Об авторе | Кирилл Михайлович Корчагин (03.09.1986, Москва) — поэт, литературный критик, переводчик, филолог. Стихи и переводы публиковались в журналах «Воздух», «TextOnly», «РЕЦ», «Носорог», альманахах «Новая кожа», «Абзац», «Транслит», на сайте «Полутона». Статьи в журналах «Новое литературное обозрение», «Новый мир», «Октябрь», «Синий диван», «Русская проза». Стихи переводились на английский, французский, словенский, сербский и другие языки. Лауреат премии «Московский наблюдатель» (2011), малой премии «Московский счет» (2012) и премии Андрея Белого (2013) в номинации «Литературные проекты и критика». Первая книга стихов «Пропозиции» («АРГО-РИСК», 2011). Дебютировал со стихами в «Знамени» (№ 11, 2022). Предыдущая публикация в «Знамени» — «Второй год», № 8, 2023. Живет в Москве.
Кирилл Корчагин
Четвёртый год
* * *
В сумятице звуков скорой грозы
ты приходишь, весна, к поэтам,
что сидят на балконах и курят,
перебирая привычные имена,
названия трав и вещей, звёзд,
скользящих над ними,
что боятся всего, задыхаясь,
в музыке влажной ночи, пьют
росу любовных забвений,
отчаянно глупые словно боги
и такие же злые, только выходят
сказать, как нас ненавидят,
и сразу же гаснет свет, тоскливо
по чёрным обломкам ветвей
прокатилась луна, ты знаешь,
я так тебя ждал, что позабыл
про само ожидание в утлом
тепле белесоватой зари.
* * *
Колени твои я, конечно, запомню,
или как мы проходили между капелью
чтобы всю ночь где-то за городом
пить вино, чтобы луна прерывала
наше дыхание тем, что у камышей —
Офелия, ты, среди нефтяных затонов.
Каверна апреля, паводок, по колее
проскальзывают только велосипеды,
берёзы на пустыре без листьев,
и чайки откуда-то из-за реки
ринутся сквозь черепаховые поля
к пассажирским вагонам.
А мы где-то в роще у мкада, и ночь
давно обступила своей теснотой,
дышит как море, воздух наполнив,
и мы тусим с кавказцами и скинами —
помню, в том далёком апреле
мы, кажется, все были скинами.
* * *
Почти такие же лица на другой стороне Москвы,
цветы и деревья, муниципальный лоск,
и такой же дрозд, заглянув кому-то в окно,
скользнёт на треугольном хвосте
по-над вывихом майских звёзд.
Каждый знает поэт: это прекрасный день
для самоубийств и стыдливых желаний,
тех, что не сбудутся никогда,
для ухода в лес: там в прошлогодней траве —
отблеск внимательный соловья.
И мы с тобой знаем, как пугливы прогулки
и хрупки крылья стрижей,
что, срезая траву от кладбища недалеко,
в пыли навсегда остаются до нового
творения злого мира.
* * *
Каждый вечер читать Фуко,
чтобы понять, где оступился,
и думать: вот горы, вот море,
вот тяготенье любви, но где
среди воздуха искусственного
стекла спряталась горлица —
как солнечный луч на ладони
истёкшим кажется время,
а маленьким волнам в арыках,
ручьям, практически всё равно
кто из нас всё-таки победит,
спустившись с гор, наблюдая
как ходит по улицам свет и дымка
от утренних автомобилей
о детстве напоминает, в автобусе ли,
в электричке на недалёкий юг.
* * *
Я знаю весной всё будет новым
и точно таким же, по улицам ночью
тихо по маленьким городам
джинны пройдут огромного роста,
и с балкона жк посмотрит на них
с тоской федеральный чиновник,
в пивных по всему хинтерлянду
друзья мои будут искать,
как успокоить дрожанье земли,
её пульс, там, где движутся поезда
из Белгорода в Петербург, и ветер
индоевропейской прародины
слижет их с ломких сугробов,
пока я буду ходить по вокзалу
и спрашивать у отъезжающих:
«Как же, ну как же мне жить?»
* * *
Словом «пустыня» называют
совсем не похожие места:
пустыня арабского моря,
застывшая за мгновение
перед тем, как превратиться
в стекло, пустыня пригородов
Каира — заброшенная стройка,
не хватает только арматур,
торчащих между камней,
хотя иногда встречаются и они,
иудейская пустыня, где каждую
трещину в камне заполняет
кустарник, хотя её я запомнил
хуже всего, зато помню стену
в дымке на горизонте, пустыня
по дороге из Тегерана на Юг
с намывами глины и скал —
мазары огромных животных,
ворочающихся под землёй,
и лучше починить машину,
чтобы нас всех не проглотили.
Может быть, и «поэзией»
называются разные вещи:
только в силу случайности
они сцепились друг с другом —
пустыня тщеславия, пустыня
безумия или же суицидальных
наслаждений, проходящих
перед глазами, мучая нас
день за днём, чтобы однажды
развеяться, оставив нас
в недоумении: как всё это
вообще могло волновать,
было ли оно настолько важно,
чтобы к середине жизни
обнаружить себя полными
банкротами: без поэзии,
без молодости, без любви.
* * *
Как бы в жизнь проскользнуть:
на повороте сирень там цветёт,
и окна открыты, дышат трущобы
общественным светом, дремлет
там кто-то, и вдруг соловей
бьётся в невидимое стекло.
— Что чувствуешь? — Я? Ничего —
только как тело легко
в озере где-то скользит
или кружит по равнине,
и сквозь созвездья ему
покажется первозвезда,
бывшему революционеру
на сборище тёмном ветвей,
где поднимается тихо
к стенам — что? — виноград
или чья-то тоска с каждым
часом ночным всё сильнее.
* * *
Забыл леса и реки, горы, моря,
посередине синеющей трассы
прошёл по песку в гулкие сосны
взглянуть на солнце победы, чтобы,
коснувшись ручья, время раскрылось
и морозным уколом стала слеза.
О чём, поэты, могли бы мы рассказать
лучше, чем свет, проходящий ветвями?
Как самовлюблённо движутся травы
и цветение сосредоточено на себе —
нужно ли это рекам, и горам, и даже
ручью, что насмешливо вьётся, скорей
перепрыгни его, и я тебя обниму,
только в глину не соскользни, ветер
поднимется скоро и, наверное, дождь
нам расскажет, как несущественно, что
меняются русла ручьёв, не замечая
на оседающей почве наши следы.
* * *
В этом баре мы обсуждали наши
сны о Ближнем Востоке, пока они
выходили на сцену один за другим,
препирались друг с другом, читали
стихи: вот поэт из далёкой Сибири,
интересный тем, что не курит после
восьми и сочиняет как Лермонтов
там на дороге, вот поэт в татуировках
наворачивает круги по сцене, кричит
на всех, бросил свой бомбер в угол
от злости или испуга: Маяковский,
не одолевший четырёхстопного ямба,
вот поэт в викторианском костюме
читает стихотворение об афедроне,
и ты — трагический Пьеро, страшно
тебе и смешно за столиком этого бара:
вот ты уже сбегаешь по лестнице
с клеткой в руке, окликая прохожих:
нет ли здесь какой-нибудь птицы —
в клетку её посадить?
* * *
Всё сделано здесь из дыма:
крот еле видный на перекрестье искр,
мыши-полёвки, неровные тучи дроздов,
и ныряет в завесу лось-погорелец
среди росчерков талых ветвей,
и нас здесь быть не должно.
Или на моторке среди топляка, мимо
плывущих вещей чьих-то жизней,
друг на друга смотрят глубокие ивы
по пояс в воде, маленькие животные,
их нефтяные спины, и на закате
отражения наши двоятся на дне.
Или на цокольном этаже у холодящей
и привычной стены друг для друга
сочинять истории об этой испарине,
о том, как влажной становится кожа
и вовсе дело не в страхе, — кто же
расскажет о нашей последней любви?
* * *
Люди, жившие рядом с мотозаводом,
исчезли с началом великой войны,
как исчез и завод, превратившийся
в пар желтоватый, что стелется там
над прудом, где с каждым сезоном
всё больше рыбы, и сосны всё выше
по надкусанным берегам, и смерчи,
их здесь никогда не бывало, и мы
наблюдаем их игры из наших времянок,
как вращают они рукавами, напевают
какие-то песни в помещениях, на ветру
треплются пёстрые ленты и суковато
берёза растёт сквозь пол. Мы работали
в библиотеке, ходили на поэтические
вечера, возвышались сосны над нами
и читали наши стихи о том, как мы всё
потеряли, как боялись всё потерять,
и ручей развлекал голубей и сорок,
когда падали тени и были всё выше.
* * *
Ржавы холмы, посадки олив,
неспешная смерть или смерть
на гражданской войне. Это
история прошлого, перелив-
шегося через край, будущего,
что как ночью струна комара
в тишине над садами.
В тупике истории виноград
обвивает гипсовые колонны,
вонзаясь в трещины кладки:
мы там жили, ходили в кафе,
и друг друга касались. Голод
истории третьим был с нами
и сидел за столом.
И когда тишина становилась
невыносимой и поднимался
туман над шоссе, позванивал
среди камней подзабытый
мотив, неизбежный как стук
поездов в удушающем
воздухе либидиозном.
* * *
Ходит и говорит как живой,
интересуется происходящим
по листьям втоптанным
в мостовую, по чёрным хрящам
заката. На остановке ждёт
опаздывающий троллейбус
в своём городке среди северной
роскоши увядших растений,
стекающих по домам, пара
от мостовой, ветоши птиц
он не уверен, что следующим
оборотом солнце вернётся
и с ним кто в этот тяжёлый год
(такой же тяжёлый, как остальные)
домой возвращался и не заехал
на выходные — я увижу их там
выстроившихся великолепным
огнём — как тополя на закате.
* * *
Пролейте в глаза мои слёзы —
из хора, пусть выйдет наружу
свет из ладони, надрез на коже,
тонкий светящийся холст,
и кто я без этой боли? Один из
мучителей, влившихся в реку
невенценосных страданий
на заснеженных тропах у гаражей,
где Калила и Димна перетирают
историю космоса в рукотворную
пыль нарывов и удовольствий,
и, возвращаясь на место, луна
притворяется взмахом руки.
* * *
Сколько на свете трав —
их названия я не помню:
полынь и чабрец, рассвет
и закат, лаванда и зверобой,
солнце над серым холмом,
горький как дым колоквинт.
Ты похожа на мальчика
в голубоватой рубашке,
а я похож на седеющего
дурака, и сметает пыльцу
лунных растений робкий
ниже в долине щелчок.
Да нет, всё было не так:
в тишине оглушающе
падает лист, стекает
закат по постройкам,
седеющий ветер, ревность
горькая как колоквинт.
* * *
Засыпают поэты на левом боку,
чтобы пульс их считала земля,
и на правом боку — поближе
к потрескавшимся облакам.
Рано встают, когда полумесяц
или месяц небом не выскоблен,
поздно — когда первые школьники
замышляют из дома побег.
И стихи с левым уклоном похожи
на кипящий лёд, на застывший мёд,
а на правом боку в них всходят
семена промёрзлой воды.
Так давай сочиним я не знаю какие
из них, тянущихся к рассвету,
опадающих хвоей под ноги
на изгнанническом берегу.
Ченнай
|