НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Ключевое слово — память
Владимир Арро. Жизнь на Неве. — СПб.: Пальмира, 2024.
Как известно, Петербург — это не просто город, это судьба. Судьба разветвленная, многоликая, — трагическая, печальная, героическая, в чем-то, вопреки фактам, жизнеутверждающая и даже оптимистичная, но главным образом, увы, горестно-поучительная. И не только в силу того, что блокада, разбившая его историю пополам, на до и после, была трагедией космического порядка, ибо город расплатился за уникальность своей участи почти половиной собственного населения. Городу изначально умышленному, — а по Достоевскому, и самому отвлеченному и умышленному на свете, — словно искони было предписано явить миру себя в какой-то особой ипостаси.
Страдательной — прежде всего. Но не только. Эпохи проходили сквозь него одна за другой, будто впечатываясь друг в друга и плетя какой-то одному Богу ведомый узор.
Обо всем этом и рассказывает Владимир Арро, известный петербургский драматург и прозаик, в серии своих автобиографических рассказов, точнее, зарисовок его жизни на Неве. С этим городом вместе он, написано в книге, и умирал, и воскресал, с ним переживал и послевоенное лихолетье, и то самое нелегкое, истинно питерское коммунальное житье-бытье — это когда в комнатке коммунальной квартиры площадью метров восемь живет целая семья с двумя-тремя детьми, — и все те воистину судьбоносные изменения, что обрушились на него вместе с новыми временами.
Арро пережил их, уже возглавляя ленинградскую писательскую организацию. То есть напрямую участвуя в построении совершенно иной ее реальности, в чем-то прямо противоположной реальности прежней.
Но сначала была блокада. Ее маленький Володя пережил, едва окончив первый класс. Тут все начиналось, как обычно: попытка эвакуации вместе с массой ленинградских ребятишек на восток области, в Тихвин — прямиком навстречу врагу (до сих пор остается загадкой, что же это было за деяние такое — ошибочное, глупое, недальновидное либо прямо враждебное, кем-то инспирированное), суматошное и бестолковое возвращение в почти уже блокированный город, постепенное исчезновение из магазинов продуктов, лютый голод, помноженный на тогдашние арктические морозы, смерть младшего братишки, затем — отца, призванного на фронт и вскоре погибшего от последствий длительного голодания. Отца, так и не простившего себе собственную свою беспомощность и ушедшего с бесконечным чувством вины — не спас собственного ребенка, не смог помочь ни жене, ни старшему сыну…
И была, рассказывает автор, чисто мальчишеская лихая мечта — изловить шпиона, чтобы непременно в очках и с портфелем; было, уже лютой зимой, отхожее ведро, вмерзшее в лед на кухне; были бесконечные обстрелы, чередующиеся с гробовой уличной тишиной — ни машин, ни трамваев, ни человеческих голосов, один метроном посередь истинно смертного безмолвия, звук которого оставлял надежду, что жизнь все-таки теплится, не ушла из города окончательно.
И была бесконечная, очень странная колонна усталых и замученных людей с мешками и чемоданами, с малыми детьми на руках и за плечами, идущая мимо «Англетера» и «Астории». То шли, рассказывает автор, беженцы из близлежащих пригородов и областей, соседних с Ленинградской. Судьба их, оставшихся без жилья, а значит, и без карточек, была ужасной — почти все они, за редчайшими исключениями, умерли одними из первых. Про них, впрочем, некогда рассказывал и Дмитрий Лихачев.
Острое, неизбывное чувство сопричастности со всеми этими людьми, давно ушедшими, растворившимися в истории, равно как и с родными по крови, питает рассказы Арро, о каком бы времени в них ни повествовалось. В самом деле, помнит ли кто сегодня, например, тех старых дам, смолянок или бестужевок, преподававших в послевоенных ленинградских школах, «чопорных, с хорошей артикуляцией, с тщательной разработкой фразы и употреблением устаревших слов», которые, убежден писатель, «очень много сделали для советского всеобщего образования, не дав ему сразу опрокинуться в раскисшую лужу плебейства»? А их было в послевоенных школах немало, и именно им обязаны тогдашние школьники и своей чистой русской речью, и умением достойно вести себя на людях. Ибо именно в них обитал «живительный дух ушедшей цивилизации с ее запахами, оттенками, полутонами». Помнит ли кто поистине волшебную садовую музыку, который наполнены были ленинградские сады и парки, включая и знаменитый Летний сад, ныне уже неузнаваемый, которую исполняли военные духовые оркестры? И играли они совсем не только военные марши, а еще и вальсы Вальдтейфеля, Штрауса и Оффенбаха. Или — знаменитую ленинградскую «Промку» на Петроградской стороне, Дом культуры работников промысловой кооперации, с массой кружков, клубов, библиотек, студий и мастерских? А таких Домов и даже дворцов было в послевоенном нищем городе, говорится в книге, целых пять.
И в чьей памяти хранится тот неповторимый момент, когда в городе, только что оправившемся от лютого голода, отменили наконец-то продовольственные карточки и можно стало вот так, запросто, купить и французскую булку, и колбасу, и сыр, и даже икру? Сказка, волшебство, фантастика!
Но не забыть и до сего дня тот ужас, что отобразился на лице пришедшего к нему домой учителя, увидевшего комнату, в которой живет его ученик, он же автор книги, со своей мамой. Его топчан отделяло от маминой кровати всего-навсего полметра, то есть — шаг.
А потом была жизнь — долгая, то счастливая, то, напротив, полная горестей и вместе с ними надежд и радостей. Тут и конец 1980-х с их разительными переменами, трудными и мучительными, с одной стороны, но и романтичными, полными грез и мечтаний, большая часть которых, увы, не осуществилась, — с другой.
Вот так, живой памятью и болью, наполняется в книге история города, создавая неповторимый узор его судьбы.
А что касается блокадной памяти, той, что растет почти из каждого петербургского дома, автор предлагает создать в городе так недостающий ему мемориал в самом центре — в сквере у Исаакиевского собора. Том самом, где летом 1942-го выращивали рассаду капусты. И это должен быть не помпезный, а, скорее, семейный памятник, негромкий и сдержанный. И пусть там звучит, время от времени, какая-то несуществующая еще композиция «с использованием космических звуков, музыки сфер», перемежающаяся с боем курантов и даже смехом, а вовсе не с сигналами тревоги. Потому что памятник будет посвящен им — тем блокадникам, которые давно уже в раю, вместе со своей памятью и страданиями.
Евгения Щеглова
|