СВИДЕТЕЛЬСТВО
Об авторе | Роман Давидович Тименчик (р. 1945) — профессор эмеритус Еврейского университета в Иерусалиме, автор около 500 публикаций по истории русской культуры XX века, в том числе — монографии «Последний поэт. Анна Ахматова в 1960-е годы» в 2 томах (М., 2014). Предыдущая публикация в «Знамени» — «Александру Парнису — восемьдесят пять» (№ 4, 2023).
Роман Тименчик
Два часа с Ахматовой
Предлагаемая заметка — опыт автокомментария к отрывистым заметкам, сделанным мною почти 60 лет тому назад вдогонку к одному разговору. 26 июля 1965 года я провел два часа рядом с Ахматовой. Всплески той медленной беседы в подбор, практически без внятных пояснений, напечатаны в нынешнем веке в специальном ахматоведческом издании1. Теперь, пожалуй, пришла пора вставить их в прояснившийся со временем исторический контекст.
Инициатива привести меня в гости принадлежала молодой и не печатавшейся поэтессе Наталье Евгеньевне Горбаневской, вхожей к Ахматовой. Мы познакомились с ней на ленинградской квартире моего приятеля, тартуского студента Арсения Рогинского. Я отнекивался, встречи робел, но с неукротимой Наташей было не поспорить. Студент 4-го курса филфака Латвийского университета, я уже два года занимался поэзией Ахматовой «для себя», помимо учебных работ по прозе пушкинской эпохи. Рижские, тартуские и некоторые московские спецхраны были мною прочесаны, в ЦГАЛИ и других архивах я уже побывал.
По дороге в электричке по Финляндскому направлению я рассказывал Наташе о своих наблюдениях над поэтикой Ахматовой, например, о еле заметных вкраплениях трагического в идиллические пейзажи, как, например, «соленый привкус» наизусть затверженных прогулок по послеежовской северной столице в стихотворении «Ленинград в марте 1941 года» — привкус, который отдает горечью «Реквиема», незадолго до того оглушившего читателей самиздата.
У Ахматовой в тот день с утра случился сердечный приступ, она передала через домоправительницу Сарру Иосифовну Савускан, чтобы Наташа зашла ненадолго, а молодой человек пусть подождет — к моему, кажется, малодушному облегчению. Я остался на веранде, туда вышел, заговорив со мной, Лев Евгеньевич Аренс, муж Сарры Иосифовны. Он спросил, а не слышал ли я о поэте Тихоне Чурилине, — я, конечно, помнил «Побрили Кикапу — в последний раз. Помыли Кикапу — в последний раз» по «Письмам о русской поэзии» Николая Гумилева, вгрызался в дюжину его загадочных пьес в зачитанной до дыр волшебной антологии Ежова-Шамурина и читал о «гениальном поэте» в цветаевской «Наталье Гончаровой». Тогда Аренс вынес машинопись своей, посвященной Чурилину, статьи 1922 года «Слово о полку будетлянском», оттуда полыхнуло футуристской ярью: «Попробуйте засадить Хлебникова в стекло, взорвал бы он гофмановскую бутылку. Хлебников длительная беспрерывь взрыва шрапнели во всех направлениях»2, и т.п.
В скобках: спустя пару недель Лев Евгеньевич написал короткий монолог ахматовского дачного домика, «Будки», о подобных мне, не столь и малочисленных, стихолюбах-паломниках:
Пусть крыльцо мое разваливается,
Моя кровля ветхая течет,
Но у входа шпажник развевается,
И поэзия к будке всех влечет.
К четверостишию он, ботаник, сделал в своей тетрадке примечание: «Шпажник (гладиолус), принесенный внучкой от садовницы, мы посадили перед крыльцом, и А.А. неоднократно им любовалась» (сообщено мне питерским поэтом Арсеном Мирзаевым). Внучка, Вероничка Аренс, впоследствии известная всем посетителям сан-францискского русского книжного магазина «Глобус», тоже проходила в тот день по веранде.
Тут Наташа вышла и сказала, что мы пока погуляем в окрестностях Будки, а через час все же нас примут минут на десять, и пересказала свой разговор: очередные хлопоты об Иосифе Бродском (уже последние — через месяц с чем-то он был освобожден), в этой связи надо передать его стихи для жены Д.Д. Шостаковича, которая их не знает. Это было отголоском визита Ахматовой в Дом композиторов в Репино, куда ее из ближнего Комарова отвез внук Корнея Чуковского Женя. В фильме Елены Якович «Двое. Рассказ жены Шостаковича» (2022) Ирина Антоновна Шостакович вспоминает:
«Она приехала страшно нарядная. Седые волосы, немножечко подкрашенные, какое-то лиловое платье и лиловая накидка, и, в общем, она была очень величественная такая. Они сели с Дмитрием Дмитриевичем на террасе <…> Я нашла какие-то стихи в библиотеке Союза композиторов и показала ей. Она сказала: “Сколько этого было и куда это все исчезло!” О чем они разговаривали? Считается, что они ни о чем не разговаривали. Но они разговаривали. Разговаривали они о Бродском. Дмитрий Дмитриевич знал, что посылают ему посылки туда вот, где он отбывал срок, и он ей сказал, что, когда будет следующая посылка, вы меня тоже присоедините к этой посылке, я тоже хочу что-нибудь послать».
Кроме того, Ахматова сказала Наташе, что Евтушенко в Италии произнес, что советские подпольные поэты суть бездарности. Этот момент я задним числом могу прокомментировать ссылкой на НТСовский журнал «Посев»:
«25 мая Евтушенко выступил в Риме. После обычного репертуара человек из зала, назвавший себя румынским писателем — политическим эмигрантом Поппером, задал поэту такой вопрос: “Что вы думаете о травле советского поэта Бродского? Что вы думаете о репрессиях против подпольных журналов «Бумеранг», «Феникс», «Синтаксис» и других?”.
Вот ответ Евтушенко: “Бродский молодой, талантливый, но не гениальный поэт. Знаю, что вас интересует не поэзия Бродского, а только «дело» Бродского. Многие советские писатели, поэты, художники и композиторы заступались за него. Дело теперь пересматривается, и я уверен, что все закончится благополучно. Но боюсь, что, когда он будет на воле и наши журналы будут публиковать его стихотворения, он перестанет представлять для вас интерес. Что касается «Бумеранга» и других подобных начинаний, — называть их «подпольными журналами» значит оказывать им чрезмерную честь. Это просто листки, отпечатанные на машинке. Я видел некоторые из них, но никогда не прочитывал их дальше пятой страницы, так как они слишком скучны. По-моему, их авторы сидят в «подполье» только потому, что не смеют открыто выступить перед публикой со своей писаниной”»3.
Мы погуляли по перелеску, собрали колокольчики, и первая фраза, услышанная мною от Ахматовой, была — «Как я люблю полевые цветы!»
Первую и последнюю ее фразы — про цветы и про псевдоним — я по неизбежности запомнил, а вот многое из более существенного небось забыл. Убоявшись суетности, я после посещения Комарова не стал записывать сказанное через меня всем молодым читателям и будущим биографам. Начал я наносить на бумагу вспомнившиеся кусочки беседы через семь месяцев, когда диктор Би-би-си объявил о кончине под Москвой моей великой респондентки.
Наш визит растянулся на два часа. Опускаю описание едва ли не полуобморочного состояния, когда увидел сбоку в проеме узкой двери тот силуэт, и мига онемения, когда меня спросили:
«Хотите, я Вам сделаю бутерброд?»
С этого момента голос у меня действительно стал пропадать, Ахматова же, как многие помнят, была глуховата, и Горбаневской пришлось выдавленные мною вопросы дублировать своим звонким голосом с наставительной интонацией. Заготовленные пункты вылетели из головы от панической атаки («вышел, шатаясь», — говорила Ахматова про таких визитеров), и Наташа стала вразброс подбирать крохи поездного разговора:
— А как Комарово называлось при финнах?
А.А.: — Келломяки.
Дальше она углубляться не стала. В недостижимой ретроспекции, — надо ли говорить, — хотелось бы разузнать в числе прочего, ведома ли ей была этимология Kellomäki. По тому уже немалому услышанному о ней за последние полвека, вероятно, что была. И это знание объясняло бы острый и отброшенный финал обращения к другу, удалившемуся в иноземье:
Он больше без меня не мог:
Пускай позор, пускай острог…
Я без него могла —
Смотреть, как пьет из лужи дрозд
И как гостей через погост
Зовут колокола.
«Городок из фанеры, — как писал Иосиф Бродский, — заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны», прозванный Комаровым в 1948 году в память президента Академии наук В.Л. Комарова, по-фински звался именно «колокольной горкой» в честь рынды, возвещавшей финским рабочим перерывы на строительстве железнодорожного полотна в начале XX века.
— «Соленый привкус прогулок» — нет ли здесь отголоска «Реквиема»?
А.А. — Есть.
Разбор этого непростого стихотворения, именно что при этом виртуозно-обманчиво простого — с тревожным блеском шпилей и кажущеся-безмятежными воробьями на проводах — читатель может найти в моей книге4.
Еще из того, о чем говорили в электричке:
— Не отразилась ли в поэме поэзия Василия Комаровского?
А.А.: — Нет! Это вы у Филиппова прочитали?
Как раз второго выпуска альманаха «Воздушные пути» (1961), где в статье Бориса Филиппова о «Поэме без героя» был помянут Комаровский, я до того не видел. Там об ахматовском стихотворении «Сон» со строками «И вот пишу, как прежде, без помарок / Свои стихи в сожженную тетрадь» говорилось: «Не кажется ли вам, что это — тоже одно из посвящений, которыми так обильно и так многозначительно обрастает “Поэма без Героя”? Стихи, пишущиеся в “сожженную тетрадь”, — не в сожженную ли тетрадь царскосела-поэта гр. В. К(омаровского) — из выжженного Царского Села: “Мой городок игрушечный сожгли”...:
А так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике...
(Первое посвящение)».
Б.А. Филиппов имел в виду стихотворение В.А. Комаровского «В Царском селе»:
Ведь будет жаль годов, когда я, нелюдимый,
Упорного труда постигнув благодать,
Записывал стихи в забытую тетрадь…
(Аполлон. 1916. № 8. С. 47).
Ахматова, получив нью-йоркский альманах, пометила в записной книжке:
«Из всех диких, смешных и нелепых толков о поэме меня всего больше позабавило предположение, что мальчик-драгун — это поэт В.А. Комаровский. Кто автор этой версии? — И кого здесь обманывают? как сказал Бомарше... Тут даже не воскликнешь: “Как клевета похожа на правду!” — и как мало нужно было знать автору этой басни, как малейшее расширение знания (этих петербургских обстоятельств) помешало бы повторять такую чушь»; «Гр. В.А. Комаровского придумал, вероятно, С. Маковский, который знал Комаровского и печатал его в “Аполлоне”. Б. Филиппов копнул глубоко, но не в том месте».
Посвященный Комаровскому стихотворный «Ответ» (1914) направил меня к его стихам (в 1918 году собеседник записал: «Комаровского А. Ахматова очень ценит как последователя любимейшего ею из новых поэтов — Инн. Анненского»5). Сборник его «Первая пристань» (1913) имелся в рижской Государственной библиотеке — я переписал его целиком. Как и другие поэтические осколки т.н. Серебряного века, осевшие в публичных и частных библиотеках латвийской столицы, книжка происходила из замечательной коллекции псковского купца, пропагандиста поэзии символистской эпохи Ивана Жиглевича. Племянница его, рижанка, стала в эмиграции последней женой упомянутого Бориса Филиппова. Последнему в 1989 году, когда провел месяц в США, я послал письмо с вопросами по поводу его ахматовских статей и попросил передать Евгении Жиглевич мою пожизненную благодарность книгам, некогда завезенным ее дядей в эмиграцию в Ригу из Пскова. В том письме в частности я спрашивал, о сведениях, полученных Филипповым от Юзефа Чапского. Он ответил 4 января 1990 года: «…когда нами со Струве и моей женой был опубликован второй том Сочинений Ахматовой, то мне уже было ясно, что именно и почему было фактически посвящено Юзефу Георгиевичу Чапскому, но так как Чапский, кажется, жив и сейчас (давно уже не получал от него писем), и Ахматова была к моменту подготовки к печати второго тома жива, — то мною ничего не было об этом сказано ни в статье и комментариях к ташкентской балладе и “Поэме без героя”, ни вообще нигде в моих публикациях. Чапский был даже несколько обижен за это умолчание».
Я: — Я не читал Филиппова. Но просто обратил внимание на перекличку:
Мне снится молодость наша,
Та ЕГО миновавшая чаша…
А.А. (перебивая): — Это из Евангелия…
Я: — Да, но у Комаровского в «Аполлоне» —
Ты была влюблена — повинуясь властному солнцу,
И ждала, а сердце, сгорая, пело надеждой.
Я же, случайно увидев только завесу,
Помню тот день. Тебя ли я помню и знаю?
Или это лишь молодость — общая чаша?
А.А. (после паузы): — Это не случайно. (После долгой паузы, как и на всем дальнейшем протяжении разговора, потому и затянувшегося на пару часов.) Вы знаете, он печатался под псевдонимом Incitatus?
Я: — Знаю (это было указано в словаре псевдонимов Масанова).
А.А.: — Так вы уже до Incitatus’а добрались? Как-то у Кардовских (плохой художник Кардовский!) читался его длинный роман, помню эпизод с женщиной у окна и фразу “Je dois être fraîche pour la панихида”»6.
Из записной книжки Ахматовой мы знаем, что за год до того подобный разговор у нее уже происходил: «15 августа 1964. Будка. На днях у меня был Р. Якобсон с женой. Опять о Комаровском (?!). Что он им дался? — Говорили про роман Комаровского “До Цусимы”. Помню только, как сестра героя, петербургская светская дама, узнав, что брат умирает, произносит бессмертную фразу: “Мне сегодня надо раньше лечь спать — Je dois être fraîche pour la панихида...”. Я слушала, когда роман “До Цусимы” читал Д. Святополк-Мирский (душеприказчик Комаровского) у Кардовских в 1915 (в Царском). Когда в 1937 г. я спросила Мирского, где рукопись, он уверял меня, что она пропала7. Это, кажется, все, что я знаю по этому делу».
После нашего ухода Ахматова записала вместе с моей фамилией («Роман Тименчик в Риге»):
«Комаровский в Царском Селе принес мне плохой альбомчик (от Митрофанова) и надписал его: «Mes sympathies à Madame Hypathie», имея в виду александрийскую Ипатию, которую растерзала толпа. (Записала 26 июля 1965)».
Женщина-философ Гипатия Александрийская, конечно же, была под стать другим двойникам (Кассандре, Федре, Дидоне) ахматовских героинь, обреченных на мученическую смерть. В десятые годы она была еще на слуху не в последнюю очередь из-за посвященного ей стихотворения Леконт де Лиля — в переводе Игоря Поступальского:
Не встретя никогда одежды величавей,
Грязь века омрачить твоих не смела рук.
Ты шла, взор устремив к великой звездной славе,
Не чувствуя людских грехов, злодейств и мук.
Ты христианами была потом убита.
Но пав, ты вознеслась! И с той поры — увы! —
Платон божественный и радость-Афродита
Для греческих небес навек, навек мертвы!
А.А.: — А вы знаете, что Князев покончил с собой в Риге?!
Я неопределенно кивнул, ибо видел подпись «Рига» под последними стихами Всеволода Князева (инициалы которого Борис Филиппов отнес к Василию Комаровскому) в его посмертном сборнике, но после возвращения домой кинулся смотреть рижские газеты 1913 года, где и нашел в петите сведения об этом самоубийстве, потом поехал в Москву в Военно-исторический архив смотреть дела расквартированного в Риге 16-го гусарского Иркутского полка, где увидел справку о его отпуске в Петербург на последние в его жизни новогодние дни8.
Я: — А вы заметили совпадение строфы Поэмы с цветаевским «Быть голубкой его орлиной, / Больше матери быть — Мариной»? (меня в это ткнул мой друг Дима Борисов).
А.А.: — Очень интересно. Вы об этом напишите.
Впоследствии о цветаевской генеалогии ахматовской строфы написала целую увлеченную книжку Инна Лиснянская «Шкатулка с тройным дном: Об А.А. Ахматовой и М.И. Цветаевой» (1995). Я наткнулся на эту строфу и у Амари (Михаила Цетлина) в книге «Кровь на снегу. Стихи о декабристах» (Париж, 1939) в монологе коменданта Нерчинских рудников Лепарского:
Аккуратно пишу донесенья.
И инструкции, и представленья.
Я для Третьего шлю Отделенья,
Каждый вью и точу параграф.
Пусть читают их там, в Петербурге,
Бенкендорфы, Солоны, Ликурги,
Все завесят сибирские пурги,
Перед совестью буду я прав…
Об этом совпадении рассказано в нашей работе (с В.Н. Топоровым и Т.В. Цивьян) «Ахматова и Кузмин» (1978). Деликатного вопроса о совпадении со «Вторым ударом» в кузминской поэме «Форель разбивает лед» («Так и знай: обвинят в плагиате!») я не касался в том разговоре, об этом мне выпало писать уже после смерти Ахматовой. Совпадение это, конечно, было явственно читателям 1940-х годов. На ахматовской конференции 1989 года в Париже ко мне подошел бывший сотрудник Литмузея, ушедший на Запад с немцами, Николай Иванович Гоголев (1905–1999) и рассказал, как он при первом же чтении «Поэмы» услышал ее кузминский источник. Ахматова долго помнила и то, как искусствовед Елена Ефимовна Тагер в Ташкенте испугала ее фразой о том, что знает шифр ахматовской поэмы9 — черновик соответствующего письма к Ахматовой об обнаруженной перекличке с «Форелью» Е.Е. Тагер сохранила10.
А.А.: Хотите, я вам прочитаю новые стихи: «Красотка очень молода»…
Я (о ужас!): …но не из нашего столетья?
А.А.: Не из нашего, не из нашего… А вам все из нашего подавай?..
Стихотворение «В зазеркалье» о первозданной красотке, «радости-Афродите» из «Полночных стихов» не вошло в ахматовские подборки 1963–1965 годов в периодике. Не так трудно реконструировать сейчас ожидаемые тогда автоцензурные и стилистические придирки, мешавшие его тиснению. Но оно гуляло в списках и до меня дошло в составе небольшого свода непечатной Ахматовой путем моего знакомого Вити Живова, а у него завелось от его сестры Юли, молодой приятельницы живого классика.
Ахматова стихотворение оглашать не продолжила, а прочла показавшееся очень сильным выяснение счетов с розой ветров «Запад клеветал и сам же верил…». Это стихотворение о признательности той Суоми, в которой мы в тот момент находились, она собиралась посвятить шведскому критику и переводчику Эрику Местертону, и оно имело своим предметом ушедшую в подтекст хореического сонета сообщенную ей здесь мнимую весть о будущей Нобелевской премии.
А.А.: — Сейчас обо мне пишут две книги. Добин и Павловский, есть у нас такой критик. Лениздат поручил ему написать обо мне, но он боится, не показывается, никак не могу заманить. Смотрите, что он обо мне написал — (протянула вырезку) — «ее взгляд на эпоху жесток и точен»11. Помилуйте, это я-то с эпохой жестока?
В статье перед вызвавшей удивление фразой говорилось: «…и в сущности вся ее лирика последнего времени есть непрестанный разговор с эпохой, подчас резкий до болезненности, полный суровых пересмотров, но всегда прямой и беспощадный. В этом отношении лирика А. Ахматовой по своей настроенности, темам и даже интонации современна в самом прямом и буквальном смысле слова».
Появился ли после того дня Алексей Ильич Павловский (1926–2004) у Ахматовой — по ее записям не видно. В его поздней книге есть упоминание: «Мне пришлось разговаривать с Анной Андреевной, когда она переводила Леопарди. “Это такой мрак”, — сказала она мне с явным сочувствием к поэту, которому не удавалось его разогнать»12. Может быть, это был разговор по телефону. Публикаторы «Записных книжек» в 1996 году сочли, что он скрывается в блокнотах под прозвищем «биограф», чьи визиты не раз отмечены, но это не он, а Михаил Владимирович Латманизов, оставивший записи автобиографических монологов Ахматовой. Другие ленинградские коллеги А. Павловского решили, что это о нем идет речь в записи 16 октября 1964 года «Алешенька!»13, но это известный метеоролог и коллекционер Алексей Сергеевич Дубов (1917–2008), которого Ахматова называла «Читатель №1»14 и зафиксировала это в дарственной надписи на «Подорожнике»: «Одному из лучших моих читателей». В его биографии числился такой эпизод: перед войной он специально поступил работать в библиотеку типографии, где печатался сборник «Из шести книг», взял из абонемента его, никем еще не читанного, уволился через две недели, оставив книгу со штампом себе.
А.А.: — Хотите статью Толи Наймана о Поэме почитать? Нравится?
Я: — Да!
А.А.: — Всем нравится, а печатать никто не хочет.
Статью Анатолия Наймана (сентябрь 1964 года) мне года через два подарила жившая в Риге невестка Ахматовой Ханна Вульфовна Горенко, печатавшая ее на машинке. Я ее опубликовал в «Новом литературном обозрении» (2025, № 2). Она кончалась словами:
«В каком-то смысле я — современник персонажей Поэмы, следящей за тем, как каждый день и совокупность всех дней — Время — меняют что-то в ее уже совсем законченном виде».
Из того, что мне очень понравилось, — и это место выделяла в этом эссе и Ахматова: «Элемент «Поэмы без героя» — строфа более или менее выдержанного анапеста — обладает удивительной особенностью. Первая ее строка, например, привлекает внимание, заинтересовывает; вторая — окончательно увлекает; третья — пугает; четвертая — оставляет перед бездной, пятая — одаряет блаженством, и шестая, исчерпывая все оставшиеся возможности, заключает строфу. Но следующая начинает все сначала, и это тем более поразительно, что Ахматова — признанный мастер короткого стихотворения».
А.А.: — Один инженер (?) сравнил строчки в Поэме с домами, а строфы — с проспектами. Много сравнивали, но такого не было. Мне понравилось.
Вообще-то, это должна быть самовозрождающаяся метафора. Еще Борис Пильняк в 1922 году в московско-петербургской литературной тяжбе писал об антиподах, что «пусты и прямы их строки, как петербургские проспекты».
А.А.: — Понравилась статья Непомнящего. Это не потому, что он меня в конце процитировал.
Валентин Семенович Непомнящий (1934–2020) был приятелем Горбаневской, она посвятила ему один свой рукописный сборник стихов — «Валентину, названному брату». В своей первой статье о Пушкине он процитировал ахматовское «Слово о Пушкине» (1962) со словами, чья актуальность обострилась в наши дни:
«И напрасно люди думают, что десятки рукотворных памятников могут заменить тот один нерукотворный “aere perennius»»15.
А.А.: — А вы не будете против, если ваши материалы будут использованы для юбилейного издания «Поэмы без героя» в Оксфорде?
Н.Г. (за меня, горячо): — Конечно!
А.А.: — Там будут разные отзывы о «Поэме», первый из них — Черняка, я ему в Ташкенте читала.
Я: — Так это ведь ранний друг Пастернака?..
А.А.: — Да… (поощрительная улыбка). Откуда такие молодые люди берутся?
Н.Г. (еще более пылко): — В Тарту много таких!
А.А.: — Надо поехать в Тарту посмотреть.
Оксфордский несостоявшийся проект лета 1965 года зафиксирован в «Записной книжке»:
«Триптих
Поэма без Героя
(Юбилейное издание)
1940–1965
С предисловием Анатолия Наймана.
Музыка Артура Лурье и Алексея Козловского.
Оформление: Борис Анреп, Натан Альтман, Дмитрий Бушен.
Историко-архивная справка о Фонтанном Доме Анны Каминской.
Ленинград, Ташкент, Москва.
Это ей исполняется четверть века».
Страничка из дневника за июль 1942 года литературоведа Якова Захаровича Черняка (1898–1955) была передана Ахматовой его вдовой. Черняк записал: «Эта поэма — о том, как жизнь шла вне жизни и становилась трагическим звуком. Еремин говорит: как старинная постройка — с башенками, пристройками, балконами. Нет — как лирические поэмы Байрона. Как первые — байронические — Пушкина. Вместо сюжета — музыкальные наплывы, боренье тем — желающих вместиться в лирику, вернуться к ней. Удивительным является возвращение к этому — в позднем творчестве». Упоминаемый в этой записи писатель Дмитрий Иванович Еремин (1904–1993) сочинил после этого чтения незатейливый мадригал строфой «Поэмы»:
Я не слышал ее ни разу,
Ни стихов, ни простую фразу.
А услышав, сказал, шутя:
— Здесь, под небом Узбекистана,
Вы, как прежде, — «Святая Анна»,
Многогрешница и дитя!..
Пусть на пальцах мерцанье перстней, —
Славьте мир своей доброй песней!
Крепче голос и шире круг!
Мир поэта — красив и громок,
И ему подпоет потомок,
Называя Вас кратко: друг.
Я: — Что стало с Юркуном?
А.А.: — Он был взят по делу переводчика Выгодского: «дело Выгодского» — потому что его первым взяли. Там было много народу, весь салон Радловой. Меня вызывали закрывать дело. Я сказала: о Тихонове, Федине, Эренбурге я говорить не буду — они народные избранники. Следователь: «Ну ладно, ладно». Тот — хороший переводчик, тот — плохой. «О вас тоже есть в доносе». — «В каком доносе меня нет!» А я тоже! Мне надо было глупой прикинуться. А я — «того знаю, того знаю…».
Надо сказать, что отчасти Ахматова все же «прикинулась глупой» перед следователем 1957 года — Юрия Юркуна, друга Кузмина, отнесла к незнакомым. Меж тем, она безусловно знала его по салону Анны Радловой, в 1920 году вписала в его альбом четверостишие «О, есть неповторимые слова». Возможно, нежелание говорить с дознавателем о расстрелянном писателе было оттенено их взаимным нерасположением.
Вдова Юркуна, одна из пассий Гумилева, Ольга Арбенина записала в 1952 году при ложном известии о смерти Ахматовой: «…она хотела придти утешать меня, когда узнала об участи Юрочки. Юрочка не любил ее — ни стихов, ни ее саму, считая очень неискренней. И он обиделся, что она не была на похоронах Михаила Алексеевича [Кузмина]»16.
Я: — Вы уже видели письмо Ларисы Рейснер к Вам?17
А.А.: — Ну что ж, я у нее мужа не отбивала!
Письмо Ларисы Рейснер было написано 24 ноября 1921 года в Кабуле, где она находилась вместе со своим мужем Ф.Ф. Раскольниковым, служа в советском посольстве; передано Ахматовой приехавшим из Кабула поэтом С.А. Колбасьевым. Перед тем Рейснер застала Ахматову в Петрограде в октябре 1920 года сотрудницей библиотеки Агрономического института:
«Дорогая и глубокоуважаемая Анна Андреевна.
Газеты, проехав девять тысяч верст, привезли нам известие о смерти Блока. И почему-то только Вам хочется выразить, как это горько и нелепо. Только Вам — точно рядом с Вами упала колонна, что ли, такая же тонкая, белая и лепная, как Вы. Теперь, когда его уже нет, Вашего равного единственного духовного брата, — еще виднее, что Вы есть, что Вы дышите, мучаетесь, ходите, такая прекрасная, через двор с ямами, выдаете какие-то книги каким-то людям — книги, гораздо хуже Ваших собственных».
В том же издании напечатано письмо Л.М. Рейснер к родным от 7 мая 1922 года: «Прежде всего, должна Вас поблагодарить за “Записки мечтателей”. <…> стихи Ахматовой еще раз с болью и слезами раскрыли старые раны, которым столько лет не было исхода и тоже навсегда их закрыли. Она вылила в искусство все мои противоречия, которым столько лет не было исхода. Теперь они — мрамор, им дана жизнь вне меня; их гнет и соблазн перешел в Пантеон. Как я ей благодарна».
Речь о стихотворении «Пока не свалюсь под забором», в котором Лариса Рейснер могла усмотреть казненного Гумилева, «отбиваемого» ею мужа:
Упрямая, жду, что случится,
Как в песне случится со мной,
Уверенно в дверь постучится
И, прежний, веселый, дневной,
Войдет он и скажет: «Довольно,
Ты видишь, я тоже простил».
Ольга Арбенина приводила рассказ Осипа Мандельштама, как Рейснер в 1920 году плакала, что Гумилев с ней не кланяется, а Гумилев сказал, что не кланяется потому, что она была виновата в убийстве Шингарева и Кокошкина.
А.А.: — Гоголь есть — валились с мостов кареты, Пушкин есть — кто-то заглядывает в окно, Достоевского же — поза Кириллова — я забыла тогда.
Про самоубийство в «Бесах» («в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, — неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам») она переспросила нас, мы подтвердили (я, да и мы все тогда, вдоль и поперек читали «Бесы»), она скорее тепло сказала: «Опять Толя все напутал». Про гоголевские валящиеся кареты из «Невского проспекта» писали Д.С. Лихачев и Игорь Смирнов.
Похоже, что некогда обращенное к Эрику Местертону «Запад клеветал…» тянуло за собой память о нем — в июле 1962 года она записала: «Приходил швед. Поразил меня неугасающим интересом к поэме и тем, что он там нашел Пиковую Даму:
Смерти нет — это всем известно,
Повторять это стало пресно,
А что есть — пусть расскажут мне.
Кто стучится?
Ведь всех впустили.
Это гость зазеркальный? Или
То, что вдруг мелькнуло в окне…
Шутки ль месяца молодого,
Или вправду там кто-то снова
Между печкой и шкафом стоит?
Бледен лоб и глаза открыты…
Значит, хрупки могильные плиты,
Значит, мягче воска гранит…».
Речь о детали перед появлением призрака графини у Германна. «В это время кто-то с улицы взглянул к нему в окошко — и тотчас отошел». Магию этого места у Пушкина современный блистательный комментатор объяснял его изощренной метризованностью: «Хорей фиксирует время, субъекта и перспективу: в это время кто-то с улицы — ямб прочерчивает траекторию движения глаз и тела: взглянул к нему в окошко и тотчас отошел»18. Историю обнаружения сгустков «чужого слова» в своем стихе Ахматова зафиксировала в специальной записи, где «Кто-то», видать, и есть «Толя», А.Г. Найман:
«(Я — уже в Москве.) Кто-то сказал мне, что появление призрака в моей поэме (конец 1-ой главки:
“Или вправду там кто-то снова
между печкой и шкафом стоит
бледен лоб, и глаза открыты...”)
напоминает сцену самоубийства Кириллова в “Бесах”. Я попросила Н. Ильину дать мне “Бесы”.
Открыла книгу на разговоре Кириллова с Ставрогиным о самом самоубийстве: “Значит, вы любите жизнь?” — “Да, люблю жизнь, а смерти совсем нет”.
А у меня там же:
“Смерти нет — это всем известно,
Повторять это стало пресно”.
И кто поверит, что я написала это, не вспомнив “Бесов”. 22 сентября 1962 (два совпадения рядом). Там же из “Пиковой дамы”. (То, что вдруг мелькнуло в окне), а дальше “Макбет”».
Я: — В Пушкинском Доме хранятся воспоминания о вас гимназической соученицы Веры Беер…
А.А.: — Вот я вам скажу — у вас память молодая, вы запомните: ни одна соученица не имеет права вспоминать обо мне. Я ни с кем не дружила. Только с…
Она произнесла по-французски звучащую фамилию. Ася Бэлен?19 Надя Галафре? Надя Галафре была кузина Д.Е. Максимова, со слов которой он позднее рассказывал мне, что Аня Горенко в Киеве в Фундуклеевской гимназии в туалетной комнате читала стихи Брюсова20.
А.А.: — Я ее потом встретила в книжном магазине на Невском. Она спросила: «Аня, какая теперь у тебя фамилия?» — «Ахматова». — «Молодец!».
Воспоминания киевской одноклассницы Веры Адольфовны Беер (1889–1976) потом не раз печатались. Наиболее интересен там эпизод на уроке психологии, посвященном ассоциативным представлениям, который вел Густав Шпет:
«И вдруг раздается спокойный, не то ленивый, не то монотонный голос:
“Столетия-фонарики! О, сколько вас во тьме,
На прочной нити времени, протянутой в уме!”
Торжественный размер, своеобразная манера чтения, необычные для нас образы заставляют насторожиться. Мы все смотрим на Аню Горенко, которая даже не встала, а говорит, как во сне. Легкая улыбка, игравшая на лице Густава Густавовича, исчезла.
“Чьи это стихи?” — проверяет он ее. Раздается слегка презрительный ответ: “Валерия Брюсова”. О Брюсове слышали тогда очень немногие из нас, а знать его стихи так, как Аня Горенко, никто, конечно, не мог. “Пример г-жи Горенко очень интересен”, — говорит Густав Густавович. И он продолжает чтение и комментирование стихотворения, начатого Горенкой. На ее сжатых губах скользит легкая самодовольная улыбка»21.
Я: — Там сказано, что у вас учителем в гимназии был Шпет?
А.А.: — Да.
Некоторое «no comments!». Может быть, по причине сравнительно широко растиражированного замечания выдающегося философа об Ахматовой: «никакое, ничтожное содержание в многообещающей форме»22.
Я: — В библиотеке Пушкинского Дома есть статья из эмигрантского журнала Ольги Можайской23.
А.А.: — Псевдоним, наверно. Я ее не читала.
Вовсе не псевдонимная Ольга Николаевна Можайская (1896–1973), поэтесса и критик, безусловно заслуживает своей доли памяти в истории эмигрантской литературы24. Оттиск из зубодробительного «Возрождения» выдавался без всяких ограничений, даром что там звучали нелояльные ноты: «Сдержанность, скупость в выражениях чувств были всегда присущи Ахматовой, б.м. за исключением некоторых ранних (не лучших) ее вещей. Эти свойства сочетаются в ней с необыкновенной женственностью (и получившей название “Ахматовской”). Только настоящая мать может сказать такие нежные жалостливые слова:
Щели в саду вырыты.
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои...
Ахматова близка русскому человеку потому, что она добра, сердечна, никогда не равнодушна к чужой беде. Слово “чужой” вообще редко попадается в ее лексиконе!.. В страшном мире, в котором она живет, она, как ни странно, не утратила веры ни в людей, ни в дружбу.
Души высокая свобода,
Что дружбою наречена».
Я: — И она пишет по поводу строк «Демон сам с улыбкой Тамары…» (Можайская поясняла: «О какой улыбке говорит она? Да конечно о той, с которой Тамара лежала в гробу. “Улыбка странная застыла” (Демон. Лермонтов)»): «Как не узнать его, законодателя дум нашей юности?», и потом о другой «тени прошлого в маскарадном платье»:
Это старый чудит Каглиостро (так у Можайской! — Р.Т.) —
Сам изящнейший Сатана.
Он со мною над мертвым не плачет.
Он не знает, что’ совесть значит
И зачем существует она.
И вот она пишет: «Этот тоже был “законодателем” для многих...»
Действительно ли у этого персонажа есть реальный прототип?
А.А.: — Есть. (Пауза). А как там дальше: «И цыганочка лижет кровь»?
Я (не зная еще о первом варианте): — Нет…
А.А.: — А было так!
Я понимал, что по заданным «Поэмой» правилам, которая сама неусыпно «следит», как сказал Найман, за тем, что читатели в ней меняют, нельзя было вслух называть Михаила Кузмина, о котором Ахматова еще в 1940 году, в год написания «Поэмы», говорила: «Это всегда было “по ту сторону добра и зла”. Это — внеморально. При всем его таланте и обаянии». Вариант с цыганочкой отсылал к антиподу Кузмина в мире «Поэмы» — к Николаю Гумилеву, к финалу баллады «У цыган»: «Девушка, смеясь, с полосы кремневой узким язычком слизывает кровь», который в свою очередь аукался с финалом «Романтической таверны» сопутника Гумилева Георгия Иванова: «А с земляного пола / Осколком девочка выскребывает кровь».
Я: — В ЦГАЛИ есть ваши письма к Штейну. Это — личные?..
А.А. (сухо): — Да, личные.
Письма к поэту и литературоведу Сергею фон Штейну 1906–1911 годов тогда хранились под штемпелем «Н.В.» — не выдавать! В 1973 году их извлекла из ЦГАЛИ Эмма Герштейн, подготовила публикацию для «Нового мира», дошло до верстки и остановилось (ну хотя бы из-за фраз «Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Гумилева. Он любит меня уже 3 года и я верю, что моя судьба быть его женой»). Эмма Григорьевна отдала их супругам Профферам, и те в 1975 году напечатали их в своем трехквартальнике русской литературы («Russian Literature Triquarterly»).
Письма безусловно личные. Но какое-то мимовольное отношение к истории литературы имели. Штейн, муж старшей сестры Ахматовой, был вхож в дом Иннокентия Анненского, его сестра была невесткой великого поэта. Наталье Владимировне фон Штейн (1885–1975), «чье имя и прелесть напоминали толстовскую Наташу Ростову»25, собиравшейся обвенчаться с В.И. Анненским-Кривичем, Инна Андреевна Горенко (1885–1906) надписала («от Инны Штейн») 24 октября 1904 года свою фотографию: «Дай Бог, чтобы в нашем алфавите поскорее осталась одна “фонша” и 3-ье февраля принесло одинаково много счастья и прежним и настоящим “фоншам”» (частное собрание); по легенде, которую Ахматова бережно сохранила, объявление о женитьбе нового свойственника на старшей Горенко сопровождалось многозначительной фразой Иннокентия Федоровича: «Я бы женился на младшей». Штейн был со студенческих лет знаком с Блоком, потому имя автора «Незнакомки» всплывало в этой переписке. Содержавшаяся в этих письмах тайна, не разглашавшаяся Ахматовой и поведанная впоследствии Штейном своей тартуской студентке, писавшей курсовую о «Четках», — это история любви к человеку из «обедневшей титулованной фамилии», к Владимиру Викторовичу Голенищеву-Кутузову, тогда студенту факультета восточных языков, которого Штейн числил в старинных друзьях. Позднейшая оценка Штейна со стороны Ахматовой («писал очень скверные стихи») не отличалась от той, что дана в завизированных ею воспоминаниях ее подруги В.С. Срезневской: литературный пустоцвет, никогда не ставший поэтом26.
А.А.: — Я хотела взять эпиграфом к «Сну» другой стих из этого стихотворения Блока, но мне сказали: неудобно, там мое имя…
О магии этого блоковского стиха из «Шагов командора» для всего поколения писал бывший член Цеха поэтов: «Блок был гением интонации, как до него Лермонтов, и незабываемы у него эти его вопросы, почти дословно повторяющиеся, “за сердце хватающие”, будто проникнутые чувством круговой поруки перед тем, что может с человеком случиться. “В самом чистом, в самом нежном саване сладко ль спать тебе, матрос?”, “Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?”»27 Через смежный стих («Сладко ль видеть неземные сны?») Ахматова отсылала к своей неназванной тезке и спрятанному ключевому слову, вводящему в сокрытую жанровую природу поздней ахматовской лирики — загробные монологи («Сто раз я лежала в могиле, где, может быть, я и сейчас»).
От Гумилева и Блока разговор она перевела на других поэтов.
А.А.: — Есенин… Плохой поэт. Вот Клюев — его сейчас за границей очень читают.
Приписываемую А.П. Ломану запись воспоминаний Ахматовой о Есенине того же 1965 года, тональность которой противоположна формуле «плохой поэт», несколько раз публиковал покойный М.М. Кралин. Документ этот вызывает большие сомнения, рукописный источник его не обнаружен, а публикатор известен рядом мистификаций.
А.А.: — А чем вы занимаетесь… помимо…?
Я: — Писал курсовую о письмах Пушкина как литературном жанре.
А.А.: — Подумаешь, разве это надо доказывать? В 30-е годы Пушкин весь перезашифровался. И потом этот ужа-асный Павлищев со своими счетами…28
Я в курсовой работе по лингвистике писал о стилистике пушкинских писем вослед классической работе Н.Л. Степанова «Дружеское письмо начала XIX века» (1926), вдохновленной тыняновскими идеями, и под впечатлением проштудированной мною польской монографии Стефании Скварчинской «Теория письма» (1937). Вообще же я исповедовал опоязовское учение. И я спросил о книге Б.М. Эйхенбаума «Анна Ахматова» (1922).
А.А.: — Он все боялся оказаться в стороне, боялся, что это не самое главное, главное — футуристы. И потом эти крайности формального метода, когда высчитывается, сколько раз употребляется союз. А Недоброво написал о «Четках», но так, как будто видел все, что будет потом. Другие пишут о всей поэзии, а получается только о «Четках». Вот я кричала поэтому на Синявского, а говорят, его молодежь любит.
Я: — Как вы относитесь к статье Мочульского «Поэтическое творчество Анны Ахматовой»?
А.А.: — Я читала только, где обо мне и Цветаевой. Всегда, где два имени, одно как бы притягивают к другому.
К молодежи, любящей Андрея Донатовича Синявского, относился и я. Мой интерес к профессии зародился во время его спецкурса о поэзии начала века в Латвийском университете в 1962 году. Он вспоминал, что после ахматовской выволочки в 1964 году он ушел из комнаты со словами «Пусть Сурков о вас пишет!», но она при своей глуховатости этого явно не услышала.
Предельно содержательную статью Константина Мочульского о принципе пластичности в первых трех сборниках Ахматовой из эмигрантской (софийской) «Русской мысли» 1921 года мне довелось перепечатать в СССР в 1989 году в ахматовском номере «Литературного обозрения», затеянном Андреем Немзером и Ириной Прохоровой.
Константина Васильевича Мочульского Ахматова как раз в том 1965 году вспоминала как «милого» («Милый, но наивный Мочульский» — из-за его положительного отношения к Брюсову). Статью «Русские поэтессы» из газеты «Звено» Ахматовой показала биограф Цветаевой Анна Саакянц. Там разгулялась антитеза:
«Цветаева всегда в движении; в ее ритмах — учащенное дыхание от быстрого бега. Она как будто рассказывает о чем-то второпях, запыхавшись и размахивая руками. Кончит — и умчится дальше. Она — непоседа. Ахматова говорит медленно, очень тихим голосом: полулежит неподвижна; зябкие руки прячет под свою “ложноклассическую” (по выражению Мандельштама) шаль. Только в едва заметной интонации проскальзывает сдержанное чувство. Она — аристократична в своих усталых позах. Цветаева — вихрь, Ахматова — тишина. Лица первой не разглядишь — так оно подвижно, так разнообразна его мимика. У второй чистая линия застывшего профиля. Цветаева вся в действии — Ахматова в созерцании. Одна едва улыбается там, где другая грохочет смехом».
Вторая героиня статьи, Марина Цветаева в свое время тоже была ею недовольна: «хваля меня, хвалят не меня, а Любовь Столицу».
А.А. (по понятной ассоциации — вступительная статья Синявского): — Вышел Пастернак в «Библиотеке поэта». Вот Борис был бы рад! Некоторые жалуются — нет того, нет сего. Да возьми и вклей эти пятнадцать стихотворений, и все!
Речь шла о стихах Юрия Живаго, ценимых Ахматовой, за которые она присвоила Пастернаку метонимический эпитет «евангельская старость».
А.А.: — Вот из Англии прислали — метафизиков.
Поэты-метафизики, в первую очередь Джон Донн, в то лето для Ахматовой были связаны с размышлениями об Иосифе Бродском, который в интервью Наталье Рубинштейн для Би-Би-Си в 1986 году говорил: «Я помню один случай, когда я приехал к А.А. и я привез ей стихотворение “Большая элегия Джону Донну”. И она мне сказала: “Вы не знаете, что вы сделали”».
И это было вторым русским открытием Донна — как вспоминал Н.И. Харджиев, Михаил Кузмин был, вероятно, единственным в стране знатоком Джона Донна, которого сопоставлял с Борисом Пастернаком.
А.А.: — Мне предложили издавать только «1913 год» без «Решки». Соглашаться?
Я: — Очень «Решку» хочется видеть напечатанной.
Н.Г.: — Конечно, соглашаться!
А.А.: — Я Суркову звонила, говорю: там же действие происходит в 13-м году, еще до революции.
Вторая часть триптиха, «Решка» в «Беге времени» не появилась.
А.А.: — Хорошая шаль? Саломэя [так!] подарила. Хотела передать со мной письма Цветаевой, но я отказалась. Двести штук. Пусть передаст в посольство.
Сохранилось 125 писем Цветаевой к Саломее Андрониковой, с которой Ахматова виделась в Лондоне. Почти все они теперь напечатаны.
А.А.: — Мне Вознесенский перед выездом в Англию звонил — «Я смотрел наши программы, они расходятся». Я дала понять, что разговор окончен. Но в день чествования он прислал мне и Аньке букет роз. (Показывает фотографию.) Красивая моя Анька?
Анна Генриховна Каминская, внучка Николая Пунина, сопроводительница в Оксфорд, в своем очерке «Английская ахматовка» вознесенских роз не упомянула. К Андрею Вознесенскому Ахматова всегда была предвзята: «...Ничего из него не получилось. А он был ведь очень близок к Пастернаку. Там его звали “мальчик Андрюша”. Он там дневал и ночевал. Но когда началась история с “Живаго”, он исчез. Не позвонил, не приехал. Просто он исчез! Красиво? Правда? А ведь его прямо апостолом при Учителе считали...». «Был сегодня у Анны Андр. Андрей Вознесенский — играл в застенчивость и скромность. Оставил Анне Андр. две свои книжки (Мозаику и Грушу) с дикими надписями. Анна Андр. очень не любит его стихи»29.
А.А.: — По-английски читаете? (Дает вырезку). Banned voice? — так они написали? (Усмехается).
Статья поэта и журналиста Алана Морея Уильямса (1915–1996) из ливерпульской газеты, о которой Ахматова сделала запись в блокноте («Был англичанин Вильямс. Оставил газету о Нобелевской премии. Вздор?»), была, я думаю, мне показана не из-за слов «запрещенная поэтесса», а именно из-за второй части заголовка «Banned Russian Poetess May Win Nobel Prize». В 1962 году она ошибочно полагала, что уже выдвинута на премию из-за того, что Борис Вахтин рассказал ей о вопросе гетеборгского критика: «Как бы реагировали в вашей державе, если б на премию выдвинули Ахматову?» Эрик Местертон впоследствии, в том числе и в разговоре с Магнусом Юнггреном, который тот провел по моей просьбе в 1990 году, открещивался от предположения, что он был уполномочен шведской Академией на подобные расспросы, и когда он услышал от Натали Саррот, которая встретилась с Ахматовой в 1963 году, что Ахматова надеется на премию, он понял, что не должен был ту роковую фразу говорить вслух30. В лето 1962 года жилица Будки тоже окольно наводила слушателей на кривотолки о возне вокруг, как она говорила, «нобелевки». Так, случайным ходокам из Харькова она сообщила, что Ярослава Смелякова за три месяца до того в Душанбе спросили: «Почему Шолохов часто ездит в Стокгольм?» И сопроводила это сообщение дымовой завесой лукавого комментария: «Какое им дело, почему он ездит? Может быть, он поехал купить себе пальто?»31
Если в 1962 году это оказалось ложной тревогой, то в 1965-м нобелевская интрига действительно имела место. Заявителями выступили три человека с Запада, к каждому из которых Ахматова испытывала меньшее или большее нерасположение.
Гарвардский профессор, выдающийся хлебниковед и маяковед Роман Якобсон был у нее не на лучшем счету за его симпатии к Лиле Брик и за недооценку роли знакомой Ахматовой, актрисы Вероники Полонской в трагической судьбе Маяковского.
Возможно, что и в вывозе без спросу рукописи первого варианта «Поэмы без героя» в Нью-Йорк она его тоже одно время подозревала32.
В 1965 году он, выступая, как рекомендатель, писал: «Найдется немного знатоков, исследователей и любителей русской поэзии, кто не согласится с моим глубоким убеждением, что Ахматова — один из величайших русских поэтов последних двух столетий. Она принадлежит, как один из самых выдающихся и творческих представителей, к последнему из двух, имевших всемирное значение, кульминационных периодов в развитии русской поэзии. <…> Стихами Ахматовой восхищаются и старшие, и младшие поколения русских поэтов и читателей»33.
Вторым номинатором был американский славист Уильям Эдвард Харкинс (1922–2014), составитель «Словаря русской литературы» 1957 года. Справочник был изруган на все корки в советской печати за внимание к Пильняку, Набокову, Крученых и отсутствие Гайдара, Гусева, Лебедева-Кумача, Михалкова, Щипачева.
Заметкой о себе Ахматова была недовольна: «Хотя ее поэзия меланхолична и в значительной степени связана с любовными горестями, темой “буржуазной” в глазах советских критиков, представляется, что она обрела большую популярность среди юной коммунистической интеллигенции. Чтобы пресечь подобное вероотступничество молодежи, Партия сочла необходимым провести чистку, и нападки Жданова на нее в 1946 году привели к скорому ее исключению из Союза писателей, что означало потерю права печататься. Но в 1950 г. она опубликовала несколько официально-патриотических стихотворений как выдержки из цикла “Слава миру”. Качество этих стихотворений удручающе низко; очевидно, что она в конце концов сдалась под официальным давлением».
С третьей рекомендательницей 1965 года вообще вышел некоторый скандал в Париже (за месяц до описываемого нашего визита). Филолог, переводчица стихов Ахматовой, сочинительница книги о Блоке, уроженка Киева Софи Лаффитт (в предыдущем браке — Бонно; 1905–1979) прислала пневматической почтой просьбу о встрече, хотя и слышала до того о недовольстве переведенным ею и снабженным предисловием изданием 1959 года: «Я надеюсь, что Вы больше не сердитесь на меня за мою (первую на французском языке) книжку о Вас!» Когда она позвонила в гостиницу, Ахматова по ее признанию Никите Струве, «сказала (растягивая по слогам): н е н а д о…»34.
Конкуренты в 1965 году были сильные: Шмуэль Агнон, Сэмюэль Беккет, Мартин Бубер, Хорхе Луис Борхес, Андре Мальро, Сомерсет Моэм, Альберто Моравиа, Владимир Набоков, Пабло Неруда, Жорж Сименон, Уистен Оден и другие. Был в списке и Генрих Бёлль. Через три недели после нашего с Наташей дня он пришел в Будку с женой, сыновьями, с супругами Адмони и Копелевыми. «Кто-то говорит, что в этом году Нобелевская премия будет присуждена Ахматовой. Она царственно: “И хлопотно, и не нужно, и один швед сказал, что не дадут”. Мы вопросительно глядим на Бёлля: “Кто знает, кто знает...”»35
Кто один швед? Эрик Местертон или внесенный ею в список зарубежных деятелей отозвавшихся об Ахматовой поэт Андерс Эстерлинг (1884–1981), председатель Нобелевского комитета? Он говорил в обсуждениях того года о том, что пришло время загладить некоторые прежние вины перед русской литературой, и называл Ахматову и Шолохова.
«Нобель», как известно, отошел к Шолохову. Советник по культуре посольства в Лондоне, разведчик В.Н Софинский (1924–2008), с которым Ахматова виделась в том же насыщенном 1965-м, бахвалился за три года до смерти: «Да, вы знаете, что Нобелевскую премию это я Шолохову сделал?»36
Я.: — Действительно ли 1914 года стихотворение «Я не любви твоей прошу…»?
А.А. — Да.
Я не любви твоей прошу.
Она теперь в надежном месте.
Поверь, что я твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.
Но мудрые прими советы:
Дай ей читать мои стихи,
Дай ей хранить мои портреты, —
Ведь так любезны женихи!
А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…
Когда же счастия гроши
Ты проживешь с подругой милой
И для пресыщенной души
Все станет сразу так постыло —
В мою торжественную ночь
Не приходи. Тебя не знаю.
И чем могла б тебе помочь?
От счастья я не исцеляю.
Стихотворение появилось в журнале «Звезда» в 1946 году впервые с датой «1914», и я не понимал, почему оно не было напечатано в тогдашнее десятилетие ахматовской славы и чрезвычайной востребованности, при том, что я уже столкнулся с явлением фиктивных дат под любовными стихотворениями в ахматовских публикациях. Потом уж узнал, что оно долго хранилось среди тех, «которых когда-то нельзя было»37, «потому что всегда был кто-нибудь, кто мог бы принять это на свой счет и обидеться»38. Принимающих на свой счет можно было бы назвать несколько, сейчас применительно к 1914–1915 году я бы назвал пару молодоженов Сергея и Анну Радловых — в письме Ахматовой к Сергею осени 1913 года трудно не усмотреть нотки флирта39, и Ирина Одоевцева, знавшая перевранные петербургские сплетни со слов Георгия Иванова, спустя сорокалетие уверяла, что Сергею Радлову «Ахматова посвятила, или вернее, это о нем — “я не знала, как хрупко горло под синим воротником”. Впрочем, шея у него была, скорее, бычья, за что Ахматова и влюбилась в него — без взаимности. В нее же в это время был влюблен брат Радлова, Николай Эрнестович»40. Сам Сергей Радлов писал Анне Дармолатовой, своей невесте, 12 апреля 1914 года: «Сегодня звонила Ахматова, каялась (для того и звонила), что будучи вчера у Чудовских, сказала, что знает о моей свадьбе чуть ли не с декабря. Каялась основательно, ибо здесь передержка явная. Потом звала меня приехать завтра в Царское днем. Я, по-видимому, не поеду…» (сообщено биографом Мандельштама А.Г. Мецем).
Через пять дней после моего вопроса о стихотворении «Я не любви твоей прошу» в блокноте появилась запись: «51 год тому назад началась та война — как помню тот день (в Слепневе) — утром еще спокойные стихи про другое (“От счастья я не исцеляю”), а вечером вся жизнь — вдребезги».
В образовавшуюся долгую паузу Наташа показывает фотографию сына Ярослава.
А.А.: — Как похож на Иосифа!
Н.Г.: — Нет, отец Ясика совсем на Иосифа не похож.
А.А.: — Как похож на Иосифа!
Ярослав Горбаневский, тогда четырехлеток, ныне — парижский художник, попал в ахматовскую эпистолярию в ее письме к Найману от 2 мая 1964 года с Ордынки: «Мы посадили сына Наташи на большую белую лошадь, он сморщился. Я спросила: “Ты боишься?” Он ответил: “Нет, конь боится”».
А.А.: — Хочу дать вам мой очерк о Модильяни. (Долго шарит в пазухе рабочего столика). Иосиф говорит, что у меня глаза на пальцах. (Вытаскивает всего несколько листков машинописи). Ну, в следующий раз, когда вы покажете свое сочинение.
Она просит не присылать письмом: почта перлюстрируется. Она просит меня четко произнести мое имя. Я что-то мямлю про то, что фамилия не совсем обычная, трудная для запоминания.
А.А.: — Ничего, писать начнете — возьмете псевдоним.
Псевдоним мне пришлось взять единожды. В 1972 году, составляя сборник памяти Ахматовой для YMCA-press, Анатолий Найман включил туда мой этюд о 60-летнем юбилее сборника «Вечер». Боясь утратить доступ в архивы, я попросился выступить под ложноименем. Найман, штудировавший тогда Новый Завет, взял мое армейское прозвище, передвинул его по смежности от Тимофея Эфесского к Титу Критскому, поменял сонорный согласный инициала, и вышел «Л. Титов». Незнакомца принял за ветхого денми мемуариста американский ахматовед41.
Мои вопрошания о делах и людях минувших эпох, мнится, попали в настроения Ахматовой этих дней, в то, что она сказала Ирине Шостакович («Сколько этого было и куда это все исчезло!»). 28 июля в Комарове под колокольный звон баховского органа записано: «Куда оно девается, ушедшее время? Где его обитель...».
Потом… Спустя два года Надежда Яковлевна Мандельштам писала обо мне рекомендательное письмо В.М. Жирмунскому: «Мой знакомый, кончивший в Риге филфак, давно уже занимается Анной Андреевной. Она его знала и рассказывала мне про “студента из Риги” — какие люди растут…».
В ноябре 1965 года Ахматова попала в больницу. Я не спешил дошлифовывать свое сочинение. Оно было построено вокруг цитаты из Веденяпина в «Докторе Живаго» о вселенной, воздвигаемой в ответ на явление смерти с помощью памяти, приметы этого нового пространства я извлекал из микрокосма живописцев, названных в последних стихах Ахматовой — Шагала и Эль Греко. Доклад «Пространство и время в поэтическом мире Ахматовой» на XXI студенческой конференции в Тартуском университете в марте 1966 года на специальном траурном заседании, был, по свидетельству хроникера, с двухлетним запозданием опубликовавшего свой отчет, выслушан со вниманием42.
Корректурное дополнение. Комаровский маршрут, фигурирующий в вышеприведенном минитравелоге, был в те годы назван у недавно ушедшего от нас поэтического летописца нашего времени Вадима Жука (1947–2025):
Забор с развешанным бельем,
И в радиоле кукарача.
Теперь ахматовскую дачу
Минуем на пути своем.
1 Тименчик Р.Д. Из Именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой // Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество: Крымский Ахматовский науч. сб. Вып. 4. Симферополь, 2006. С. 170–173.
2 Цит. по: Велснера [Аренс Лев]. Слово о полку будетлянском // Новая жизнь. Псков. 1922. № 9–10. С. 30.
3 Влох [Трушнович] Я. Вопроса о свободе он себе не ставил. К выступлениям Евтушенко в Италии // Посев. — 1965. — № 27 (998). — 2 июля. — С. 4–5.
4 Тименчик Р. Ангелы. Люди. Вещи: в ореоле стихов и друзей. М., 2016. С. 459–482.
5 Богомолов Н.А. Собиратель. Иван Никанорович Розанов и его время. М., 2021. С. 338.
6 Я должна быть свежей для панихиды (франц.).
7 Как рассказывал мне И.С. Поступальский (30 апреля 1971 года), роман был потерян Д.П. Святополк-Мирским в Харькове, в Белой армии (1919), когда он был болен тифом.
8 См.: Тименчик Р. Рижский эпизод в «Поэме без героя» Анны Ахматовой // Даугава. 1984. № 2. С.113–121. Спустя сорок лет биография Всеволода Гаврииловича Князева по-прежнему полна загадок, как явствует из свежей книжки, изданной книжным магазином «Бабель»: Муссель М. Призраки на петербургском льду. Жизнь и легенда Всеволода Князева. Тель-Авив, 2025.
9 Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Т. 3. 1963–1966. М., 1997. С. 123.
10 Тименчик Р. Из Именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой // От Кибирова до Пушкина: Сб. в честь 60-летия Н.А. Богомолова. М., 2011. С. 602.
11 Павловский А. Просторный мир поэзии // Вечерний Ленинград. 1965. 21 июля.
12 Павловский А.И. Анна Ахматова: Жизнь и творчество: Книга для учителя. М., 1991. С. 187.
13 Ахматова А. Записные книжки. 1958–1966. Torino-М., 1996. С. 493.
14 Ахматова А. Записные книжки. 1958–1966. Torino-М., 1996. С. 469.
15 Непомнящий В. Двадцать строк (Пушкин в последние годы жизни и стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный») // Вопросы литературы. 1965. № 4. C. 13.
16 Гильдебрандт-Арбенина О. Девочка, катящая серсо… Мемуарные записи. Дневники / Сост. А. Дмитренко. М., 2007. С. 236–237.
17 Рейснер Л. Избранное. М., 1965. С. 518–519.
18 Безродный М.В. Опыт комментария к «Пиковой даме». Франкфурт-на-Майне; СПб., 2023. С. 284.
19 Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. II. 1926–1927. Париж; М., 1997. С. 250
20 Ольшанская Е. Анна Ахматова в Киеве // Серебряный век: Приложение к журналу «Ренессанс». Киев, 1994. С. 10.
21 Тименчик Р.Д., Лавров А.В. Материалы А.А. Ахматовой в Рукописном Отделе Пушкинского Дома // Ежегодник Рукописного Отдела Пушкинского Дома на 1974 год. Л., 1976. С. 66.
22 Шпет Г. Эстетические фрагменты. Т. 1. М., 1922. С. 65. Владимир Вейдле по этому поводу заметил: «Нелепое применение банальной формулы, которое он считает, вероятно, блестящим парадоксом» (Русский современник. 1924. № 2. С. 302).
23 Можайская О. О близком далеком и о далеком близком // Возрождение. 1961. № 114. С. 56–65.
24 См. справку А.Л. Соболева о ней: Соболев А.Л., Тименчик Р.Д. Венеция в русской поэзии. Опыт антологии. 1888–1972. М., 2019. С. 802–803; статья, однако, была передана Ахматовой вместе с письмом авторши 5 июня 1965 года в Оксфорде: Анненков Ю. Последние встречи с А.А. Ахматовой // Русская мысль. 1966. 12 марта.
25 Оцуп Н. Николай Гумилев. Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 34.
26 Тименчик Р. Анна Ахматова и Сергей Штейн // Балтийско-русский сборник. Кн. I. Stanford. Stanford Slavic Studies. Vol. 27.2004. С. 102–110.
27 Адамович Г. Несколько слов о Мандельштаме // Воздушные пути. 2. Нью-Йорк, 1961. С. 87.
28 Муж сестры Пушкина. «В конце 1836 г., когда нравственные обстоятельства Пушкина были запутаны, и материальные дела его были очень плохи, Павлищев изводил его своими приставаниями» (Лернер Н.О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929. С. 18–19).
29 Глёкин Г. Что мне дано было: об Анне Ахматовой / Сост., коммент. Н.Г. Гончаровой. М., 2015. С. 208, 215.
30 Liunggren Magnus. Anna Akhmatova and the Nobel Prize // Unacknowledged Legislators. Studies in Russian Literary History and Poetics in Honor of Michael Wachtel. Berlin, 2020. PP. 437–443.
31 Волошин В. Анна Ахматова // Харківська державна наукова бібліотека імені В.Г. Короленка. Р-673. Л. 2.
32 Тименчик Р. Последний поэт. Анна Ахматова в 1960-е годы. Т. 1. М., 2014. С. 179; для выдвинутой другой кандидатуры перевозчика (Klots, Yasha. Tamizdat: Contraband Russian Literature in the Cold War Era. Ithaca and London. 2023. P. 72) пока доказательств не предъявлено.
33 Марченко Т.В. Как проваливаются гении, или Нобелевские маргиналы sub specie aeternitatis: Бальмонт, Бердяев, Набоков и другие: главы из книги «Русская литература в зеркале Нобелевской премии» // Ежегодник дома русского зарубежья имени А. Солженицына. 2016. № 6. С. 69–70.
34 Струве Н. «Восемь часов с Ахматовой». (Добавления) // Вестник русского христианского движения. 1989. № 156. С. 186.
35 Орлова Р., Копелев Л. Мы жили в Москве. 1956–1980. М., 1990. С. 289.
36 Тименчик Р. Из Именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой // Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество: Крымский Ахматовский научный сборник / Сост. и науч. ред. Г.М. Темненко. Вып. 7. Симферополь, 2009. С. 67
37 Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. 1938–1941. Т. 1. М.,1997. С. 72.
38 Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. II. 1926–1927. Париж; М., 1999. С. 226.
39 Тименчик Р. Об одном письме Анны Ахматовой // Звезда. 1991. № 9. С. 165–167.
40 Коростелев О., Шерон Ж. «…Я не имею отношения к Серебряному веку…»: Письма Ирины Одоевцевой к Владимиру Маркову (1956–1975) // In memoriam: Исторический сборник памяти А.И. Добкина. СПб.; Париж, 2000. С. 409.
41 Driver, S. Pamiati Anny Akhmatovoi. Stikhi, pis’ma, vospominaniia // The Slavic and East European Journal. 1978. Vol. 22. No. 1. P. 94.
42 Котрелев Н., студент V курса филологического факультета. Поэзия и математика // Московский университет. 1968. №15 (2453). 15 марта. С. 4.
|