ЭССЕ
Об авторе | Алексей Чипига — поэт, эссеист, литературный критик. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Живет в Таганроге. Стихи и эссе печатались в журналах «Воздух», «Гвидеон», «Стороны света», в интернет-журналах «Артикуляция», «Сетевая словесность», «Лиterraтура», в таганрогских изданиях. Автор книг: «Между солнцем и снегом», «С видом на утро» (2015), «Кто-то небо приводит в окно» (2017). Предыдущая публикация в «Знамени» — «Жажда среди абсурда. О благодарной нелепости»; «На что похожа мораль», «Афоризм как окно в поезде», «Это тоже образ мирозданья» (№ 1, 2025).
Алексей Чипига
Осенний этюд в поисках родного
Осень похожа на упоительный танец тела и души, сердца и ума, тепла и холода в пустынной просторной зале. Любые понятия, слова, любые оформленности слишком мучительно весомы, слишком осязаем контур расплаты за них, слишком жутко веселы и узнаваемы — как гости в погожий день, увиденные впервые взволнованным ребенком, уже догадывающимся, что он тоже гость. Когда-то мы или кто-то, кто оставил нам наследство этого зрения, этих шагов в пустынных аллеях, оставил нам в том числе опыт тяжести, тяготения к земле, роскоши, оплакивающей былое величие, надтреснутого словно кожура ореха мгновения, в которое сочится вечность все постигающей синевой. Тем более такой незаурядный опыт вдохновляет на танец ради его грядущей невесомости, освобождения милой шероховатости желудей, приправленной пряностью иллюзий, поднимающейся навстречу дыму, реке, струям, в которых оживает ощущение чуда. Опьянение движением приводит к тихой ласке знакомых очертаний, делающих нас по-настоящему свободными, покорными неуловимости ветра, благородно милующего опасность. Аплодисменты за танец — листопады, насыщающие шуршащим золотом тропы. Если летом увлекательно искать клады в траве, в холодное время года не менее увлечений сулит клад, падающий с вершины на дно сердца, исполненного пронзительной мимолетности видений. Теперь ясно, что смысл в благодарности, в надежде, что она передастся остывающему миру, будет маяком, зовущим давно не идущие в плавание корабли. Велик соблазн зарыться в шерсть большого послушного существа, грустить на празднике о верности будням, которые стали желанны именно сейчас, в пору соседства резких форм с певучей прохладой, с медлительностью созвучий, будто стремящихся поселить в нас значение еще не понятого торжества. Какой же это труд: знать о наслаждении повсюду — наслаждении слепотой и зрением, видящим в любой крупице огромную силу, способную превысить громаду мглы! Одно удобно, другое светозарно, поэтому нужно идти на риск, чтобы не осквернить покой, — расстояние от чувства до безмерности. «Осенний пикник давным-давно» — запомнил я однажды название стихотворного перевода из Роберта Пенна Уоррена, и не правда ли, такое название звучит приглашением погрустить, примерить давнишнюю яркость, не буйную, а дышащую небесной гармонией рядом с колечками дыма «давно», исчезающими в готовом принять, быть может, благодаря тому, что он безмолвен, любую ненасытность, любую жажду простора? На приглашение отвечает воспоминание о саксофонисте на улице, игравшем в мае мелодию песни «Опавшие листья», из-за чего появилась (прокралась) красивая мысль о весне, передающей осени привет: ведь недаром для осеннего танца нужно вслушиваться в звуки музыки, подтверждающей поиски родных рук, родного взгляда, родного облика в окружающей чарующей неизбежностью пустоте. И еще на приглашение отвечает стихотворение Леонида Аронзона:
В двух шагах за тобою рассвет.
Ты стоишь вдоль прекрасного сада.
Я смотрю — но прекрасного нет,
только тихо и радостно рядом.
Только осень разбросила сеть,
ловит души для райской альковни.
Дай нам Бог в этот миг умереть,
и, дай Бог, ничего не запомнив.
Очень может быть, целая осень наступает на земле ради этих двух шагов, прославляющих пребывание на ней прекрасной жертвы предчувствий.
Брошенная перчатка для рыцаря
О нескольких страшных минутах и «Серапионовых братьях»
Рассказ Михаила Зощенко 1923 года «Аристократка» принято считать одной из его визитных карточек. Александр Жолковский начинает с его анализа свою книгу «Поэтика недоверия», посвященную миру писателя. И вправду, здесь мы встречаем узнаваемого зощенковского рассказчика, не доверяющего тому, к чему он вроде бы испытывает симпатию, ужасающегося претензиям женщины на лишнее пирожное (Жолковский говорит, опираясь на психоанализ, к которому был близок, как известно, сам Зощенко, об ужасе перед ее ненасытностью), а в конце гордо декларирующего «не люблю аристократок». Все очень по-зощенковски. Тем более интересно, что «событие», легшее в основу рассказа, было рассказано писателю другим писателем — его другом и товарищем по «Серапионовым братьям». «Однажды, поздней осенью 1921 года, пошел я с Таней в театр, находившийся в Пассаже… В фойе театра — неслыханная новость! — был буфет… Я подвел Таню к стойке и предложил съесть по пирожному… Таня съела пирожное с величайшим наслаждением. Облизала пальцы, и сейчас же — цоп — взяла из вазы еще одно. Я, конечно, не говорил ей: “Ложи взад”. Но… пережил несколько страшных минут. Я не знал в точности, сколько у меня денег в кармане… На следующий день был я в Доме искусств, зашел к Зощенко и рассказал ему о своем вчерашнем переживании в театре… На ближайшем серапионовом сборище он прочитал рассказ “Аристократка”».
Так пишет в своей книге «О том, что видел» Николай Чуковский. Вместе с другим языком мы слышим другие акценты, в конце концов, «Таня» — это не какая-то «фря», а на признание о нескольких страшных минутах ни за что бы не решился зощенковский беспокойный мещанин. И все же перед нами совсем не та история, которой обычно делятся с друзьями. Что побудило Чуковского дважды рассказать о своем конфузе — сначала Зощенко, потом читателям? Быть может, он хотел увидеть себя сквозь призму близкого другого, вытеснить, «остранить» неприятный эпизод из своей жизни или просто подарить сюжет, идеально подходящий той самой поэтике недоверия? Вообще какова глубинная причина дарения сюжетов? Интересно, что в творчестве Николая Чуковского аристократизм присутствует в духе соперничества и благородства. Его герои, молодые и старые чудаковатые борцы, строители нового мира на фоне революции и Гражданской войны, видятся вечными оптимистами, влюбленными в свой идеал. Так в повести «Варя» уже 1957 года двое подростков, Варя и тайно влюбленный в нее рассказчик, находят стимул в общей работе, думая, что то, чего никогда не было раньше, — царство всеобщей справедливости — вот-вот настанет, потому что иначе и не может быть. Варя влюблена в некоего Леву Кравеца, который в итоге, когда они становятся добровольцами и уходят на Гражданскую войну, оказывается перебежчиком. Чуковский пишет о переживаниях своей героини: «Когда его уводили, Варя повернулась к нему спиной. Однако слезы все текли и текли. Мы, оставшиеся, молча на нее смотрели.
— Не смейте жалеть меня! — сказала она.
Обернулась ко мне и прибавила:
— Как ты смеешь меня жалеть!»
О чем плачет гордая Варя? Не о том ли,что ее вера в человека увиделась ей чрезмерной из-за допущенной ошибки? Но ошибка ли доверие? Готовность распроститься со всем ради единственной подлинности, несмотря на любые выгоды, не есть ли признак аристократизма? Принимая во внимание упомянутый выше эпизод с Таней, «несколько страшных минут» в условиях мирного времени страшны возможностью оказаться неаристократом, не жить хоть одну минуту ради того единственного, ради чего стоило бы. Для героя Зощенко аристократизм — нечто внешнее, но ведь и он питает к означенному явлению сложные чувства, по крайней мере, трудно целиком поверить в его финальную самоуспокоительную декларацию. В повести Чуковского есть эпизод пререкания героев между делом: «А знаешь стихотворение про рыцаря Делоржа? — спросила она. — Дама, которую он любил, нарочно бросила свою перчатку в клетку к львам и велела ему пойти и достать. Он вошел в львиную клетку и достал. — Она поступила по-свински, — сказал я. — Это неважно. — Почему неважно? — Важно, что он любил и не побоялся». Любопытно, что представление о рыцарстве здесь никак не противоречит пренебрежению к даме, которой несомненно хочется быть Варе. Возможно, тогда еще один шаг к аристократизму являет собой отказ от пренебрежения. Собственно, об этом другая повесть Чуковского — «Двое», рассказывающая о том, как рассказчик, бывший военным пилотом во время Великой Отечественной войны, не может покинуть девушку, рискующую погибнуть, выполняя боевое задание. Здесь мы находим и образ брошенной перчатки. «Я тогда, на озере, нарочно перчатку уронила, чтобы посмотреть, что ты будешь делать, когда останешься один. Если бы ты бросил орден, или стал бы уничтожать документы, или сорвал бы петлицы, я бы тебя убила», — признается Катерина Ивановна, невольная спутница рассказчика. Перчатка скрывает руку, повторяя ее очертания, но когда ее бросили, рука обнажена. Странным образом мы видим вызов, а в нем — желание стать ближе, раскрыться через испытание. Катерина Ивановна в конце повести умирает, став близкой, но неуловимой (хотя не подразумевает ли одно другое?). Так же кажется неуловимым герой романа Юрия Олеши 1927 года «Зависть» Николай Кавалеров. Подобранный на улице человеком, которого ненавидит и месть которому готовит — Андреем Петровичем Бабичевым, он предстает перед нами проклятым поэтом погибшей эпохи, пуская в ход знаменитые олешинские метафоры. Он — их господин, так как выпускает их на волю с изяществом и благородством, подобно тому, как его благодетель выпускает колбасы на благо граждан. Метафора тут бросает перчатку традиционно новому здесь и сейчас, однако благодаря ей облако с очертаниями Южной Америки появляется в Москве, а «развлечение наблюдениями» делают близкими вещи, которые так не любят Кавалерова (и мы так пронзительно чувствуем эту загадочную нелюбовь). Метафора буквально означает «перенос», и вот она переносит далекое к нам, читателям, переносит, чтобы мы стали ближе к нескольким страшным минутам выбора между предательством себя и аристократизмом.
|