Две любви на одном балконе. Опыт исследования. Павел Финн
 
№ 5, 2025

№ 4, 2025

№ 3, 2025
№ 2, 2025

№ 1, 2025

№ 12, 2024
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Павел Финн родился в 1940 году. Кинодраматург, автор сценариев к шестидесяти художественным, телевизионным и документальным фильмам. Заслуженный деятель искусств России, лауреат кинематографической премии «Ника» 2014 года за лучший сценарий. Автор книги воспоминаний и прозы «Но кто мы и откуда». Предыдущая публикация в «Знамени» — «Мелочи из позапрошлой жизни» (№ 7 за 2021 год).




Павел Финн

Две любви на одном балконе

опыт исследования


Тысяча девятьсот семьдесят четвертый год.

Я вижу, как убивают мой дом.

Ослепили — выбили стекла из окон. Обреченный, доживая последние дни, он бессильно и мрачно скалится на своих невинных палачей.

Моя младшая сестра с подругами краской написали возле соседнего — с нашим — подъезда:

«ЗДЕСЬ ЖИЛ БУЛГАКОВ»

И у следующего:

«ЗДЕСЬ ЖИЛ МАНДЕЛЬШТАМ»

Юные подруги, романтически настроенные, были уверены — для сохранения нашего дома 3/5 по улице Фурманова двух этих имен достаточно.

Население всех пяти этажей выселено — кто куда. А я никак не могу расстаться со своим гнездом. Свет отключили и воду, а я еще пробираюсь туда по ночам.

Тьма в брошенном жилье тревожна и опасна. Мало ли кого привлечет сюда интерес к чужому — забытому — добру. Я не боюсь. Духи моего дома охраняют меня.

Свеча на табурете, четвертинка, плавленый сырок «Дружба»…

Я борюсь за наш дом, как капитан на мостике уходящего под воду корабля.


В 1934 году надстройку над двумя этажами, издавна стоящими здесь, еще в Нащокинском переулке, городские власти предназначили для первого в Москве жилищно-строительного кооперативного товарищества «Советский писатель».

В этом же году в трехэтажной надстройке — среди других счастливцев — поселились два писателя, у которых было совсем мало общего.

Но у них был общий балкон.

Михаил Булгаков. Евгений Габрилович.

Бывший врач, странный, будто заброшенный в московский писательский быт из другой жизни, ставший очень известным после скандальных и прекрасных «Дней Турбиных» во МХАТе. И бывший «конструктивист» в компании Сельвинского, Инбер, Луговского, Багрицкого, очеркист, прозаик, в общем, еще начинающий, но уже замеченный Горьким и удостоившийся пародии Александра Архангельского.

Происхождение, возраст, судьба, литература, известность... Вроде бы, ничего общего, кроме «профессиональной принадлежности» и страстного желания получить наконец свою собственную — отдельную — квартиру.

«Пока у меня нет квартиры — я не человек, а лишь полчеловека, — писал в дневнике Булгаков. — Я не то что МХАТу, я дьяволу готов продаться за квартиру!..»

Дьяволу? Воланду?

Булгакова уже давно не было на свете. Габрилович в пятьдесят седьмом году с женой Ниной Яковлевной и сыном Алексеем покинул наш дом ради роскошной — по тем временам — квартиры в новом писательском доме возле метро «Аэропорт».

И уже в преклонном возрасте знаменитый сценарист, Герой Социалистиче­ского Труда, с восторгом прочитав «Мастера и Маргариту», вспоминает, что у них с автором романа был общий балкон. И пишет — вернее сказать, сочиняет — небольшое прозаическое произведение-воспоминание с названием «Вещичка».

Сочинять, лукаво защищая подлинную реальность воспоминаний вымыслом, намеренной неточностью — его годами выработанный стиль.

Мы с Ильей Авербахом, работая над фильмом «Объяснение в любви», рожденным его книгой «Четыре четверти», сходились на том, что Старик где-то чего-то приврал. Он вообще, наш любимый Старик, любил приврать, нафантазировать, умаляя себя, всячески подчеркивая уже с высоты возраста и положения свою малость, свою незначительность в этом мире.

Видимо, ему было так легче жить и писать. В этом мире.

«…Когда вдруг прошел слух, что будет писательская надстройка в Нащокинском переулке, образовалась большая давка… Квартир, подлежащих распределению, было мало, а мастеров пера бесконечно много, и все хлопотали, настаивали, имели имя. Я имени не имел — одно только заявление, несколько справок да просительные глаза».

Сочиняя новеллы, из которых составилась книга «Четыре четверти», он сам участвовал в них, но как бы в разных ипостасях. Всегда как бы немного иронизируя по своему поводу. В других обличиях иногда позволяя сказать то, что не мог позволить в своем.

«И все же свершилось чудо... Кто-то выпал из списка, и я получил квартиру: пятый этаж, ванная, совмещенная с туалетом, паркет, газ и балкон с видом на двор, сараи и чердаки».

И вот уже первая неточность. Габриловичи жили на четвертом этаже. Он не мог это забыть, но как будто намеренно допускает ошибку. Разрешая себе ошибаться и дальше. Потому что у него другая цель.

«Потаскав по лестницам мебель, переехав и отдышавшись, мы обнаружили, что этот балкон увязан не только с нашей квартирой. Оказалось, что была еще одна дверь, из другой, соседней квартиры, выходившая на тот же балкон. И за этой дверью, среди мебели красного дерева и синих обоев, жил с семьей Михаил Афанасьевич Булгаков».

Габрилович никогда не был в квартире Булгакова, но о мебели красного дерева, пожалуй, мог узнать из воспоминаний о нем. Например, известного театроведа В.Я. Виленкина.

«В назначенный вечер я пришел к нему на улицу Фурманова (б. Нащокин­ский переулок)… Мне очень понравилась вся обстановка маленькой квартиры: старинная мебель, уютные настольные лампы, открытый рояль с «Фаустом» на пюпитре…»

Квартира Булгакова номер 44 была на том же четвертом этаже, но в соседнем подъезде. Две семьи разделяла не очень звуконепроницаемая стенка.

6 марта 1934 года Булгаков написал Вересаеву:

«Замечательный дом, клянусь! Писатели живут и сверху, и снизу, и сзади, и спереди, и сбоку. Молю Бога о том, чтобы дом стоял нерушимо».

Когда строился дом, строители говорили, что над кабинетами писателей будут особые перекрытия, — обещали полную тишину. А на самом деле…

Елена Сергеевна записала в дневник 29 ноября 1938 года:

«Над нами — очередной бал, люстра качается, лампочки тухнут, работать невозможно. М.А. впадает в ярость...» ; «Миша пошел наверх к Михалковым…»; «Михалков говорил, как всегда, очень смешные и остроумные вещи. Миша смеялся… до слез».

Он ведь не знал, что смеется шуткам будущего автора — вернее, соавтора — Гимна Советского Союза. А то бы, действительно, заплакал.

Вскоре Елена Сергеевна отмечает в своем постоянном дневнике:

«Миша пишет и диктует мне письмо В.М. Молотову с просьбой помочь в квартирном вопросе. Кроме всех неприятных сторон нашей квартиры — прибавилось еще известие о том, что скоро наш дом будет сломан — в связи с постройкой Дворца Советов».

Грандиозный проект, как известно, тогда не задался. Однако заметим, что «писательский» дом уничтожить собирались не раз и не два.

В тридцать восьмом он устоял. До семьдесят четвертого.

Сначала, как всегда, прошел слушок, потом слух. Верили, не верили, сомневались, обсуждали, писали письма. Надеялись на защиту Константина Симонова, который был председателем «булгаковской» комиссии. Но в нужный момент он надолго уехал из Москвы. Так что вряд ли бы помог, хотя и, правда, хотел.

И вот безжалостные чугунные ядра на металлических тросах бьют в стены, ломают и крушат, поднимая огромное темное облако пыли. С Гоголевского бульвара через крыши домов мощными струями брандспойтов гасят это облако.

Растворяется в воздухе все, чем жил все эти годы наш дом. Любовь и доносы, вдохновение и коварство, дружбы, аресты, возвращения…

Успех и зависть… Ведь это был писательский дом.

На третий день — горы обломков, осколков стекла, мусор, ржавая арматура, балки, искореженные балконы.

Вопреки ожиданиям новый дом, «генеральский», как его недовольно прозвали окрестные жители, поставили — не на освободившемся месте на улице Фурманова. Вся основная его часть на Гагаринском переулке, тогда улице Рылеева. А вместо нашего дома — воздух и трансформаторная будка.


До сорокового года мои родители и старший брат жили в подъезде, где раньше над их квартирой еще жил Мандельштам. Мама видела его, он даже однажды приходил к ней за солью. Она видела — на улице — и Булгакова. Его, уже почти слепого, иногда выводила на прогулку Елена Сергеевна.

В сороковом, когда ожидалось мое рождение, был совершен обмен. На квартиру в том же доме, но в другом подъезде. Вдова пародиста Архангельского переехала в наш уже бывший подъезд, мы в ее квартиру. Пятый этаж, номер 67. Ниже этажом в номере 59 жила семья Габриловичей.

За стенкой — Булгаковы. В номере 44.

Общий балкон у них был, у каждой семьи полбалкона.

У нас тоже был балкон. Целиком наш. Инвалид, ветеран войны. С большой дырой, в которой было видно переплетение разорванной арматуры. Происхождение этой дыры фантастическое.

Шел первый год войны, мама со мной и старшим братом отправились в эвакуацию, после мытарств по разным городам наконец поселились в Ташкенте, в писательской «колонии».

Отец, военный корреспондент, как и другие его коллеги, жил не у себя дома, а в гостинице «Москва». Квартира пустовала. К счастью. Потому что при очередной бомбежке в наш дом попала бомба. В наш балкон. Пробила его, пробила нижний — четвертого этажа, третьего и зарылась в землю, не взорвавшись.

Предположений высказывалось много. Самым устоявшимся считался саботаж немецких рабочих-антифашистов, набивших бомбу песком. Впрочем, загадка так и осталась. А дыра сохранялась до начала пятидесятых, когда наконец домоуправление решило ее заделать.

С нашего балкона был виден тот — общий, с половиной Габриловичей. Расстояние между ними небольшое. Мы переговаривались — над двором — с моим другом Алешей, он звал меня к себе на четвертый этаж — играть в трех мушкетеров.

Наверное, на сегодняшний день я единственный, кто не раз выходил на этот описанный в «Вещичке» балкон, тогда еще не подозревая, что за несколько лет до этого здесь однажды стояли Булгаков и Габрилович.


Булгаков родился в 1891 году Киеве в семье доцента, потом профессора Киевской Духовной академии.

Габрилович — в 1899-м в Воронеже в семье аптекаря, магистра фармации, выпускника Дерптского университета.

Булгаков после диплома врача в апреле 1916 года получает направление в военный госпиталь, работает там во время знаменитого в истории Первой мировой войны Брусиловского прорыва.

Габрилович — много позже напишет с обычной своей самоиронией: «То были грозные времена… Я был либералом… Я находился где-то на полпути между кадетами и социал-соглашателями…»

Булгаков в 1926 году на допросе в ОГПУ признается: «Мои симпатии были всецело на стороне белых».

Габрилович сразу же оговаривается: «Да, я был слеп. Революция убедила меня в моей слепоте».

Итак, неужели совсем ничего общего? И все же…

«К использованию принципов и элементов сюрреалистической поэтики прибегали М. Булгаков «Записки на манжетах», «Красная корона»; Е. Габрилович («Ламентация»); В. Катаев («Сэр Генри и черт») и др.».

В 2015 году появилась статья с очень научным названием «Интертекстуальность как характеристика литературной работы Е. Габриловича 1920-х гг.»

Цитата: «В ранних рассказах Е. Габриловича уже просматривается его литературное будущее как кинематографиста и сценариста».

Добавим: уж никак не «просматривается» будущее как лауреата Сталин­ских и Государственных премий и Героя Социалистического Труда.

Но в двадцатых годах оба они, ничего еще не зная и не ведая друг о друге, не только «прибегали» к сюрреалистической поэтике, но были, как вихрем, захвачены всеобщей сюрреальностью существования интеллигента в тогдашнем мире.

«Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание — найти себе пропитание. И я его находил, правда, скудное, неверное, зыбкое... Я подавал прошение в Льнотрест…»

Это Булгаков, а вот Габрилович.

«После Центропленбежа я перешел в Цекомпродарм… Но вот гражданская война кончилась, я перешел работать в Сахаротрест…»

Габрилович — драматург и остается им и в своей прозе. А это значит, он не допускает случайностей в конструкции. Даже в этой своей «Вещичке».

«Встречаясь с Булгаковым на нашем общем балконе и глядя на крыши сараев со скудной листвой в перспективе, мы обсуждали с ним новости, сплетни, пользу пеших прогулок, лекарства от почек, разводы, измены и свадьбы».

Соседский — случайный — треп тоже зачем-то ему нужен, тоже имеет цель.

Опять, как бывает у Габриловича, стиль сильнее достоверности. Уж очень вроде недостоверны темы этих обсуждений для характера Булгакова.

Будем внимательны. В кажущейся этой недостоверности скрывается печальная реальность. В упоминании «пеших прогулок, лекарства от почек». Ведь Габрилович, как и моя мама, наверняка видел Булгакова с женой на улице возле дома. И наверняка до него доходили слухи о его болезни.

Вот только Булгаков никогда не стал бы с ним говорить об этом.

И еще одна деталь разговора не случайна для самого Габриловича. Она — в слове «измены».

Еще в 1922 году двадцатитрехлетний и к тому времени неженатый писатель в рассказе с экзотическим названием «Крокус Прим» описывает переживание героя по поводу измены жены. И эта тема пройдет через все его творчество и отзовется в нашей с Авербахом картине «Объяснение в любви».


Итак, встретились соседи на балконе, поговорили о том о сем…

Снова читаем подробнейший дневник Елены Сергеевны. Здесь отмечено все, что происходило в их семье, в квартире и вокруг за годы жизни на улице Фурманова с тридцать четвертого по сороковой. Здесь названы или просто упомянуты все, с кем они встречались и кто к ним приходил…

Но ни слова о соседях через стенку.

«Мы долго жили с М.А. Булгаковым рядом, в Нащокинском переулке, но, как говорится, не встречались домами. Наши жены ходили друг к другу через балкон одалживать лук, сахар, рюмки и вилки».

Быт устроен был Еленой Сергеевной идеально. Значит, сразу исключим «лук, сахар, рюмки и вилки». Однако, можно не сомневаться, жены тоже иногда сталкивались на балконе.

« — Все дело в женах… — сказал однажды Булгаков. — Жены — великая вещь, и бояться их надо только при одном условии — если они дуры».

Уж совсем не были дурами эти две жены. Но бояться их стоило. Потому что они были умны, два сильных, властных и волевых характера. И еще они были красавицами. Настоящими красавицами. Московскими красавицами.

Красавицы были на виду, они царили. Ими восхищались, о них сплетничали и злословили. И они были не только актрисами кино или театра. Некоторые жены писателей тоже были среди московских красавиц.

Писательские жены — особое явление для той жизни.

В 1936 году даже был создан Союз жен советских писателей. Перед ним была поставлена важная общественная задача:

«Помочь преодолению пережитков мелкобуржуазной, анархиствующей богемы в литературной среде, замкнутости быта писателей, борьбе за высокоморальный облик инженеров человеческих душ».

Наивность совершенно в духе того времени.

Справился Союз жен с этой задачей? Принимали участие в этой нереальной общественной борьбе жены Булгакова и Габриловича? Вряд ли. Хотя они-то как раз обе боролись — но, так сказать, в индивидуальном порядке.

Жена Габриловича — за решающие повороты в литературной судьбе мужа, которого, как он сам покорно признавался, считала «размазней и рохлей». Жена затравленного Булгакова — вместе с ним — с постоянными запретами и неудачами. В последние годы — за его жизнь и его роман.

Страстно боролась и после его смерти. В одной из бесчисленных газетных статей о Булгакове и его жене с сенсационным названием «Последняя жена Михаила Булгакова: «Чтобы Миша печатался, отдамся любому!» нахожу такие неожиданно возвышенные, но достаточно справедливые слова:

«Не просто жена, муза, но и финансовый директор, издатель, личный секретарь, машинистка, редактор, корректор, летописец, архивариус. Он говорил: “Ты для меня все, ты заменила весь земной шар!”»

Встречу двух писателей на общем балконе и какой-то их не доверительный, не обязательный — из вежливости — разговор, могу представить, а вот встречу их жен, делящихся луком и морковкой…

Они ведь были красавицы, этим известные в Москве. Значит, соперницы. Какая уж тут морковка! Встречаясь на балконе, две властные, самоуверенные женщины ревниво чувствовали запах чужих духов, видели чужую красоту и силу. И это — я думаю — их привлекало и отталкивало.

Может, поэтому в дневнике Елены Сергеевны ни слова о Нине Яковлевне?

Елену Сергеевну помню — с детства — очень туманно. Но ведь о ней уже написано столько, она — рядом с Булгаковым — приобрела вполне реальные очертания. И большинством исследователей считалась Маргаритой.

«Изящество сочеталось в ней с замечательной волей. — Вспоминала писательница Яновская. — Ее чувство собственного достоинства было прекрасно и сильно». Пишет Алексей Варламов, автор изданной в ЖЗЛ биографии Булгакова: «…она безмерно любила наряды, украшения, обожала быть в центре внимания, особенно мужского, любила так называемые сливки общества и не любила неудачников…».

И при этом… Когда Надежда Мандельштам просила денег для арестованного мужа, Елена Сергеевна заплакала и сунула ей в руку все деньги из сумочки.


Нина Яковлевна мне ужасно нравилась. Еще и потому, что была красавица.

Меня она любила. К маме, которая была моложе лет на десять и имела кроткий характер, относилась очень доброжелательно. Она поднималась к нам на этаж командовать и наставлять.

«Ежели суть моя — боязнь поворотов, то суть ее в поворотах, в усилии воли, в упорстве, в презрении к жизненным затруднениям,—писал о ней Габрилович на этот раз без всякого вымысла. — Она меня вела в жизни, она указывала, как мне действовать, с кем мне дружить, кого слушать…. Ее, дочь жандармского офицера, выгнали из четвертого класса гимназии как недостойный элемент, и она была человеком необразованным… Тем не менее жизненное чутье, ощущение подлинности и лжи у нее было огромное».

Возможно, она почувствовала, что Габрилович, как прозаик авангардного толка в литературе меняющегося на глазах времени многого не добьется. Потому буквально втолкнула его в кино, где со временем он стал знаменитым.

Однако в 1952 году он, уже автор «Машеньки», «Мечты», «Двух бойцов» и председатель Комиссии Союза писателей по кинодраматургии, был обвинен в том, что дал в Комиссии приют космополитам. Да и сам, в общем, не без греха…

«Этого было достаточно, чтобы я тут же лишился работы… — вспоминал Габрилович. Почти никто не звонил — ни мне, ни моей жене, никто не заходил к нам».

Один драматург, который еще вчера объяснялся в любви и уважении, сегодня на собрании яростно клеймил Габриловича, не стыдясь лгать. Сразу после этого, встретив в коридоре Дома литераторов Нину Яковлевну, радостно бросился здороваться. Тут же получил мощную пощечину, рука у нее была тяжелая. Получил бы и по другой щеке, но сразу трусливо исчез. А то бы разорвала клеветника на куски, в таком была гневе.

Думаю, Булгаков одобрил бы этот поступок…

И тут, дойдя в своем «исследовании» до этой сцены, я почувствовал, как принято писать, что «стою на пороге открытия». Переступил порог — вспомнил Маргариту, в романе мстительно громящую квартиру критика Латунского. Но там месть в злорадном и фантастическом воображении, а эта справедливая пощечина была в реальности.

Суть этих поступков одна и та же.

И никому из пишущих и вспоминающих в голову не приходило, что в доме 3/5 рядом, через стенку, жили две Маргариты, готовые в любой момент свирепо, как медведицы, подняться на защиту своего Мастера.

Конечно, кому-то параллель покажется сомнительной. И я не буду спорить. Но если принять «Маргариту», рожденную Булгаковым не только, как «художественный образ», но и как символ Жены Мастера писательских дел, тогда это сравнение может выглядеть убедительно.

Булгаков, как считала Мариэтта Чудакова, искал сильную женщину и нашел ее. Так же и Габрилович. Может, всем писателям нужны сильные женщины? И не все ли настоящие писательские жены — Маргариты, или должны такими быть?

Общего — повторим — очень немного. А совпадений — оказалось достаточно. Начиная даже со знакомства той и другой пары на «вечеринке».

Булгаков и Елена Сергеевна на «блинах» в московском доме.

Габрилович:

«…просто увидел женщину на одной из тогдашних вечеринок. Мне она до такой степени понравилась, что я уже не мог от нее отстать…»

И потом… Булгаков увел свою Маргариту у блестящего советского генерала Шиловского. Габрилович — у вполне благополучного инженера Маленберга. Булгаков принял, как своего, Сережу, одного из двух сыновей Елены Сергеевны. Габрилович — сына Нины Яковлевны, замечательного мальчика Юру.

И еще одно довольно неожиданное — интересное — совпадение. Вот что пишет Габрилович, вспоминая давнее время, когда он еще не читал «Мастера и Маргариту»:

«Тогда же я начал писать мою повесть о нэпе. Это был роман несколько более близкий к реализму, где, однако, в манере тех лет я избрал героем своим сатану, изгнанного из чертогов зла в вечное жительство на земле. Это был тихий, пугливый черт, средний дьявол, обидчивый, мнительный, подозрительный, склонный к гневу и к покаянию».

Начал писать, но не закончил? Словно предчувствовал, что надо уступить еще неизвестному ему Воланду. Но вот наконец вышел в свет роман «Мастер и Маргарита». И Габрилович прочитал его.

«И изумился этой работе. Я поразился громаде раздумий, ярости чувств, простору пера, раздолью фантазии, грозной меткости слова. Причудливости прекрасного и ничтожного…» «Я всегда удивлялся мемуаристам, которые, встретившись с большими людьми в беде, сразу же примечали их гениальность. Я этого не увидел. Может быть, потому, что был слишком мелок и мал».

В табели о рангах Габрилович уже не был так мал. Не велик, но и не так мал.

Однако он верен себе. Снова будто забывает, что было на самом деле. А была еще за два года до заселения дома 3/5 встреча писателей со Сталиным на даче у Горького. Габрилович стоял рядом с вождем, слушал его речь и удивлялся, что тот маленького роста. Вряд ли вождь заметил его, а ведь Булгакову, как известно, звонил по телефону.

И все же… На дачу Горького автора «Турбиных» не позвали. Как и не взяли в поездку на Беломорканал. Для знакомства с перековавшимися в результате упорного социалистического труда бывшими уголовниками. А Габриловича взяли. Вместе с Ал. Толстым, Катаевым, Зощенко, Шкловским, Вс. Ивановым…

Поездка была в тридцать третьем году, разговор на балконе мог случиться — по моим подсчетам — в тридцать восьмом.

Тяжелый год для семьи Габриловичей.

В январе закрывают театр имени Мейерхольда. В Постановлении Политбюро ЦК ВКП(б) говорится:

«Утвердить следующий приказ по Всесоюзному комитету по делам искусств при СНК Союза ССР:

«Комитет по делам искусств при СНК Союза ССР устанавливает, что театр им. Мейерхольда окончательно скатился на чуждые советскому искусству позиции и стал чужим для советского зрителя…

К двадцатилетию Октябрьской революции театр им. Мейерхольда не только не подготовил ни одной постановки, но сделал политически враждебную попытку поставить пьесу Габриловича “Одна жизнь”, антисоветски извращающую известное художественное произведение Н. Островского “Как закалялась сталь”».

Не знать о том, что их сосед «попал в постановление», Булгаковы не могли. В дневнике Елены Сергеевны — ни слова. О соседе. Да и о Мейерхольде немного.

«8 января 1938 г. суббота.

Сегодня — постановление Комитета о ликвидации театра Мейерхольда».

И позже:

«Что же теперь будет с Мейерхольдом?»

Что будет с Габриловичем их, видимо, совершенно не интересовало.

Через год после уничтожения ГОСТИМа Мейерхольда арестовали. В дневнике Елены Сергеевны об этом мельком, «между строк»:

«23 июня. Миша уехал в Серебряный Бор купаться. Я — хлопотать о покупке заграничной машинки. Будто бы арестован Мейерхольд.

24 июня.

Упала жара! Миша радуется».


Почему тогда автор «антисоветской» пьесы Габрилович остался на свободе?

Мейерхольд пожалел и как-то выгородил на допросе? Не очень вероятно.

Сталин пощадил? Тоже — вряд ли. Он не обращал на него внимания, во всяком случае, до «Машеньки», когда неожиданно для всех наградил фильм премией своего имени.

Исследование предполагает гипотезы, иногда даже рискованные. Могу предположить, что, используя все возможные и невозможные связи, его спасала Нина Яковлевна. Конечно, это только догадка, доказательств нет. Но, зная ее не один год, уверен, она должна была сделать все возможное и невозможное, чтобы спасти мужа от участи Мейерхольда.

Как я проклинаю себя сейчас, что не расспросил его об этом. Наверное, он ответил бы как-нибудь так:

— Слушай, Пашка! Ну, кому я был нужен? Вот Мейерхольд…

Габрилович близко знал Мейерхольда и работал в ГОСТИМе, театре его имени, — с 1924 года. Не удивляйтесь — вначале как пианист.

До этого зарабатывал на жизнь, играя на нэповских свадьбах и вечеринках входившие в моду регтаймы и уанстепы. Вскоре повысил уровень и уже два года, «с большим увлечением, не жалея пальцев», играл в «Первом в РСФСР эксцентрическом оркестре джаз-банд Валентина Парнаха».

На концерте Парнаха в Доме печати Мейерхольд пришел в восторг от более чем эксцентрической игры ансамбля и позвал его в свой театр.

Габрилович был пианистом сценического джаз-оркестра театра. Но уже и не только, видимо, вызвав интерес наблюдательного мэтра. Мейерхольд уже допускал его на репетиции новых спектаклей. К тридцатому году пианист становится сотрудником и секретарем редакции театрального журнала «Афиша ТИМ».

В тридцатом неожиданно разругался с Мейерхольдом «вдрызг» и ушел из театра. Значит, не такой уж он был «размазня и рохля», как считала его жена? Хотя могу предположить, что именно она, начинавшая по своему разумению строить его «карьеру», и была причиной этой размолвки.

А может, Нина Яковлевна посчитала, что у кино больше возможностей для благополучия?


Габрилович уже работал в кино. Юлий Райзман уже снял по его сценарию фильм «Последняя ночь». Мейерхольд — по телефону — сообщил, что видел этот фильм и хотел бы «перемолвиться несколькими словами».

Началась работа Мейерхольда и Габриловича над инсценировкой романа «Как закалялась сталь» и постановкой спектакля к 20-летию Октябрьской революции.

«Не скрою, я онемел от счастья… — восклицает Габрилович, — как видно, не стушевалась за годы моя любовь к этому человеку… Это была любовь той силы, той преданности и безмерного восхищения, какую я уже после не испытывал ни к кому в искусстве».

Сказать, что Мейерхольда не любил Булгаков — значит не сказать ничего. Он его возмущал, он его презирал. Со всем его новаторством — «к черту всю эту механику, я от нее устал». И с революционностью в громких декларациях, которым он не верил.

«Особенную гнусность отмочил Мейерхольд. — Писал он в письме к своему другу Ермолинскому. — Этот человек беспринципен настолько, что чудится, будто на нем нет штанов. Он ходит по белу свету в подштанниках».

Чувства были взаимными. Булгаковского «Мольера» в одной из статей Мейерхольд назвал «низкопробной фальшивкой». Или публично заявлял, что в театр Сатиры «пролез Булгаков», куда его никак нельзя допускать.

Булгаков в долгу не оставался.

Сначала в сборнике фельетонов «Столица в блокноте».

«— Искусство будущего!! — налетели на меня с кулаками.

А если будущего, то пускай, пожалуйста, Мейерхольд умрет и воскреснет в XXI веке. От этого выиграют все, и прежде всего он сам.

Его поймут. Публика будет довольна…»

Скорее всего, Булгаков не ожидал, что его пророчество сбудется. Сбылось! Мейерхольд воскрес! Пройдите хотя бы по московским театрам. Публика XXI века, кажется, действительно довольна.

А Булгаков по-прежнему представлял своего врага мертвым. В 1924 году — в фантастической повести «Роковые яйца».

«Театр имени покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году при постановке пушкинского “Бориса Годунова”, когда обрушились трапеции с голыми боярами…»

Разница между ними в том, что Булгаков даже в самые тяжелые дни свои пьесы Мейерхольду не предлагал. Самую свою «сумасшедшую» пьесу «Багровый остров» отдал Таирову. Мейерхольд — напротив — просил у него пьесы для постановки в своем театре.


Тридцать восьмой год еще готовил семье Габриловичей тяжелые испытания.

Летом в поселке Мамонтовка в речке Уча утонул четырнадцатилетний Юрочка Маленберг, любимый талантливый и красивый мальчик. Страшный удар для матери и отчима.

Булгаковы не могли не знать о таком горе у соседей. В дневнике Елены Сергеевны много о чем написано в это очень жаркое лето.

«После обеда пошли на балкон и стали втроем забавляться игрой — пускали по ветру бумажки папиросные и загадывали судьбу — высоко ли и далеко ли полетит бумажка».

«Втроем» — значит с сыном, с Сережей Шиловским. А о соседях, о смерти их сына, с которым дружил Сережа, — ни слова.

Разве дело только в тайном «противостоянии» жен-соперниц? Нет, было еще нечто, что никак не смягчило отношение Булгаковых к соседям. И это, скорее всего, ненавистный Мейерхольд.


Теперь Михаил Булгаков называется великим. Кинематографисты буквально рвут на части его роман.

В кино Габрилович стал равным — по величине и значению для этого искусства — многим известным прозаикам. У него была своя миссия. С тридцатых годов, начиная с «Последней ночи», он учил преодолевший немоту советский кинематограф говорить человеческим языком.

Он не был верующим. Бог не обратил на это внимания и дал ему долгую жизнь. Он пережил Булгакова на много лет. Эти годы вместили в себя события, оставшиеся в Истории. Прежде всего — Отечественную войну. Военный корреспондент Габрилович прошел ее всю — до Рейхстага.

Во время войны их жены еще раз встретились однажды. В эвакуации, на ташкентской улице Маркса, дом 7. Обе жили в этом доме, обе дружили с Раневской.

«Ниночка, дорогая, — писала Фаина Георгиевна в короткой записке. — Я к вам с просьбой — если есть, дайте один порошок пирамидона».

Елене Сергеевне она помогала жить, познакомила с Ахматовой.

Но даже Раневская со своим невероятным обаянием не смогла сблизить двух бывших соседок.


Семьдесят третий Новый год мы встречали вдвоем с Алешей Габриловичем. Он накрыл маленький столик в своей комнате, потому что мама уже с трудом передвигалась даже на костылях.

Евгений Иосифович был отправлен в Дом творчества в Болшево. Может быть, тогда он писал «Монолог»? Нине Яковлевне нравился Авербах, ей нравился Панфилов. А если бы не нравились, скорее всего, этих картин — «В огне брода нет», «Начало», «Монолог» — просто не было…

Так мы сидели, выпивали, откровенничали. И вдруг появилась Нина Яковлевна. Она встала в дверном проеме на костылях.

Относилась она к нам критически, но особенно критически к нашими женам, на тот момент бывшим. Она очень любила сына, может, не так безмерно, как отец. Несколько минут она слушала нас, а потом стала говорить сама — в дверном проеме, на костылях. Она рассказывала нам об Ахматовой, Бабеле, Пильняке, Олеше, Зощенко… И ни слова о Булгакове. И тем более — о Елене Сергеевне.

Уходящая навсегда Маргарита. Обезножевшая красавица. Той же зимой ее не стало. Евгений Иосифович пережил жену на двадцать лет.

Елена Сергеевна мужа — на тридцать. Она посвятила все эти годы любви и памяти, И, конечно, роману.

Габрилович все эти годы, согнувшись над машинкой, писал, писал… И не только сценарии. Словно утоляя жажду, писал прозу. И, как обычно притворяясь не собой, пытался понять, любила или нет его Маргарита.

Ради этого сочинил «Прогулки», одну из новелл в книге «Четыре четверти». Там появляется некий журналист Филиппок, довольно нелепый и неловкий, но хороший, не без способностей, но главное — невероятно любящий свою жену Зиночку — читай Ниночку.

А она его?

Автор новеллы упорно сомневается в этом и упорно повторяет, что, несмотря на годы вместе, Филиппка она — «хоть убей» — не любила.

Мое исследование сводится к тому, что именно это — ошибка Автора, притворившегося Филиппком.

Я утверждаю — любила!

Считала рохлей и размазней — любила, уходила к известному режиссеру — любила, возвращалась — любила, гнала гулять с собакой, не давала валяться на диване, заставляла работать — любила, попрекала безумной любовью к сыну — любила, ненавидела — любила…


Исследование подошло к концу. Снова балкон, снова — «Вещичка»:

«И я вспомнил тот единственный раз, близко к его кончине, когда наряду с разговором о свадьбах, дебошах, писателях… я спросил Булгакова и о том, что он пишет сейчас.

— Пишу кое-что, — сказал он, устремив взор с балкона к сараям. — Так, вещичку...»

Мне кажется, сценарист Габрилович сочинил эту сцену ради этой выигрышной реплики: «Так, вещичку».

А «вещичка» — «Мастер и Маргарита»!


Вопреки утверждениям древнего математика Евклида параллельные судьбы двух этих таких разных соседей все-таки пересеклись. На общем балконе. Чтобы потом снова разойтись. Во всем и навсегда.

Сколько улиц, домов и квартир поменял я за все годы, а снится только тот дом на улице Фурманова.

И сны мои порой фантастические.

Снится мне этот балкон. Мейерхольда давно нет. Булгаков уже простил своему соседу любовь к нему. Он немного снисходительно смотрит на него через монокль и, поправляя бабочку, вполне доброжелательно слушает его взволнованную и откровенную речь.

— Если бы каждому из нас удалось честно написать хоть тысячную долю того, что он видел на своем веку, — говорит сосед словами Филиппка из нашего «Объяснения в любви», — это была бы великая книга.

Булгаков молчит. Но в его молчании Габрилович чувствует вопрос: а что же вы-то сами, сударь?

Тогда он говорит ему о страхе, который преследовал его после катастрофы с пьесой в театре Мейерхольда. И о смелости, которую он, человек действительно робкий, вынужден был проявлять на войне. И об откровенных разговорах — вполголоса, наедине, со своим фронтовым товарищем Василием Гроссманом.

И о том, что конформизм — при всем при том — иногда защищает и спасает искусство для будущего. Во сне трудно было разобрать, как отнесся к этому утверждению Булгаков. А сосед продолжает исповедь. Признается, что несмо­тря на все награды, он все же не совсем свой для тех, кто эти награды выдает.

«Свой, но не в доску… Свой, но не вовсе».

И, конечно, он говорит о тех, для кого он — «свой вовсе». Он говорит о любви. К сыну, к жене…

— Все дело в женах… возможно, глубокомысленно повторит Булгаков однажды сказанную фразу. — Жены — великая вещь.

Неожиданно смущаясь — во сне, — сценарист Габрилович открывает соседу, что ему предложили экранизировать его великий роман. Но он принципиально расходится с продюсерами. Все те восхитительные эффекты, которые первом делом привлекают их, он сделал бы вторым и третьим планом. Потому что главное — любовь.

И Булгаков, представьте себе, соглашается с ним.

И тут я просыпаюсь…




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru