потерять, что устал бояться и хочу уже потерять, как хотят сорвать коросту или узнать диагноз?
Вдруг я подумал, что если донесу Людмилу до филармонии на руках, то я ее никогда не потеряю, а если не донесу, то потеряю всегда.
Прикончив сирень в букет, я вручил его Людмиле и взял ее на руки.
— Паша, ну зачем?
— Я хочу.
— Я тяжелая.
— Я сильный.
Людмила обвила мою шею руками и положила голову на плечо. Я пожалел, что не могу идти так всю жизнь.
Людмила тихонько запела:
— Ты мeня нa paccвeтe paзбyдишь,
Пpoвoдить нeoбyтaя выйдешь…
Это был прекрасный вечер. Никто не умер, я донес Людмилу до филармонии, а Дмитрий Хворостовский спел куплеты Эскамильо.
…нет, я люблю ее не как Роден — мрамор. Я люблю ее, как мрамор — Родена.
Хомоспортзалус
Мне нравится: есть, трахаться, писать книги, ходить в спортзал и колоться. Последнее убивает меня быстро, остальное значительно медленнее. Поэтому я стараюсь есть, трахаться, писать книги и ходить в спортзал нон-стопом. Потому что если я этого не делаю, хоть чего-нибудь из этого не делаю, то я начинаю колоться. Постоянно писать книги невозможно, я выгораю. Трахаться без перерыва я бы хотел, но делать это одному не очень интересно, а жене так много просто не надо, она нормальный человек, а не как я. Долго и вкусно есть я бы мог, но у меня диабет, поэтому приходится есть умеренно. Спортзал я тяну не чаще четырех раз в неделю. Возраст сделал меня упорнее, но не сделал выносливее. Чтобы выжить, я вынужден жонглировать этими четырьмя элементами, иначе окажусь посреди пятого. С едой, сексом и книжками я разобрался. А недавно я разобрался со спортзалом. Это удивительное место. Такого скопления красивых, — не одухотворенно красивых, не могучим интеллектом красивых или невероятным талантом красивых, не красивых отблеском гениальности, не красивых властью или великим горем, — а просто красивых людей я в живой природе еще не встречал. Может, там есть и некрасивые, по крайней мере, там точно есть я, но процент некрасивых столь незначителен, что они незаметны в массе красивых. То есть спортзал — это такая инверсия мира, мир наизнанку. Обычно ведь как? Идут люди. Люди, как люди. И тут посреди них вдруг появляется красивый человек. А все остальные только и идут для того, чтобы оттенить грани его красоты, подчеркнуть их, высветить. А в спортзале я сам тот человек, который оттеняет грани чуть ли не всех, кто туда ходит. Я — статист, писатель пространных книг на этой ярмарке конкретного телесного тщеславия. А я не хочу быть статистом, мне противно. Я хочу быть красивым, хоть и верил всю свою жизнь в примат красоты духа, таланта, мысли над красотою тела. Но если я и дальше буду в это верить, я брошу спортзал. Один из четырех элементов исчезнет. Для меня это равносильно смерти. И ладно бы просто смерти, так ведь глупой смерти. Обычную смерть я бы пережил, а вот глупую нет. Но как мне захотеть стать красивым, то бишь накачанным, подтянутым, гладким, пропорциональным во всех местах? А если этого не хотеть, как тогда упорно заниматься, ведь заниматься, чтобы не колоться, — это отрицательная мотивация, а все отрицательное недолговечно, как, например, Третий Рейх. Хотя с Рейхом я перегнул.
Буквально вчера я зашел после тренировки в сауну, а там сидит главная красавица нашего фитнес-клуба. Настолько красивая, настолько самосделанная девушка, не в смысле пластических операций самосделанная, а тяжким трудом, тренажерами и гантелями, что будто даже другой вид — хомоспортзалус.
Она сидела на верхней полке, я тоже сел на верхнюю полку, но не рядом, я же понимаю. Вскоре мне зажгло уши и нос. Тут эта богиня бросила мне свою бутылку воды.
— Побрызгай на лицо, пар сухой.
Я лепечу:
— Спасибо. Я больше баню люблю.
— Я тоже. Я в Одинцово живу, у меня баня есть. Если хочешь, приезжай, сходим.
Я молчу. Может, думаю, слуховые аберрации от жары начались? Тут богиня меня добивает.
— Чем кололся?
Я смотрю на свои руки — шрамы отчетливо попортили эпителий, такое в сауне не спрячешь.
— Мефедроном, солями, героином. Всем.
— А я на коксе торчала. Через рехаб слезла. Три года чистая.
— Я недавно из рехаба.
Разговорились. Одновременно подсели друг к другу поближе. Ее Катя зовут. Она мне фотки потом показала. Раньше она не такой была — запущенной.
— Ты очень красивая и не дура. Как ты захотела стать красивой?
— Ты меня хочешь?
— Сама знаешь, что хочу. Поэтому? Чтоб тебя все хотели?
— А ты бы хотел, чтобы я тебя хотела?
— Хотел бы. Значит, поэтому?
— Не только. Вот у тебя есть талант, ты пишешь книги, создаешь произведения, а у меня таланта нет. Но произведение мне тоже охота создать. Вот я его и создаю из своего тела.
— Получается, мы не в фитнес-клубе, а в фитнес-музее находимся?
— Ну да. В каком-то смысле.
— А я-то тебя чем… ну…
— Подруги завидуют, мужики хотят трахнуть, а поговорить не с кем.
— А я, значит…
— Хочешь, конечно. Но ты этого стыдишься, борешься с этим, а другие нет. Я же вижу, как ты глаза отводишь. Ты женат?
— Да.
— Любишь ее?
— Да.
— Святая девушка.
Помолчали.
— Будем дружить?
— Давай. Я твои книжки прочитаю.
— Я вчера роман дописал.
— О, круто! Поздравляю!
Дальше еще говорили, но это неважно. Из сауны я вышел в состоянии грогги. Это когда боксеру по башке хорошо попали, и он завис между сознательным миром и бессознательным. От жары, наверное. А еще от того, что все не то, чем кажется. Или не те. Теперь я хочу стать музейным экспонатом нашего фитнес-музея, хомоспортзалусом. Потому что объективация и искусство разные вещи. Ну, и чтобы меня еще хотели. Не начинайте. Все хотят, чтобы их хотели. Наедине я это отрицаю, а когда в сауне и с такой вот, правда вылезает наружу. Просто, что с этой правдой делать? Не в зал же идти. Раньше я думал, что, если б не наркомания, я бы хрен туда пошел. А теперь я хочу туда идти, потому что слегка влюблен. В зале мне, видимо, надо любить не то, что я делаю, а тех, с кем я это делаю. И пускай я выдумал эту Катю от начала до конца, разве это помешает мне слегка в нее влюбиться, проникнуться ее мировоззрением и заниматься уже из него, а не из обязаловки?
Короче, игры разума. Надолго ли? Я не знаю.
А вообще, у Кати просто генетика хорошая, а у меня нет.
Рехаб
Ездил я в рехаб. Это так реабилитационный центр называется. Я не то чтобы конченый, я — законченный. Я писатель так-то, сценарист. Павел Селуков, может, слыхали? Вряд ли вы слыхали. Я не больно популярный. Нет, мне от этого больно, конечно, но популярный я не больно. Такая вот херня в башке, представляете? Я иногда думаю, что и писать-то затеял, чтобы башку от херни освободить. Не помогло. Чем больше херни ты из башки достаешь, тем больше ее там образуется. Это как со сладкой ватой или с попкорном. Е=MC в квадрате. Хрен пойми.
Законченным я себя считаю, потому что я закончился. Главным образом, как писатель. Как муж. Как отец. Как любовник. Как христианин. Как гражданин. Как человек. Я тут не рисуюсь в духе Артюра Рембо или, там, чтобы меня пожалели, я действительно так думаю. Если человек рождается для чего-то, то я родился, чтобы писать книжки и всё такое. Проблема в том, что я чувствую, будто всё написал. Нечего мне больше сказать миру. Поэтому я сейчас не живу, а как бы болтаюсь на перроне, дожидаясь своей электрички. И мне, правда, кажется, что если я буду бухать и всякое разное в себя колоть, то электричка приедет быстрее, за ней, типа, не заржавеет. Я даже в рехаб поехал не ради себя, не для того, чтобы самому себе самого себя вернуть, а покоряясь общепринятому заблуждению о ценности жизни как таковой. Не ценна она на любой вкус и цвет. Если вам нравятся цифры, то она не ценна в силу них. Прямо сейчас на Земле живет восемь миллиардов человек с хвостиком. Больше нас только крыс. Форма жизни, воспроизведенная в таком количестве, вряд ли может быть уникальной, то есть — ценной. Это как с волками и тиграми. Первых до хрена, и их можно убивать, а вторых с гулькин нос, и убивать их строго запрещено. Может, размер и не имеет значения, но вот количество имеет. Это, если хотите, макросмысл неценности человеческой жизни.
Есть и микросмысл. Меня в жизни ничего не держит. Жене без меня только лучше будет, коты забудут через неделю, а работу свою я чистосердечно доделал. Мне, может быть, неприятно просиживать тут вельвет. У меня штаны вельветовые, ребристые такие, жена купила, говорит, сейчас ужас как модно. Выгляжу, будто прабабка кресло дореволюционное освежевала, а из шкуры штаны мне сварганила, гуляй, мол, внучек, не пузырься. Я, главно, часто думаю сказать жене, типа, блин, они же вельветовые, но молчу, потому что она сама знает, что они вельветовые. Разное у нас с ней отношение к вельвету.
Вообще, многие требуют от жизни многого, а я еще недавно был рад, что дожил до тридцати семи. Каждый стоящий литератор должен умудриться пережить Лермонтова и постараться не пережить Пушкина. Я постарался. Сидим мы как-то с женой на кухне, а она меня полуриторически спрашивает, когда, мол, у нас все пошло не так? Когда, говорю, глаза наши встретились над веткой сирени. Когда сын умер, а ты в петлю полезла. Когда я в запой ушел на пять лет. Когда ты с тренером по йоге переспала. Когда, говорю, я его убить пытался, а потом кашку в больнице ел. Когда я колоться начал. Когда, говорю, мы в «Точку любви» пришли, а продавец тебя Жозефиной назвал и фаллос огромный выдал. Когда мне «Большую книгу» не дали. Когда я сценарии стал писать ради денег, а не ради эмпирей. Жена тогда меня дураком назвала, потому что я все выдумал, только про сценарии нет.
Если честно, неохота писать про прошлое или про будущее, охота писать о том, что я прямо сейчас чувствую по поводу прошлого или будущего. Говорят, что большое видится издалека. А еще говорят: «Большое познается в сравнении». А еще говорят, в Москве кур доят. А я думаю, что это чушь собачья. Я когда что-то проживаю, я вообще не думаю, большое я проживаю или маленькое, важное или ерунду, великое, там, или пустяк какой, уникальное или банальное. Я уже потом, оглядываясь назад, оцениваю прожитое и решаю, большим оно было или маленьким. И это не от прошлого вообще зависит, а от того, в каком состоянии я на него взглянул, какими чувствами почувствовал. Бывает, я какое-нибудь мелкое событие из прошлого так почувствую, так вникну, что оно сразу большим становится, хотя в момент, когда я его проживал, ерундой полной казалось, а бывает, наоборот, событие эпохальное, а я смотрю на него отсюда назад и ничего о нем не чувствую. Получается, только то я и жил, о чем в душе чувство осталось, а не одна память в мозгах. Это я к тому, что настоящая биография человека — это его чувства по поводу прожитого, а не само прожитое. Поэтому я не о том буду писать, что было, а о том, что я чувствовал, а если и буду писать о том, что было, то потому, что я о том чувствовал, а не потому, что оно только было.
В ребуху я попал 21 августа 2023 года. Меня туда устроили пустота и слезливое такое мужество, которому к лицу словечко — нате! Жена очень меня уговаривала не умирать от алкоголя и наркотиков, а я, дурак, поддался на уговоры. Мне показалось, что это очень бескорыстно-благородно с моей стороны — поддаться на такие уговоры. Хотите трезвого живого Павла — нате, получите, жрите, не жалко, такой вот я щедрый, так я вас люблю! Реабилитация стоит денег. Поэтому я позвонил продюсеру и попросил его с этим помочь. Неумирание за чужой счет еще туда-сюда, а вот неумирание за свой собственный я мог бы и не пережить. Вообще, я сначала в протестантский рехаб собирался, потому что там бесплатно, и я Иисуса люблю, мы с ним давно знакомы. Пятнадцать лет назад я в Перми деньги с бандитами не поделил. Мне казалось, что деньги мои, а им казалось, что их, а деньги были тех ребят, которых мы на военные билеты кинули. А может, ребятам тоже казалось. Мутная история. Я забрал деньги, ребята пошли в армию, а бандиты стали меня искать. А я психанул и отдал все деньги в благотворительный фонд. Я не сразу психанул, а потому что скрывался от бандитов в съемной квартире, а там из книжек только Библия была, вот я и уверовал. Отдал я деньги, а Иисус мне говорит, мол, звони бандитам, забивай стрелку, потому что страх — худший из грехов. А я ему, дескать, ты Булгакова цитируешь, так нельзя! Но покорился. Забил стрелку, пришел один, с Иисусом, сел в «Мерседес» и говорю: «Денег, пацаны, нету, на благотворительность отдал. Хотите убивать — убивайте». А пацаны переварили и предложили джип один сжечь коктейлем Молотова. И в расчете, типа. Я, главно, согласиться хотел, но тут Иисус моими губами завладел, и я такой слышу: «Я не буду ничего сжигать, я христианин». И только мы с Иисусом это сказали, как в ту же секунду страх исчез. А за ним и бандиты. Я потом долго с Иисусом жил, пока без него жить не начал. Не знаю, как так вышло. Потеряли друг друга из виду. Я поэтому и хотел в протестантскую ребуху податься, может, думаю, Иисус там? Я этой идеей сильно тогда вдохновился. Я в Кунцево жил. Всем наркоманам кунцевским про ребуху рассказал. И про Иисуса. Не знаю. С одной стороны, кололся, с другой — нес благую весть, про Иисуса, там, и Библию. Был как бы таким тонущим спасателем. Сам тону, рядом другие люди тонут, а я, хоть и тону, спасти их пытаюсь, поэтому тону с чувством выполненного долга, порядочно. У нас, чтоб вы знали, тонут всегда вместе, колхозами, а вот спасаются поодиночке. В меня эту западническую правду, неприятную моему славянофильству, жена ввинтила. Даже не так. Жена как бы взяла славянофильский шуруповерт, приставила его к западническому шурупу и ввинтила его в мое сердце. Ты, говорит, езжай в рехаб, спасись там как следует, а потом возвращайся сюда и спасай своих любимых наркоманов сколько твоей душе угодно. А то, говорит, как ты их сейчас спасешь, если сам еще не спасся? Стань, говорит, примером, пройди путь, а там уже людей по нему веди. Я сразу картину нарисовал: взбираюсь я по горной тропке с таким как бы посохом, а за мной кунцевские наркоманы идут, потные такие, счастливые, а потом — хоп — указатель деревянный, а на указателе надпись: «Царствие Божие, 10 км». До того размечтался, что Иисусом себя представил. Даже место для Нагорной проповеди выбрал — в Крылатском, на холме, где закладку поднимали, лишь бы, думаю, рыба размножилась, а то если покупать, не то пальто получится.
Это все в пятницу было. А в понедельник я в рехаб уехал. Мы с продюсером моим на месяц условились. Только я не в протестантский рехаб уехал. Там подробность вскрылась — курить нельзя. Но я не поэтому туда не поехал. Я чем больше всем вокруг про Иисуса рассказывал, тем страшнее мне было с ним встречаться. Стыдно, понимаете? Что я ему скажу? А он мне? А еще протестантский рехаб — рехаб открытого типа. Захотел — уехал. А продюсер и жена, когда дело моей наркозависимости касается, в гуманизм и свободу не верят. Поэтому продюсер предложил мне ехать в закрытый рехаб, где по двенадцатишаговой программе лечат. И он же согласился ее оплачивать по пятьдесят штук в месяц. Жена мне эти перемены ловко пропихнула. Сначала сексом со мной позанималась, потом курить в постели разрешила, а затем изложила новые вводные, прерывая свою речь ласканием моего соска, будто мой сосок — это запятая или, там, многоточие. «Есть интересный вариант, чмок-чмок… Алексей Палыч предложил, чмок-чмок…» Как тут откажешь?
А с Иисусом я внутренне так договорился: вернусь, думаю, и в кирху пойду, и на домашнюю группу, главно, трезвостью запастись, подзажить чуток, а то нужен я ему весь в отверстиях?
В понедельник утром за мной заехал Артём — помощник моего продюсера. За окном, если вам интересно, была золотая такая осень. Но не золотая, как Золотой век, а золотая, как век Серебряный. Чувствовался уже в ней упадок, дыхание смерти, а зима — это всегда смерть, если ботанически и культурологически на нее посмотреть. Помню, курил я у форточки, смотрел на эту достоевскую желтизну и вдруг подумал, нет, почувствовал, что если я в этот раз с рабством своим не покончу, то следующую осень уже не увижу, не подумаю уже ничего про нее, не почувствую, а буду лежать в пермской земле и из меня будет расти репей — этот неувядающий символ русской провинции. А может, и репей расти не будет. На самом деле, это все неправда. Если помните, в рехаб я уехал 21 августа, летом. А осень пришла, когда я уже в рехабе был. Я там каждый день в окно смотрел и по часам буквально видел, как она, осень эта, приходит. Но я там даже не на осень смотрел, я смотрел на свободу. То есть свобода была осенью, но осень не была свободой, как-то так. Поэтому все, что связано с рехабом, автоматом у меня связано с осенью. И тут не важно, что я туда летом уехал, тут важно, что я чувствую рехаб, как осень, где желтые листья разбиваются об асфальт, а я на них смотрю.
Сорок минут ехали мы с Артёмом в такси, пока не приехали в ребуху. Для любителей географии: где-то под Наро-Фоминском. Вышли из машины. Трехэтажный особняк, в котором, как мне тогда сослепу подумалось, я хотел бы жить.
Я, кстати, мог бы сейчас жить в трехэтажном особняке. Шабанов — мой пермский приятель и товарищ по шахматам (не спрашивайте), недавно эмигрировал в США, а дом продать не успел. Он с женой и сыном прилетел в Тихуану, там за штуку баксов купил машину, а уже на ней, скажем так, форсировал границу. Их всех, конечно, повязали, телефоны-ноуты сломали, три дня продержали в тюряге, но потом выпустили. А у меня тетя в Западной Вирджинии живет, магазин держит, а ее муж Кевин в строительном директор, двое детей у них, две девочки не дуры, нормально так живут. Короче, Шабанов к Марине приехал и там якорь бросил. Жена его горничной работает, а сам он с молодыми колумбийцами белье в прачечной мутузит. Отчаянный человек, в шестьдесят-то лет пойти на такие перемены. С другой стороны, это ведь как переезд на другую планету, может и взбодрить, молодость вернуть. Сам иногда примериваюсь… Если честно, я по поводу переезда Шабанова два чувства имею: осуждение и зависть. Осуждение, потому что поперся черт знает куда под старую жопу. Родину, опять же, бросил. А зависть, потому что решился, поступил глупо, но круто, как говорится — рванул рубаху на груди. Мужик! Я, наверно, ко всем уехавшим как-то так отношусь. Осуждение и зависть. Гадливые чувства, маленькие, но других у меня нету.
Так вот. Дом у Шабанова пустой стоит, а дом — это не человек, за ним присматривать надо. Поэтому мы с женой хоть когда уехать туда можем, но не едем, нам в Москве норм. А может, и не норм. Может, мы не уезжаем, потому что не уезжается. Безо всякой причины. Мешает что-то внутри. Хрен пойми.
Я про Шабанова сразу подумал, как рехабный дом увидел. Шабанов открытый и добрый, поэтому мне сразу почудилось, что тут у меня все по-доброму будет и открыто. Понимаете, я на жутко интеллигентный лад настроился, таким как бы Иисусиком стал.
Дверь нам открыл невысокий коренастый блондин. Руки пожал. С улыбкой все, вежливо. Территория особняка вообще Швейцарией прикидывалась: дорожка плиткой вымощена, газон зеленеет, растет пара дубиков, беседка как бы с диванчиком. Блин, херня это все, клал я на беседку с диванчиком! Из рехаба этого нельзя уйти, вот где цимес. Там шестьдесят алкашей и наркоманов живут. Меня в первую комнату определили. Четырнадцать постояльцев и я. А еще там была Вера. Ей восемнадцать, глаза, как лед Байкальский, а кожа, будто мрамор паросский, очень она… интересная. Я сбивчиво говорю, потому что… как бы… ну. Я знал, что центр закрытый, но когда понял, что буду жить еще с четырнадцатью наркоманами, ходить с ними в один-единственный санузел, который еще и в принципе не запирается, я охренел и передумал. Представьте: сидите вы на унитазе, извините, какаете, а в туалет заходит Вася. Или Петя. Руки ему надо вымыть. Или он в душе решил сполоснуться. А я, знаете, в армии не был и в зоне не сидел, мне, может, такая вынужденная соборность не по плечу. Я, может, в походы не хожу и на сплавы не езжу, потому что там унитаза нет. Короче, посмотрел я на все эти расклады и пошел к консультантам. Если вы думаете, что это врачи, то зря. Это бывшие наркоманы, которые помогают наркоманам нынешним научиться жить с зависимостью, так это у них называется. Типа, наркомания — болезнь неизлечимая, хотеть уколоться ты будешь всегда, а учат здесь тому, чтобы это хотение не перешло в действие. Там принцип у них — только сегодня. Только сегодня я буду выздоравливать. Только сегодня я буду чистым. Только сегодня я не буду употреблять. Мантра как бы такая странная. Но это ладно. Пришел я в консультантскую. Там три консультанта сидят. Не нравится, говорю, мне тут, можно я домой поеду? А мне — нет, у тебя за месяц оплачено. Не знаю, что меня больше покоробило: что уйти нельзя или панибратский переход на «ты». Я только тут заметил, что на окнах решетки, а забор во дворе по всему периметру наращен. Дикость какая-то, говорю, это незаконно, не по-человечески. А ты, отвечают, и не человек, ты — наркоман. Иди, говорят, в комнату, не мороси. Моросить — это плохо себя вести. У консультантов это любимое словечко. А я не внял. Позвонить, спрашиваю, можно? Через месяц, говорят, если моросить не будешь. Понятно, говорю. А внутри такое чувство, будто я в сон попал и лечу куда-то вниз с огромной высоты, аж живот прихватило, как перед соревнованиями по боксу, когда волнение, адреналин зашкаливают и страх повсюду. А консультант спрашивает, мол, ты же знал, что центр закрытого типа, что случилось-то? Молчу. Что, думаю, действительно случилось? А случилось вот что. Одно дело знать, что есть тюрьмы и там люди сидят, и совсем другое самому в тюрьме оказаться. Еще пятнадцать минут назад я мог гулять по улице, мог зайти в ресторан, мог сходить в кино, мог поехать гулять в парк, мог… Да что угодно я мог! А теперь заперт тут, с этими идиотами на целый месяц. Я. Тут. Заперт! Силой, думаю, что ли, вырваться? Иду на Вы и всё такое. Смерил консультантов взглядом. Каждый килограммов сто, вряд ли меньше. Если, прикинул, этому по яйцам, а этому в кадык, а вон тому…
Тут консультант, главный у них, спрашивает: «Павел, почему ты здесь?» Ну, говорю, продюсер мой за меня заплатил… Нет, отвечает, давай еще раз. Почему ты здесь? Жена попросила, говорю, устала, ну, я вот… Нет, говорит. Почему ты здесь? Подумай. А я такой — потому что я наркоман? А он: ты у меня спрашиваешь? Нет, говорю, не спрашиваю, знаю. Я — наркоман. А тот такой: а раз ты наркоман, то куда собрался? Колоться? Нет, говорю, домой, к жене, к котам. А тот: а потом? Не знаю, говорю... Может, и колоться.
Тут консультант меня удивил. Отпустите, говорит, его. Только койку его прошу не занимать и белье не менять, он скоро назад приедет. Почему, спрашиваю, приеду? Ну, как, говорит. Все логично. Пойдешь колоться, дойдешь до ручки, окажешься у нас. Сейчас ты ведь тут оказался? Оказался, соглашаюсь. А как не согласится, если и вправду оказался? А консультант продолжает. Ну, вот, говорит, значит, и в будущем тоже здесь окажешься. Тут я задумался и говорю: «А вы, случаем, не Иисус?» Нет, отвечает, с чего это ты взял? А вы, говорю, Булгакова цитируете, разговариваете со мной, как профессор с поэтом Бездомным, вот с этого я и взял. А консультант такой: во-первых, меня нет, ты это все в телефон записываешь ради литературы. А во-вторых: рано тебе еще записывать, два месяца всего чистый, утвердиться надо, силы набраться, а не последние капли из себя выдавливать, как словесный маньяк. Будет еще время, успеешь на рехаб пожаловаться. А уж я пожалуюсь! Кормили три раза в день. В комнате проходной двор. Уборку каждый день делай. Дневник пиши. Провинился — приседай. Секса никакого. Курить пять раз в день, не больше. Свободы лишили! Лишили-лишили. Зато чистый, зато не помер. Не помер. Поспи иди, пусть осядет. Вот, прилег.
Нонконформист
2008 год. Пермь. Кровать.
Слушаем с Юлией молодого Хворостовского. Полчаса слушаем, молчим, естественно. Хворостовский совсем юн, исполняет романсы под аккомпанемент рояля. Закончил.
Юлия:
— Как тебе?
Я:
— В молодости он пел лучше.
— Почему?
— Пение в микрофон не проходит даром.
— Чем лучше? Я не слышу.
— Гибкий голос, естественное пение, будто он не поет, а сопровождает голос, страхуя его на поворотах. Полетность другая, без усилий, как у Месси со штрафными. Тесситура шире, бельканто ненатужное, почти нечаянное, без выученного педалирования.
— Давай послушаем зрелого Хворостовского, а потом снова молодого?
— Давай. Только давай в обоих случаях «Онегина». Для чистоты эксперимента.
Включили. Тут сверху заиграл русский рэп в исполнении Вити АК. Очень громко заиграл. Поверите ли — я вздрогнул, как от пощечины.
— Не ходи.
Это Юлия.
— Почему?
— Понятно же кто там.
— Ну и что?
— Возьми книгу.
— Зачем?
— Подаришь им с порога, писатель и всё такое. Они пойдут навстречу.
— Это конформизм. Да и подленько.
— А ты нонконформист?
— Я — нонконформист.
Я уже встал с кровати, снял халат, надел джинсы и футболку, а говорил из вежливости.
— Тогда и нож не бери.
— Не возьму.
— И не дерись, как умеешь.
— Не буду.
— Будь обычным человеком, среднестатистическим.
— Хорошо.
— Я с тобой пойду.
Я бросился из квартиры, у Юлии не было шанса. Наверху заграссировал рэпер Гуф.
Я взлетел на восемнадцатый этаж и вдавил звонок.
Дверь открыла бабушка в инвалидном кресле.
— Молодой человек, выключите это, я не знаю как.
Бабушка отъехала, я зашел и как-то естественно укатил ее в гостиную, где из больших свеновских колонок орал Гуф.
— Я «мышкой» что-то сделала, и он заорал.
Я склонился над компом, нашел нужную вкладку, в одной был порносайт, и выключил музыку. Бабушка выглядела виноватой:
— Правнук купил. Учил меня, учил… Забыла. Или не разобралась. А звонить стыдно.
— Звоните мне, я под вами живу.
На столе лежали ручка и листок с чьими-то фамилиями, я перевернул его и написал свой номер.
— Я подруг искала в ВКонтакте, думала, может, есть.
— Нашли?
— Нет.
— Сколько вам?
— Я 1913 года рождения. Знаете, какое у меня самое яркое детское воспоминание?
— Какое?
— Как адмирал Колчак в Пермь пришел.
— И какой он?
— Как власть, как высота. Смотришь и голова кружится. Он на коне скакал, а за ним водопад людей.
— Как метафорично.
— Я дневник веду с 28-го года. Подробный. Каждый вечер пишу, овладела письмом. Там всё — коллективизация, красный террор, ежовщина, война, я медсестрой была, ранили под Курском.
Я задохнулся.
— Отдайте его мне.
— Кого?
— Дневник. Я писатель. Я могу доказать, у меня книги…
— Зачем он вам?
— Я напишу книгу. О вас. О времени. О двадцатом веке. Не хотите отдавать, позвольте его прочесть, при вас, тут.
— Я не хочу, чтобы вы читали мой дневник. И в книгу его превращать не хочу. Я хочу его сжечь. Вам пора.
Я пошел боком из комнаты.
— Поймите, у вас литературный талант. Значит, и ваш дневник — это не просто приметы времени, это само время, его дух, он невероятно ценен. Не сжигайте его.
— А я хочу. Хочу освободиться от времени, от самой себя. Я столько раз представляла, как эти тетрадки горят в ванне…
Мы были в коридоре, я увидел шарф, взял его и зажал бабушке нос и рот. Но вдруг понял, что я жалкий Раскольников, бросил шарф и убежал.
Юлии я рассказал всё, как было, опустив подробность с шарфом. Каждую минуту я ждал милицию, но милиция так и не пришла.
Зато через два месяца ко мне пришел внук бабушки. Он вручил мне металлическую урну.
— Это что? Тут… она?
— Нет, что вы. Тут ее дневник, пепел. Совсем из ума выжила.
Я взял урну.
— Спасибо.
— Да не за что.
Я пошел на кухню, сел за стол, открыл урну и долго смотрел на пепел, даже потрогал его пальцами.
Четыре валенка
Это до кризиса 2008 года было, старики помнят. Я тогда работал на заводе силикатных панелей. Мы там делали силикатные панели, из которых потом силикатные десятиэтажки строят. Завод вообще приятное место. Нет, оно сначала неприятное, а потом очень приятное, именно из-за того, что сначала неприятное. Сначала мне лом, лопату и швабру выдали, чтоб я ими опалубки железные от остатков бетона изобихаживал. Я первый раз в ночную попал. У нас день, ночь, отсыпной, выходной. Утром спину прихватило и кровь из мозолей пошла. А потом гудок прогудел, я лом бросил, спину распрямил — и сразу приятно. Или вот после смены из носа бетонную пыль высморкаешь, и снова приятно. Подливы на обеде в макарохи побольше нальют, опять приятно. Или когда я в МТС (материально-техническом снабжении) за пропаном ездил с почти трезвым Серёгой. Сидим, в шахматы играем, заходит Серёга, ему по паспорту пятьдесят, а на вид семьдесят пять, походка, правда, энергичная, дерганая такая, ноги выбрасывает, как нож-кнопарь лезвия. Так вот. Зашел Серёга, руки всем пожал, достал чекушку из нагрудного кармана, взял мой стакан, подул в него для дезинфекции, вылил водку и выпил залпом, степенно, только кадык внутри горла туда-сюда, как поршень. Я обалдел. А Серёга губы отер и говорит:
— Кто со мной за пропаном?
Коля, Витя и дядя Боря дружно на меня показали. Они меня еще не успели узнать, но уже успели невзлюбить, потому что я их в шахматы обыграл играючи. Я не виноват. У меня просто шахматы, как урок, в школьном расписании были. Я по ним контрольные сдавал. Пыхтел за доской с пятого по десятый. Так бы и в одиннадцатом пыхтел, но в десятом с учителем истории подрался, вот меня от школы и освободили, и от шахмат, авансом. Я потом в ПТУ пошел, но там неинтересно. Дрались, в основном, и траву курили. И за стипендиатами бегали по сугробам. А потом нам мастер дипломы предыдущего курса выдал, мы титульники поменяли, защитились и на заводы поперли.
— Паша поедет.
— А че сразу Паша?
— Так новенький.
— Новенький-галёвенький.
— Он водку выпил. Вы водку выпили…
— Я без водки плохо вожу, гусарю слишком.
— Это как?
— Верю в себя. А под водкой не верю. И гаишников боюсь. Погнали!
Погнали. Не, нормально съездили. Я руку в окно высунул и воздух пальцы мне перебирал нежненько. Серёге вообще водка для здоровья нужна — от язвы.
В МТС все хорошо было, кроме зарплаты. Поэтому я на формовку и ушел. Там лом кто-то на опалубке забыл, кран ее поднял, а лом слетел и Володьку-формовщица укокошил. Ему сто раз говорили — не стой ты под опалубкой! А он стоял. Ему нравилось смотреть, как она вверх поднимается. Опалубка огромная, железная, а тут — хоп — и вверх. Красиво. Володька, мне кажется, помогал ей подниматься, как я раньше Ванн Дамму помогал драться, дергаясь на табуретке. На заводе мало красивого. Разве что когда сирень цветет. Идешь в цех, голову в нее окунешь — и будто в рай попал. А за красоту надо платить. Вот Володька и заплатил. Меня на формовку вместо него взяли. Даже лом выдали тот же, из Володьки. Нет, его помыли, конечно, но я все равно иногда грустил. Как они, интересно, из морга его забирали? А забирать надо — заводское имущество. Бумажек, наверное, поисписали. На заводе я быстро к заводу привык. Тут ведь не только бетон и ломики летающие, тут своя футбольная команда, свой шахматный кружок, своя сауна, котлеты вкусные, полухлебные, и молоко дают по два пакета в руки. Это потому, что у нас вредность, не помню какая. А в сауну мы всей бригадой после смены шли и сидели там в потной радости. В радости, потому что, когда на смену идешь, внутри кажется, что не вывезешь, а сауна оазисом представляется, далеким и невероятным. А тут ты в оазисе уже сидишь, но радуешься не оттого, что в оазисе, а оттого, что дошел, превозмог себя, вытерпел, не подвел, мужик.
На заводе вообще все друг другу помогают, но не потому, что христиане, а из-за того, что, если кто-то лажанется или, скажем, запьет, пострадает вся бригада. У нас Фёдор запил однажды. Он на автоклаве стоял. Это такая огромная печь, чтобы плиты запекать. А я на распаковке стоял, а меня — хоп — на печь перебросили. А лето было. В цеху +50, а у автоклава градусов семьдесят. А я сравнительно толстенький и с давлением, а Фёдор сравнительно худенький и без давления. Я там чуть не подох, а он три года смог. Поэтому мы всей бригадой после смены домой к нему пришли и вывели его из запоя через коллективную трындюлину.
В механизмах есть винтики, а на заводе вместо винтиков люди. Всякие люди: сильные, слабые, выносливые, не выносливые, с давлением, без, пьющие и не сильно. Это особое искусство — каждому человеку подобрать сообразное место, а подобрать надо, иначе технологии хана. Ты на завод куда угодно можешь устроиться, как я в МТС, например, но завод тебя все равно туда поставит, где ты стоять должен. Такой вот круговорот людей в заводе. Как в природе. Потому что завод — это тоже как бы природа, но только техническая.
Я весну, лето и кусок зимы там отработал. А в декабре стало происходить странное. Мужики дерево высоченное приволокли, обстругали, кору сняли, водой облили и вкопали в землю. За цехом это происходило. Я курил стоял, у нас обед только закончился. Дерево вкапывали: Денис, Вадик, Саня и Дюс. Дюс так-то Андрей, но почему-то Дюс. Этимология его кликухи мне до сих пор неясна. Дюс раньше на кладбище могилы копал, а теперь тут. Его с кладбища выгнали за то, что он пьяным в свежевырытой могиле уснул. Люди покойника своего привезли, а там вроде как занято. Букет чувств испытали. На кладбище Дюсу нравилось, а на заводе нет. Ему вообще больше всего нравится выпивать и громко смеяться. Если бы был чемпионат мира по смеху, Дюс бы там круглый год призовые места занимал.
Денис другой, он самый добрый и отзывчивый. Если б нас инопланетяне захватили, они бы Дениса в контактный зоопарк взяли. У Дениса трое детей, а жена в магазине детские вещи из Финляндии продает. Поэтому в декрет или, там, в отпуск по уходу за детьми не она ходит, а он, у нее-то по договору ГПХ, без денег, а у Дениса по трудовой, то есть оплачивается. И он, представляете, подгузники младшему сам меняет, еду готовит, домашние задания со старшим делает. Я бы ни за что не смог. Мне кажется, он от детей энергией какой-то подпитывается, а то бы давно ноги протянул. Вадик, он кмс по боевому самбо. Он по заводу плавает, как судак по Каме, потому что любому может руку сломать и от этого осознания преисполняется. А еще он шабашит — лестницы из дерева вырезает. Вадик плотник, как Иисус Христос. Правда, на этом сходства между ними заканчиваются.
Саня раньше героин очень любил. Это потому, что он в девяностые взрослел, а тогда это было модно, как сейчас смузи. Саня долго героин разлюбливал. А потом у него дочка родилась и щелкнуло что-то внутри — разлюбил. А может, это он дочку так полюбил, что на героин любви не осталось. Сложно это всё. Что он только не повидал! К деду ездил волшебному, в монастыре жил, в ребухе лежал, на спорт налегал, города менял. Он как узнал, что жена беременна, манатки собрал и уехал на восемь месяцев в закрытый центр, откуда сбежать трудновато.
На сухую переламывался. Говорит, волосы болели. Такой, говорит, ад, что мне сейчас по цеху с ломиком бегать за счастье просто. Дочке его семь лет, в первый класс пошла.
Я вам про них рассказал, потому что они ствол вкопали, разделись до трусов и полезли по нему по очереди, обнимая конечностями. Тут я совсем офигел, подошел ближе и спросил:
— Вы чё делаете?
Я пролетарские обычаи тогда не особо знал. Я сам с Богдашки, а жена моя отсюда, вот я и переехал. На Богдашке «Галоген», меня туда щелочь по цистернам разливать взяли. Только ее в костюме надо таком разливать, как бы из валенка, я зачесался весь и ушел. Когда я подошел, на дерево Дюс лез. Денис, Вадик и Саня дрыгли в телегах на голое тело.
— Че делаете, говорю?
Денис: Тренируемся.
— Зачем?
Вадик: Точно, ты ж не знаешь!
— Че не знаешь?
Саня: На Рождество соревнования будут. Каждый год проводят. Вкопают такой столб на футбольном поле, водой обольют, а наверху крестовина, а к ней четыре валенка привязаны.
— А в валенках?
Денис: Что угодно. Стиралка была.
Вадик: Я мультиварку, помнишь, выиграл?
Саня: А я в позапрошлом телик взял.
— А как телик в валенок поместился?
Саня: Там сертификаты.
Я посмотрел на мужиков.
— И вы посреди зимы ради этих стиралок-мультиварок..?
Денис: В этом году у завода юбилей.
— Я знаю, полтос.
Денис: Ну, вот. В одном из валенков будут ключи от квартиры.
— Серьезно?
Саня: Инфа — 100%. Бригадиру мастак шепнул. Скоро объявить должны.
Денис: Не объявят.
Вадик: Почему?
Денис: Да народ снесет этот столб к херам.
Саня: А как тогда?
Денис: Полезем, как обычно. А кто хату возьмет, того на следующий день журналисты поснимают и на «Ветту». Распиарить свою неслыханную щедрость.
— А, может, мастак над бригадиром прикололся?
Саня: Не, бригадир сам полезет. Он его убьет за такие шутки.
Денис: Как бы сам мастак не полез.
Вадик: Он не залезет.
Сверху раздался вопль. Мы дружно подняли голову. Семейники Дюса превратились в стринги. Эта композиция приближалась к нам. Дюс буквально летел по столбу, как сумасшедшая шайба по болту. Ближе к земле он все же сумел прижаться достаточно крепко, чтобы затормозить. Спрыгнув на землю, Дюс схватился за руку.
Дюс: Блядь, заноза! Кто шкурил? Какая сука?!
Саня: Ты шкурил, Дюс.
Дюс вытащил трусы из задницы.
Дюс: Трусы в жопу врезались.
У Дюса, кроме смеха, была еще вот эта особенность — комментировать свои действия.
Дюс: Пашка, тоже полезешь?
— А мне можно?
Саня: Всем можно.
Денис: Но залезут четверо.
— Почему — четверо?
Вадик: Ну ты тупой. Валенков-то четыре.
Саня: Пятый за пустотой, что ли, полезет?
Я уже не слушал. Я задумался. Квартира. Это ведь целая жизнь. А если двухкомнатная? А если трех? Люди вот в годах жизни исчисляют, но точнее было бы в деньгах. На формовке платят двадцатку в месяц. Это двести сорок тысяч в год. За десять лет получится два миллиона четыреста. За двадцать — четыре восемьсот. Это, выходит, я за всю свою жизнь миллионов девять заработаю. Ну, десять. А тут за двухминутное лазанье по дереву можно десять лет жизни у денег отвоевать. Ипотеку не платить. Заняться рыбалкой или, там, с Вадиком лестницы научиться делать.
Пока я все это оторопело думал, на столб полез Денис. Я присмотрелся к его технике. Денис лез, как гусеница. Прилип к дереву животом, обхватил руками и ногами, а потом плавно перетек повыше, но очень медленно.
Саня: Техника гусеницы.
— А есть разные техники?
Саня: Кому как удобно. У меня техника медведя.
— Это как?
Саня: Лезу ногами и руками одновременно. Мелкими скачками. Короче, трахаю дерево.
Вадик: Ниндзя-медведь.
— А ты, Дюс, как?
Дюс: Да по-разному. Я вообще трезвый не лажу, по бухаре всегда.
— Понятно. А техника гусеницы…
Саня: Смотри.
Я поднял голову.
Саня: Держишься ногами, перехватываешься руками, держишься руками, подтягиваешь ноги. Попробуй.
Я попробовал. То есть сначала сходил в раздевалку, разделся до трусов, накинул телагу, вернулся в сланцах для сауны и уже тогда полез. До середины меня хватило. Бревно очень холодное было, обжигало прямо тело, и я испугался, что нанесу ему вред. А еще у меня член сильно подмерз, потому что я изо всех сил к бревну им жался. Но я все равно начал с мужиками тренироваться и решил хотя бы попытаться добыть квартиру, чтобы потом локти не кусать.
А за неделю до соревнований я вот что придумал. Давайте, говорю, Дюс, Вадик, Денис и Саня, заключим с вами договор. Если кто-нибудь из нас пятерых выиграет квартиру, то мы поделим ее на всех поровну. Мужики сразу стали считать в уме. Они, оказывается, уже потратили невыигранную квартиру. Первым отказался Дюс, потому что он хотел ее продать и уехать на Кубу на пмж. Вторым отказался Вадик. Он собирался сделать в квартире маленькое мебельное производство. Саня планировал употребить квартиру для дочки, на вырост как бы. А Денис сказал, что мы все поссоримся, если будем делить, между друзьями это часто, поэтому лучше не делить. А еще он сказал, что выиграть хату — кайфово, а часть хаты — так себе кайф, поэтому давайте лучше мы все кайфанем, а там уж как карта ляжет. Я думаю, каждый думал, что квартиру выиграет именно он. У какого-то поэта есть такая мысль: смерть — это то, что бывает с другими. А тут как бы наоборот. Квартира — это то, что случится со мной. Мне внутри себя сначала так не казалось, но чем ближе становилась игра, тем все больше казалось. По цеху расползлась какая-то ажитация. Щемящее что-то, как накануне бунта в зоне. Приближалась веха. Забронзовели лица.
На Рождество все на «Оранжевом лете» собираются. Это так футбольное поле на Докучаева называется. Его с одной стороны дорога подпирает, а с трех других сосновый лес, корабельный такой, величественный. Правда, зимой «Оранжевое лето» белое, а летом — грязно-песочное. Не знаю, почему оно оранжевым называется. Наверно, тем, кто называл, оранжевого лета хотелось, вот они это место так и назвали, чтоб оно пришло. Мы ведь всегда всё делаем или из-за того, что хотим, или из-за того, что не хочем.
7 января 2007 года на «Оранжевом лете» к двенадцати дня было уже не протолкнуться. Я пришел на поле с Денисом, Саней и Вадиком, мы с ними в одном доме живем — в силикатной десятиэтажке. Та часть Пролетарки, где новые дома стоят, в народе называется Манхэттеном, а та часть, где «хрущевки» и общага, — Бруклином. Дюс из Бруклина был. Но ему на Манхэттене лучше и не жить. Он тут хохотом своим всех испугает. Вы его просто не слышали. Смотришь иногда на Дюса и думаешь — как такой компактный человек может такие звуки издавать?
На «Оранжевое лето» мы зашли через символические ворота, на которых «Оранжевое лето» написано. Они символические, потому что забора нет. Как зайдешь, слева от ворот дядя Вася шашлык жарит. Он еще не знает, и никто еще не знает, но у него весы сломанные. Он под занавес это поймет, когда поймет, что цену за мясо не отбил. Дядя Вася от этого, конечно, напьется, возьмет весы подмышку и будет бродить по полю, всем рассказывая, что весы сломанные, мясо не отбил и всё такое. Все станут его жалеть, сочувствовать, смотреть весы, а один даже полезет чинить и вконец их доломает. Но это потом будет, а сейчас мы зашли и сразу к столбу поперли. Он выше всех тут был, даже выше шашлычного духа, который хоть и витал, но место свое ноздревое знал, не ерепенился. Мы подошли и головы задрали. Джомолунгма какая-то.
Денис: В том году меньше был.
Саня: И тоньше.
Вадик был лаконичен: Охренеть.
И вдруг добавил:
Вадик: Ночью оно мне таким длинным не казалось.
Мы втроем посмотрели на Вадика очень внимательно.
Вадик: Ну, ходил, примеривался. Отвалите!
Денис: Главное сейчас — не напиться.
Вадик: Совсем?
Денис: Вдребезги.
Вадик: Не, ну это да.
Саня: Давайте так. Если разбредемся, встречаемся без десяти час на этом месте.
Тут очень легко разбрестись. В каком-то смысле разбрестись даже интересно. Помните, у Михалкова в «Сибирском цирюльнике» генерал на ярмарке гулял? У нас почти то же самое, только без дворянских выкрутасов, но блинчики есть. Их дядя Стасик с женой готовят. Он из гаража старую газовую плиту притараканил и подключил ее к баллону с пропаном, а жена жарит на четырех сковородках, как многорукая Шива. Очень ловко жарит, залюбуешься. Такая, знаете, работа мастера. Я люблю смотреть, как работает мастер. Не важно даже, что именно он делает. Я как-то целый час смотрел, как дворник-ас снег убирает скребком и лопатой. Он такую геометрию на снегу ими расчерчивал, такой обнаружил в каждом движении опыт и ум, что просто… я не знаю. А еще я о жене думал. Она на такие мероприятия не ходит, у нее папа крепко пьет, а как выпьет — фордыбачит. У него от водки внутреннее беспокойство страшное, которое внутри не держится, наружу выходит. Не в смысле поблевать, а в смысле сделать что-нибудь такое, что внутри ему кажется забавным и логическим, а со стороны дичью какой-то. Однажды он ковер со стены сорвал, завернулся в него и говорит: «Я — раджа!» Это он фильм «Зита и Гита» вспомнил, потом вспомнил, что в Индии раджи были, а уже отсюда решил, что хорошо бы всех повеселить и раджой нарядиться. Тут он ковер увидел, сорвал его со стены, брякнул про раджу и сразу уснул, потому что умственные и физические усилия его надломили. Он по-своему даже прав. А со стороны он в ковре уснул, как дурак.
Тут я блинчик доел и представил, как жена у меня обрадуется, когда я домой приду и ключи от новой квартиры на стол положу как бы между прочим. Добытчиком себя ощутил. Древнее что-то во мне проснулось, первобытное. Мурашки по спине забегали.
Я в этих мурашках и непроницаемой уверенности к столбу подошел. Там рядом палатку поставили, где оголиться можно. Смотрю — оттуда незнакомый парень, Денис, Вадик и Саня выходят в соответствующем предквартирном виде. Это потому, что я опоздал чуть-чуть. Не надо было мне так долго мечтать, как я жене квартиру буду дарить, а то без квартиры можно остаться. Побежал в палатку быстрей. Тут микрофоном Вера Борисовна завладела. Она всю жизнь, сколько я себя помню, а помню я себя лет тридцать с гаком, ведет все заводские праздники, свадьбы и похороны.
Вера Борисовна: Любимые мои заводчане!
Народ заревел невнятное.
Вера Борисовна: Мы начинаем наш ежегодный столбовой марафон! В этом году в правилах есть изменения! Тот, кто доберется до верха, может сорвать столько валенков, сколько сможет!
Заводчане отреагировали настороженными хлопками. Я снял штаны.
Вера Борисовна: Как вы знаете, у нашего любимого завода в этом году юбилей! По этому случаю в одном из валенков лежат ключи от двухкомнатной квартиры! Это подарок нашего дорогого руководства победителю!
Над «Оранжевым летом» повисла нездешняя тишина. Я накинул пуховик на голое тело, покинул палатку и продрался к мужикам. Иногда, чтобы увидеть, надо продрать глаза. А тут надо было продрать толпу. Толпа, получается, мешает видеть, как бяка в глазах после сна. Или как веки. Хотя веки защищают еще, а не только мешают. Значит, толпа тоже защищает? Нет, если, например, по тебе стреляют… Богатая мысль. Не могу додумать до конца. Зря я водку с блинами пил. Хотя вот генерал у Михалкова тоже пил. Или Михалков и есть генерал? Нет, он не генерал, он царь. Или не царь? Они специально в палатке печку поставили, чтобы зимние люди там оттаивали и пьянели. Я продрался к столбу. Мужики стояли за незнакомым парнем, он первым в очереди на столб был, а за нами еще шесть человек заняли, со второго производства все, и Лариса-штукатурщица встала в одежде. Вообще, на столб любой заводской может лезть, но лезут обычно человек десять. С формовки, в основном, и СМУшники еще. Потому что все про себя всё знают и знают, что хрен залезут. А еще пьяные все и как бы не до столба. Поэтому просто очередь занимаешь и лезешь. Вот все и встали, у кого шанс был. Дюса только почему-то не видать. Даже характерный хохот ниоткуда не доносится.
Я добрался до Дениса, Сани и Вадика.
Денис: Ты где ползаешь?
— Разомлел.
Вадик: Спецом печку поставили, чтоб никто не залез.
— Они от заботы.
Вадик: Ага!
Саня: Знаешь его?
Саня показал на незнакомого парня. Я помотал головой. Саня зашептал.
Саня: Его Палыч привел. Мастак из столярного.
— Может, это Иисус?
Денис: Может, тебе не лезть?
Я отреагировал.
— Меня жена без квартиры в квартиру не пустит.
И заржал. Дело Дюса живет во мне и процветает.
Вера Борисовна подскочила к незнакомому парню и заорала в микрофон.
Вера Борисовна: Первым у нас идет на столб… Как тебя зовут?
Илья: Илья.
Вера Борисовна: Из какого ты цеха?
Илья: Из деревообделочного.
Я, Саня, Денис и Вадик переглянулись. На заводе не говорят — деревообделочного, у нас говорят — из столярного, а если хотят пошутить, то говорят — из обделочного. Обделался, типа. Разговорный язык стремится к лаконичности, если, конечно, специально не стремится к избыточности.
Вера Борисовна: Похлопаем Илье!
Видимо, «деревообделочным» не только нам по ушам резануло — хлопали жидко.
Вера Борисовна: Вперед, Илья! С Богом!
Илья скинул куртку. Под курткой было тело атлета. И волосы подмышкой подбриты. Я это заметил, потому что он руками завращал, разминался так. У нас на заводе волосы подмышкой только бабы бреют. Мужики никто не бреют. Но не потому, что засмеют или пидором обзовут, просто на заводе ходить с волосатыми подмышками нормально, а ходить с подбритыми — ненормально. А кто хочет быть ненормальным? Никто. То есть даже не так. Никто не думает: брить подмышки или нет? Не приходит в голову такой вопрос. Растут волосы и растут себе. У всех вокруг растут. А Илья не только подумал, чтобы побрить, но и побрил!
Тут Илья подошел к бревну, и мы охренели. Какая там техника гусеницы, какой медведь! Подбритый буквально взлетел по бревну. Секунд тридцать до самого верха затратил. А потом, знаете, что? Сел на крестовину и спокойно так давай валенки отвязывать. Первый отвязал, пошарил внутри, показал сертификат, назад сунул, вниз бросил. Из четвертого валенка Подбритый достал ключи. Они звякнули, я слышал. Такая тишина стояла, будто хоронили хорошего человека. Помню, Каргина хоронили. Три дня гудели. На Пролетарке даже присказка есть: «Хоронили Каргина — изорвали три баяна». Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать! Смотрю — Палыч к столбу пролез, ручки, гнида, потирает. А в глазках водочка и корысть. Тут я не выдержал. Жена говорит, что я очень чувствительный и ранимый.
Я не выдержал, подлетел к Вере Борисовне, отобрал микрофон и заорал:
— Народ! Это гимнаст засланный! Палыч его спецом на завод пристроил, чтоб хату выкосить! Лупите их, мужики!
И микрофон Палычу в лицо швырнул. Тот сразу упал и мертвым прикинулся. Все-таки не зря он до мастера дослужился, хитрющий. А в народе отозвалось. Суки, там, гондоны, пидорасы, это понятно, но ведь на столб полезли, как зомби. Давай шатать его, вынимать. Подбритый за крестовину держится, не до квартиры уже. Тут Дюс с канистрой в толпу врывается и как давай столб бензином поливать.
Дюс: Назад! Подожгу щас! Подожгу!
Все отпрянули. Денис, Саня и Вадик рядом со мной толкались. А Веру Борисовну к палатке затолкали и телефон из шубы кто-то увел между делом. А Дюс «Зиппу» свою достал и крутанул колесико по рукаву. А рукав весь бензином пропитался, потому что Дюс с пьяных глаз себя облил. Он вообще до бунта в прокате коньков на коньках спал. Короче, сначала загорелся Дюс, а потом столб. Дюс близко к сердцу воспринял свое воспламенение — упал и стал кататься, сбивая людей, а люди тоже за каким-то хером стали кататься, будто они горят, а они не горели. Дюс в палатку укатился и поджог ее. А там Вера Борисовна в шубе пережидала лихие времена. У нее, в общем, шуба загорелась. И одежда вся наша тоже загорелась. А Вера Борисовна бегает, горит и не катается. А те, кто не горят, катаются. Дети еще прибежали, тех, которые не горят и катаются, и вместе с родителями стали кататься. Дети все дураки, подумали, что игра такая. А я Веру Борисовну с ног сбил, схватил голову снеговика, он недалеко стоял, и над Верой Борисовной эту голову раздавил. Тут из проката Леша Оборин прибежал, это который не пьет, он огнетушитель распатронил и затушил Веру Борисовну.
Я огляделся. Смотрю — Палыч к лесу уже подползает.
— Народ! Палыч уходит! Держи его!
Все побежали Палыча держать. Вадик и Саня в первых рядах. А я на столб глянул, а столб пылает, как в художественном фильме, каюк скоро Подбритому. Побежал к столбу. Думал, если навалимся, то сможем его своротить. А он горит, как на него навалишься? Слышу — машины пожарные несутся. И менты. И «скорая». Правда, Подбритый их не дождался. Он, видимо, решил, что время полумер прошло, и сиганул с бревна как бы солдатиком. Обе ноги сломал себе нечаянно. Я к нему бросился, но меня Денис перехватил.
Денис: Валим, Пашка! Менты!
Мы с Денисом куртки накинутые потеряли и в одних трусах на босу ногу перемещались. Поэтому мы не домой побежали, а в прокат. Леха Оборин нас прикрыл: фуфайки выдал с трениками и в подсобке спрятал с водкой. Правда, меня все равно потом уволили. А на квартиру плевать. Подумаешь — квартира. Квартиры много у кого есть, а такая история только у нас. Рождество, вроде, а как будто Новый год. А потом кризис пришел. А дальше и вовсе тьма опустилась на Средиземье. Я иногда мечтаю: вот бы такой столб на Красной площади вкопать и ключи от трешки на Цветном в валенок положить, как бы оно тогда всё вышло? Думаю, эсхатологично.
|