МЕМУАРЫ
Рита Райт-Ковалева
Упущенная любовь
из воспоминаний
В моем архиве есть папка с машинописными воспоминаниями Риты Яковлевны Райт-Ковалевой; часть их напечатана, некоторые остались в рукописи. В той же папке письмо РЯ ко мне (без даты): «Леве Соболеву. Надо составлять сборник — ты должен быть составителем. Как можно скорее надо подать в “Советский писатель” заявку, уже с текстами — они скажут, хватит или нет». Далее перечисляются воспоминания (сейчас мы с А.Л. Соболевым готовим их для издания); на первом листе предлагаемого читателям мемуара написано: «Читая Чуковского». Потом: «В архив Л.К. Чуковской. Не печатать!!!» и «Авторский». И новое заглавие: «Упущенная любовь». К воспоминаниям РЯ приложены две странички помет Лидии Корнеевны Чуковской (они вводятся литерами ЛК). Сохранились письма РЯ к Чуковскому; 2 марта 1967 года она пишет: «Я бы даже рискнула Вам послать всякие мелочи — про Хлебникова, Пастернака, Лилю и Осипа Максимовича Бриков, даже про Ахматову — все это НАПЕЧАТАНО в разных сборниках, потихоньку, “на периферии” — в Тарту, в Армении… Но немножко боязно: все-таки это только — буквально — “проба пера”, писала как Бог на душу положит, прошлой зимой, а потом люди увидели — и напечатали! — Я не кокетничаю — я счастлива, что эти клочки увидели свет, и рада, что это не широко, у всех на виду: всё это было написано в совсем “расторможенном” состоянии — как выйдет, так выйдет… Мне кажется, что от этого и получилось немножко “клочковато” — а на большее я, кажется, не способна». — ОР РГБ. Ф. 620. К. 110. Ед. хр. 53. Л. 3об.
Про радугу написано много и у многих: символ всяческих надежд, светлых дней, небесная красота... А у него —
И оттуда — вниз по радуге,
на салазках, на коньках...1
Радуга — разноцветная радость, ледяная горка в небе, карусельная, крутая, веселая.
Вот именно: веселая.
И больше всего мне запомнился Корней Иваныч — веселый.
...Лиля Брик как-то давно выговаривала мне за то, что я иногда влетаю в дом, как будто с катка, — «и коньками размахиваете!..».
У нас потом долго бытовала фраза: «Размахивает коньками…».
С Корнеем Ивановичем мне всегда, до самых последних лет — до общей нашей старости! — хотелось «размахивать коньками».
...Идем по снегу, кто-то чистит дорожку. Он хватает лопату — показывает — как надо разгребать снег, и комья летят во все стороны, нечаянный взмах — и снег прямо в меня... Я вытираю свою мокрую, вполне шестидесятилетнюю физиономию и глупо радуюсь, смеюсь...
А то вдруг сделает хитрое лицо: «Сегодня я слышал от девочки то, чего уж лет пятьдесят не слыхал. Сказала: “Приходи ко мне — папы-мамы дома не будет...”».
Правда, девочке — пять лет, она бегает за Корнеем Ивановичем как щенок, рыженькая, вся в веснушках, караулит у калитки, и — как только увидит — цепляется за его руку и задирает голову — от земли к небу, где совсем наверху, — он, а у него — два дома, в одном он живет, а в другом — всё для детей — и маленькие столики, и книжки, и Крокодил2.
Так, сбивчиво, по-пятилетнему, она мне сама рассказывает, когда вместе ждем у калитки К.И.
Конечно, я видела его и грустным, притихшим, больным…
Но правильно или неправильно — мне всегда казалось, что это — временное, нехарактерное... И еще: что никто так не умеет себя переламывать, пересиливать и головную боль и усталость — если кто-нибудь рядом, или — лежит важная работа.
Умел себя заставлять, умел не позволять болезни, утомлению брать над ним верх — в неурочное время3.
А жилось ему физически нелегко.
Впервые я узнала о странном распорядке его дня в пригородном поезде. Мы ехали с Николой — моим мужем, моряком4 — из Сестрорецка в Ленинград. И встретили в совершенно пустом вагоне Корнея Ивановича.
Я уже была с ним знакома: совершенно не помню — как и где впервые нас познакомили, но, до вагонной встречи, Корней Иванович был моим редактором: предложил перевести «Жизнь на Миссисипи» Марка Твена, — сам позвонил по телефону, прислал книгу, попросил сделать пробную главу5. Так и не знаю — почему выбрал меня из множества своих знакомых ленинградцев. Я переехала из Москвы в Ленинград недавно, переводила мало, работала в павловской лаборатории, преподавала английский в Военно-технической академии. Потом принесла показывать ему пробный перевод со страхом и трепетом — Чуковский уже был легендой.
И все было интересно: большая квартира, суровая девочка Лида6, открывшая двери, и — разбор перевода, фраза за фазой, с английским текстом: хотела оставить рукопись, но — усадил, и часа два читали, обсуждали. Все одобрил, и сам что-то прочел. Но из-за свойственного мне в таких экстраординарных случаях «затуманивания мозгов» от сопутствовавшей всю жизнь стеснительности — не запомнила — что читал, о чем говорил.
И — года через два или три — встреча в позднем и пустом пригородном поезде.
Никола — большой, морской, спокойный, очень понравился Корнею Ивановичу. И пошли рассказы — про море, про Одессу, про всякие опасности: как унесло лодку, как кто-то где-то чуть не утонул, какие приходили пароходы. И тут впервые я услышала — как рассказывает Чуковский. Никогда ни у кого не встречала я такого искусства устного рассказа, не приготовленного, а тут же сымпровизированного, с точным отбором деталей, с великолепно оркестрованными интонациями, блистательно построенным «анекдотом» — и — всегда неожиданной развязкой.
Поезд шел медленно-медленно, подолгу останавливаясь на станциях, — как хорошо, что не было электрички! — и мы слушали, смеялись, переспрашивали...
Не помню, почему Корней Иванович вдруг, совсем вразрез с рассказом, упомянул о своем «перевернутом» дне: как ложится спать не вовремя, как встает ночью — и заснуть не может7. Было это очень неожиданно, говорил он очень грустно, но — недолго: заставил себя опять заговорить про молодое, веселое, давнее...
Никогда не слышала от него жалоб — а ведь я, так сказать, «доктор» — и даже иногда спрашивала — про здоровье, про самочувствие. Всегда отшучивался, или скажет что-то — и сразу себя оборвет...
Очень не любил говорить «про плохое»...
Один раз пришла к нему в Переделкине: лежал грустный, сказал — посидите немножко, расскажите что-нибудь. Я поддалась тишине, грусти, — и на вопрос: почему я бросила работать у Павлова, стала рассказывать — даже не жаловаться, а просто «излагать факты»: как почти накануне сдачи диссертации меня выгнали из лаборатории «за отсутствие бдительности» — у моей лаборантки оказался не тот папа! — как моих драгоценных ювелирно оперированных собак какой-то болван велел не кормить — и они все погибли, и когда меня через два месяца восстановили на работе — надо было все начинать сначала, а я не захотела...
И заодно пожаловалась на тогдашнюю безработицу — ничего не давали переводить — делали вид, что меня вообще нет на свете...
К.И. слушал, слушал и говорит:
— Давайте о чем-нибудь другом: ужасно не люблю, когда кому-то не везет.
Невстречи — любимое слово Анны Андреевны, Марины Цветаевой. Таких невстреч с К.И. у меня было больше, чем встреч. И самая горькая — последняя, после поездки в Париж8, откуда привезла ему приветы от друзей и кучу конвертов с бумагой. Зато перед этим — три месяца в Переделкине: всегда брала путевку в этот нелюбимый и шумный дом ради Корнея Ивановича9. Тут — виделись ежедневно, сам приходил под окно, громко звал: «Рита-а! Гулять!», а под вечер я шла к нему уже работать: тогда привезли корректуру «Высокого искусства»10, потом — пьесы Филдинга11, потом еще что-то. Кроме того, занимались разоблачением американской переводчицы стихов Чуковского — Мэри Мортон12. Это была сплошная отсебятина — и если талантливую выдумку в переводе еще можно как-то простить хорошему иноязычному поэту, то такую, очень дамскую стряпню, никак нельзя было спустить переводчице с рук13.
Сохранилась записка: крупным почерком, второпях, К. И. писал:
Дорогая Риттта! (три Т!)
Сегодня наша мортоновская конференция НЕ СОСТОИТСЯ.
Таня14 вскоре привезет корректуру «Библии», которую нужно сдать сегодня же15. А в корректуре — одиннадцать листов. Кроме того приедут за корректурой 4-го тома Кони16.
Мне очень грустно, но конференция отлагается до завтра.
Задушевный привет
К. Ч.
Love. Kornei17.
В ту весну18 я отдыхала после благополучно сданной работы — и целиком могла все время отдавать К.Ив. Как-то в шутку, поймав мелкую «блоху» в Филдинге, сказала: «Видите — и от меня маленькая польза»19. К.Ив. так и стал звать меня, как чеховского героя, «Маленькой пользой»20. А однажды, поднимаясь к нему, встретила на лестнице Лидию Корнеевну, спешно уезжавшую в город. Короткий разговор запомнился точно. На ее слова: «Рада, что Вы здесь!» — я в ответ: «Да, Корней Ив. называет меня «Маленькая польза»». И она: — царственным, «ахматовским» голосом: «Я вас переименовываю в «Большую пользу».
Как рублем подарила. Золотым21.
Всегда кляну себя за непривычку — сразу все записывать. Но мне казалось, что вокруг Чуковского летописцев — хоть отбавляй. Зато уж если что-нибудь запомнилось — то прочно...
После корректуры «Библии» рассказал, что сначала одна молодая редактрисса робко сказала: «А почему тут так часто слово «Бог»? Надо бы убрать...». А другая, уже постарше и построже, помявшись, сказала, что слишком тут много «про евреев»...22
Кажется, эти библейские рассказы, с Богом и евреями, так света и не увидали.
Больше всего мы смотрели корректуру «Высокого искусства».
И больше всего над нею спорили и препирались.
Мне казалось, что К.Ив. слишком щедро — и часто незаслуженно расхваливает некоторые переводы. В этом, вообще, сказывалась его не всегда понятная мне «повышенная любезность», которая — каюсь! — иногда меня просто бесила.
Смотришь, как тратит драгоценное время на пустых, чуждых по существу людей, как не может от них отвязаться, как портят они нам хорошие прогулки — и как потом, на мой вопрос: «Неужели Вам с ними интересно?» сердито говорит: «Ничуть не интересно» или: «Что же Вы хотите — чтобы я их просто прогнал?».
Не хочу скрывать, что иногда К.Ив. — очень строгий редактор, и взыскательный критик, — становился слишком снисходительным к переводчикам. Бывало, привожу примеры, доказываю: ведь эти переводы совсем не должны ему нравиться, если предъявить к ним те требования, о которых он сам так хорошо пишет23. Зачем же тогда расхваливать, да еще так неумеренно, то, что, по существу, противоречит его собственным установкам? Я даже прошу вычеркнуть половину тех добрых слов, какие он написал обо мне, потому что они совпадают с преувеличенными похвалами некоторым «гладкописцам», у которых все переводимые авторы звучат одинаково. Мы долго спорим из-за каждого эпитета. И я радуюсь, когда удается уговорить К. Ив. строже и «холоднее» оценить, например, перевод «Дон-Жуана», который был им хвалим по совсем нелитературным причинам...24
Об этом можно было бы написать подробнее, но — тут не место рассказывать обо всяких привходящих обстоятельствах, связанных с искажением действительности и приведших к неумеренному раздуванию репутаций.
Упорно сопротивляюсь я и всяческому одобрению того, что я называю «оживляжем». Это относится к введению диалектизмов и «бойких слов» в совершенно инородную для них среду: я не пропускаю, когда английский летчик из знатной семьи говорит: «Ничегошеньки-то ты не понимаешь!» — или когда один американский рабочий, «потягивая джин», советует другому «садануть жену под микитки»25.
И К.Ив. смеется, когда я нападаю на такую «под-микитки»-school — фраза, которую я стащила у английского критика, назвавшего новую бытовую драматургию — The spit-on-the-pavement-school26.
Но в общем мы благополучно сдаем корректуру, и я как трофей перебираю в уме выкинутые при моем пособничестве поклоны не в ту сторону…
Но не только в книге — дважды при мне К.Ив. стал жертвой своей учтивости и благосклонности «не к тем» или к не-тем...
В ту весну к К.Ив. повадился один очень неприятный и трудный человек27. Много лет мы с ним встречались у общих друзей, много лет я терпела его неврастенический, желчный характер, его неиссякаемую болтливость: он был все же очень образован, — а единственный предмет своих, действительно серьезных, исследований — знал, как, пожалуй, в наше время знают немногие.
Но постепенно своры черных кошек стали пробегать между нами: то — сплетня, пущенная про хороших людей, то — недержание чужой тайны, то просто глупые выходки.
Кстати, Лидия Корнеевна, гораздо позже, сказала мне, что к тому времени она уже перестала подавать руку этому Иксу. Я не спросила — за что, но думаю — справедливо...
Дважды прощенный мной за несусветное хамство по отношению к очень милой женщине, Икс в те дни непрестанно бегал к К.Ив., чаще всего фигурально цепляясь за мою руку. Он носился с какой-то тоненькой книжкой, где была напечатана его заметка, и, давая ее читать — сначала — мне, а потом — К.Ив., предупреждал, что это — пустячок, что ничего нового он тут не открыл, но факт забавный, неожиданный...28
Мы с К.Ив. медленно шли по аллее Дома творчества к воротам — славный спокойный апрельский день, уже везде — зеленая травка, молодая листва. Накануне, в мой день рождения29, по этой же аллее, утром, двое протащили огромную корзину цветов от Корнея Ив. и гулявшие по дорожкам «классики» удивились, когда цветы свернули с главной аллеи и поплыли по боковой дорожке, к незаметному, не-элитному коттеджу. И я была удивлена не меньше их, когда через весь мой стол важно раскинулась белая сирень в окружении цикламенов и цинерарий.
Мы шли медленно и говорили о чем-то медленном, спокойном и отвлеченном.
И вдруг нас нагнал Икс. С ходу врезавшись в разговор, спросил у К.Ив. — прочел ли тот заметку.
— Прочел, — сказал Корней Иванович и, помня, что сам Икс предупреждал, что ничего нового в заметке нет, добавил: — Да, надо Вам отдать справедливость — умеете Вы делать пирожки «с нетом».
Сказал весело, беззлобно, необидно.
Но трудно описать, что тут сделалось с Иксом. Он весь затрясся, отскочил, — и началось...
Я и сейчас слышу звук этого голоса, эти выкрики и шипенье. Я не помню, что он говорил — да и не стоило запоминать: сплошным потоком шла ругань, сыпались, как жабы, глупые гнусные цитаты:
...Вот Вы какой... Я давно это знал... Про Вас еще тот-то говорил (цитата), про Вас еще Аверченко писал (цитата) и такой-то (цитата) — и еще сказал такой-то (цитата за цитатой, устаревшие, злобные, вырванные из контекста...).
Трудно передать, до чего я испугалась. Тяну за рукав К.Ив. — ради Бога, уйдем, — отталкиваю локтем Икса. — Вы с ума сошли, замолчите сейчас же. — Никогда еще так не хотелось дать человеку по морде... Иначе — как заткнешь ему рот?
А Корней Иванович, не то что бледный, а совсем побелевший, тихо и вежливо-вежливо!!! — говорит — помню точно и голос и слова:
— Если Вы все это про меня собираете, зачем же Вы ко мне ходите?
Икс останавливается, выплюнув, выкрикнув все мелкие нападки всех врагов и завистников Чуковского30. Он начинает что-то бормотать, но тут я уже силой увожу Корнея Ивановича, а Икс бежит за нами трусцой, рысцой, что-то плетет, — но уже начинает отставать, когда я оборачиваюсь и говорю: «Убирайтесь вон»31.
Икс навсегда выкинут из числа даже шапочных знакомых. А я с трудом удерживаюсь, чтобы не попрекнуть К.Ив.: вот что значит — «приближать к себе» чужих, без разбора.
Мне трудно разобраться — какой меркой мерил людей К.Ив. Не знаю — была ли в нем какая-то «вышестоящая» снисходительность, изысканная, даже не побоюсь сказать — аристократическая, — учтивость, а может быть, и простое любопытство: поглядеть — какие они теперь, люди. Даже к литературным произведениям он иногда слишком снисходил.
...Одновременно читали «Траву забвения» Катаева32. Когда-то я любила и «Парус»33, и веселые рассказы. Но с очень давних пор стало мешать непреодолимое ощущение авторской фантазии, выдумки, почти всегда талантливой, но — часто столь вопиюще несоответствующей фактам34, что останавливаешься в недоумении: он же знает, что это видели еще десятки людей — зачем же он так врет?
Так было с одним рассказом, где он описал прекрасно знакомых мне людей не только неверно, но обидно, неблагодарно, пошло... Но то было давно, забылось, затерялось в тысяче других несправедливостей куда более крупного масштаба35.
Но тут — в «Траве забвения», с удовольствием читая про то, чего не знала — про детство, Одессу, Бунина — словом, про то, что я не могла проверить, — я вдруг дошла до Маяковского.
Непонятно, что побудило Катаева насочинять столько ерунды. Откуда взялась выдумка про то, как Лиля послала Маяковского в свой день рождения за автографом к Блоку, и как «пока стыли именинные пироги» — Маяковский и Блок взахлеб разговаривали «о судьбах литературы» и решали «мировые проблемы». Я тотчас же позвонила Лиле Юрьевне, спросила — есть ли такая книжка с автографом. Оказалось, все — сплошная выдумка, «и даже пирогов у нас не пекли», — сказала Лиля36.
С этим я и пришла к К.Ив. А он, еще не дочитав до «пирогов» и восхищаясь какими-то действительно хорошими страницами, сначала нахмурился, когда я стала возмущаться, но, услышав о безудержной болтовне Блока с Маяковским, удивился37.
— Вы же помните, — сказала я, — какой Маяковский был молчаливый?
— А Блок? — сказал К.Ив. — Самый молчаливый человек на свете. Да, интересно. Завтра прочтем.
Назавтра только сказал:
— Мм-да-а... Впрочем, он и про Бунина многое наврал. Я как-то сразу не заметил...
Не хочется перечислять всех, с кем К.Ив. бывал излишне вежлив, кого зря пускал к себе. Но об одном случае не могу не рассказать.
Это было в те дни, когда мы узнали, что Федин, несмотря на нездоровье, поехал к высокому начальству — просить, чтобы запретили уже набранный в «Новом мире» роман Солженицына «Раковый корпус»38.
Мы — в ужасе, в возмущении, в негодовании: только что роман обсуждался в Союзе писателей, на секции прозы, где все, без исключения, говорили о нем благожелательно и даже самые закоренелые враги А.И. — вроде Кедриной39, — только «вносили поправки». А тут — такие дела...
Идем по просеке с К.Ив., почти молчим, — только какие-то отдельные слова — недоумения, огорчения.
И вдруг навстречу танком налетает Берта Брайнина, влюбленная в Федина, его биограф и восхвалитель40. И начинает зазывать, затаскивать, затягивать К.Ив., а заодно и меня, к себе, на новобрачную, недавно освоенную дачу41.
Я пугаюсь: вчера у К.Ив. была небольшая температура, сегодня — хороший день, его отпустили погулять со мной, но строгая Клара42 велела — только полчасика, не больше. А тут тянут на чужую, наверное, перенатопленную дачу — почему-то я уверена, что там сильно топят, а окна открывают не часто, разве что — форточку, а из нее будет дуть. Боюсь — К.Ив. вспотеет, боюсь — его продует, ужасно неприятно, что вижу, как ему идти туда неохота и как одолевает вежливость. Может быть, от всего этого мне у них все кажется особенно безвкусным, а от картинок, налепленных на лист ватмана, — виды Парижа, группы туристов на фоне сахарного Сакрэ-Кера43 — во рту скопляется противная сладкая слюна44.
А Корней Иванович снял шубу, сидит под форточкой — любезный, милый, до того светский, что хоть пиши с него доброго английского герцога, навестившего своих старых слуг в сторожке, при замке.
Наконец — уходим. Хозяева одеваются, провожают до дома. Впереди — К.Ив. с хозяином, а тот рассказывает ему о своих работах, и К.Ив., зная отлично их «качество», вежливо слушает, наклоняя голову.
А я иду сзади с хозяйкой — и уж тут вся распаренность в жаркой комнате, все тошнотворные «монтажи» прекрасного «Города-Светоча», о котором много читаю, готовясь к поездке туда, вся злость на Федина выливается на бедную Берту. Сначала — разговор ядовито-тих, но тут она взвивается, начинает уверять меня, что все это — враки, что стыдно повторять сплетни, что он, Федин, «светлый человек», и я уже тоже повышаю голос и говорю, что мне рассказали люди, которые никогда не врут, и мы уже почти кричим друг на дружку, а К.Ив. оборачивается, укоризненно качает головой и хмурится на меня.
А потом выговаривает, — уже дома, — зачем связалась, зачем повторяю «сплетни», словом — зачем я так нехорошо себя веду.
Уже через много лет, совсем недавно, мне рассказала Лидия Корнеевна, что в тот день, вечером, шофер привез ей записку от К.Ив., где он писал: «Я наверное узнал, что Федин хлопотал о напечатании Корпуса. Вот»45.
Поверил Берте, впрочем — ненадолго. А может быть, она и сама себе верила, ничего не знала. Ну, а потом, разумеется, оправдывала своего кумира.
Вечером — не то на следующий день, не то дня через два, — с удовольствием читаю письмо Каверина46. Он принес его сам, — мы с ним той весной «гуляли по-английски» — и он рассказывал мне про роман «Перед зеркалом», который он тогда начал писать47.
Мне с ним всегда было интересно, и хотя мы редко встречались, промежутки-невстречи сразу исчезали и впритык соединялись предыдущие встречи — в Ялте, в Москве, и даже давние, молодые встречи в Ленинграде.
Письмо Каверина я читала, уходя в те, уже доисторические времена, когда, встречая молодого Федина, я всегда поражалась голубой пустоте — или пустой голубизне? — его огромных, прекрасных глаз. Тогда — окруженный еще серапионовским ореолом, он читался, тогда — нравился своей петербургской холеностью, немецкой подтянутостью, отменной, слегка холодноватой любезностью. И писал он тщательно, — чувствовалось упорство в поиске слова, внимание к сюжету, — словом, существовал такой писатель, «автор нашумевших романов», как пишут на суперах заграничных книг.
А потом удивляла небрежность — и чем дальше — тем хуже, чем дальше — тем длиннее, тягучее, невнятнее...
Потом — перестала читать — скучно. А как хорошо Каверин написал про те давние годы, те книги, про ту, тогдашнюю, значительную для обоих дружбу.
Чем было вызвано это перерождение? Все разберут со временем — и, может быть, даже снимут вину с Федина и переложат на многотерпеливый «ход истории»…
Ведь в тот день даже проницательный Корней Иванович еще мог поверить, что Федин на такой поступок не способен...
Все даты наших встреч нетрудно проверить — но хронология для меня всегда была незапоминаемой.
Вероятно, еще до той долгой переделкинской весны, когда я была «маленькой пользой», случилась приятнейшая для меня вещь: в статье Чуковского о переводах, напечатанной в «Литгазете», в разделе «Богатый словарь и бедный», впервые были написаны добрые слова о моей работе48. Вообще давно известно, что мы, переводчики, — пасынки литературы и часто читатели даже не смотрят, кто же делал русский текст, кто старался найти не только соответствие слов, но и соответствие чувств подлинника и перевода.
Мне же особенно не везло: даже С.Я. Маршак, в большой статье о советской переводческой школе, про меня забыл, что очень огорчило моих родных и знакомых49.
И вдруг — такая похвала!
Встретилась я с Корнеем Ивановичем после этой статьи в Барвихе. Я приехала к Маршаку, читать его переводы Блейка, к которым он хотел поручить мне писать предисловие50.
В барвихинском фойе я сразу попала в объятия К.Ив. — очень ему обрадовалась, поблагодарила за добрые слова, но сказала, что в истории был уже такой случай: королева Виктория, назначив лорда Биконсфилда премьером, когда ему уже стукнуло пятьдесят, спросила его — доволен ли он51. И, склонясь в поклоне, он ответил: Too late, your Majesty, too late…
— «Слишком поздно, ваше величество, слишком поздно...» По-моему, я потом надписала какую-то книжку для К.Ив. именно этими словами. И еще, при похвалах, — любил хвалить при других! — я говорила: «Опять нашиваете яркую заплату на бедное рубище!»52
Но он продолжал «нашивать» — вероятно, уже считал своим долгом хвалить переводчицу, которую он, Чуковский, отметил первый! А ведь так оно и было...
Знаю, что ему особенно понравился Сэлинджер — об этом мне рассказывала Люша53, читавшая ему вслух «Над пропастью во ржи»54. Для меня это была важная работа — и очень трудная: я боялась сфальшивить, боялась собственного «вольничанья». И сколько меня попрекали за то, что я, скажем, слово «bastard» — «ублюдок, незаконнорожденный» — перевела в зависимости от контекста восемнадцатью разными словами55. Поэтому одобрение Корнея Ивановича было для меня необычайно важным: он утвердил полную «законность» того способа перевода, который я считаю правильным.
Международная слава К.Ив. была, пожалуй, самой, если можно так выразиться, — широкой, многосторонней. Слава других поэтов и писателей обычно ограничивалась какой-то одной, самой сильной их творческой ипостасью. Стихи или романы, исследования или переводы отмечались премиями и званиями.
А К.Ив. был известен всем своим разнообразнейшим творчеством. Доктор наук Оксфордского университета — исследователь творчества Некрасова, непревзойденный знаток детского творчества и переводчик, открывший Уитмена, создатель знаменитейших сказочных персонажей — и теоретик искусства перевода — ядовитейший критик — и добрейший учитель — да разве перечислишь все, что сделал К.Ив. за свою огромную жизнь?
Но об этом пусть пишут специалисты в каждой области, а я еще попробую собрать хоть и небольшие, но драгоценные кусочки воспоминаний.
Приехали мои английские друзья — профессор Ламперт с женой, оба — преподают русскую литературу в новом университете, отпочковавшемся от Оксфордских колледжей; Кийль-Юниверсити56. В 1966 году я побывала у них в гостях. Удивительное место: в огромном парке старинного имения, с длинным озером-каналом, с лебедями и рододендронами, вдали от железной дороги и от шоссе, разбросаны ультрасовременные учебные корпуса, жилые дома преподавателей — от четырехэтажных, восьмиквартирных, до небольших коттеджей на одну семью — и тут же — бывший замок владельца — семнадцатый век, башня с часами, но внутри уже все перестроено: квартира ректора — наверху и комфортабельный клуб ученых — внизу. Тогда много говорили о московских друзьях, и Ламперты, приехав к нам через год на своей машине, с сыном и одной из студенток, первым делом попросили меня съездить с ними в Переделкино. Созвонились с Корнеем Ивановичем и нагрянули к нему вшестером57.
Просто жаль, что не было с нами в тот день кинооператора: давно я не видела К.Ив. таким веселым, оживленным, таким легким в движениях и в разговоре. Мы вошли, чинно, уважительно, отчасти из-за того, что только что, проездом, остановились у «трех сосен» и долго смотрели на молодой профиль любимого нами всеми Пастернака58. Но и чинность и сосредоточенность сразу были сбиты: Корней Иванович расцеловал меня, мою дочь и, как бы нечаянно, сгреб в объятия прехорошенькую студентку-англичанку, расцеловал и ее, стал комично извиняться, потом вдруг сказал: «Прошу внимания!» — и стал объяснять моим спутникам, кто я есть, безудержно сыпя гиперболическими эпитетами и преувеличенными похвалами. Честно говоря, я никак не понимала — зачем это делалось, и только когда я умоляюще сказала: «Ну, не надо... уже нашили…», — К. Ив. недоуменно остановился и спросил: «Что “нашили”?»
— Ну... эту самую… яркую заплату... — сказала я — и он искоса взглянул на меня и, сказав что-то ядовитое насчет «ложной скромности», оставил меня в покое.
Гости отлично говорили по-русски, вернее — отлично по-русски слушали, только изредка задавая робкие вопросы. В тот раз и чай был вкуснее обычного, и рассказы — разнообразней, и хохот громче. А когда я спросила — какого цвета оксфордская мантия — я тогда писала про Анну Андреевну и что-то выдумывала «красивое» насчет докторской мантии, таорминской премии и белого сборника с рисунком Модильяни59, — Корней Иванович быстро встал (боюсь написать «вскочил», но именно так оно и было) — и не успели мы удивиться, как он уже стоял перед нами в полном средневековом облачении. И когда я подошла потрогать тяжелый шелк, он театральным жестом закутал меня в полу мантии, пахнувшей чем-то очень «заграничным».
Мы уже собрались уезжать, когда зашел разговор о героине «Доктора Живаго». Наверно, этот разговор — не для печати, — но с меня К.Ив. снял десятилетний «обет молчания» — я давно знала эту мрачную историю от Лидии Корнеевны, но никогда никому и нигде о ней не рассказывала, дав слово — молчать.
Очень серьезно, даже сердито, К.Ив. сказал: «Я расскажу вам об этой женщине — и прошу всем об этом рассказывать». — И он повторил то, о чем я с ужасом услыхала много лет назад.
Речь шла о посылке денег и лекарств одной несчастной женщине. Обязанность эту взяла на себя «героиня». Но когда вернулась из дальних краев адресатка предполагаемых посылок, оказалось, что ей ни разу ничего послано не было. А в ответ на упреки виновница, ничуть не раскаиваясь, огрызалась и говорила, что «ей надо было кормить детей» и что адресат посылок все равно был «доходягой»...60
Думаю, что благовоспитанные гости не стали рассказывать эту историю направо и налево, как разрешил — и даже попросил! — К.Ив. Да и я, щадя память Б.Л., не люблю об этом вспоминать, несмотря на всю свою неприязнь к этой женщине, несмотря на то что узнала о ней очень много гадкого от очень хороших людей... Но — она виновница великолепных стихов, она была «полем сражения» любимого моего поэта. Прости ей Бог все прегрешения — лучше о них умолчать...61
Иноземные гости летели в Переделкино, как мухи на мед. Не всегда они были приятными: после одного такого посещения я застала К.Ив. в ужасно раздраженном состоянии: приезжал какой-то неведомый итальянец, с неведомым переводчиком, «извивался и льстил», как сказал К. Ив., — это помню точно! — а потом «шепотком» предложил — если нужно, что-то передать, переслать — могу!..
И К.Ив. его «выгнал взашей», и, рассказывая мне об этом, ругал его не то подлецом, не то мерзавцем, а может быть, даже сукиным сыном, хотя грубых слов терпеть не мог.
В другой раз неожиданно прислал за мной — приехал английский профессор Норман — и спросил, знает ли К.Ив. «переводчицу Сэлинджера»62. Оказалось, что знакомый Нормана проф. Симмонс63 разбирал этот перевод со своими студентами на занятиях по технике перевода и ему, Норману, про эту работу рассказывал. Норман отлично знал книгу К.Ив. о переводах и когда я пришла, мы часа полтора проговорили о «нашенском ремеслишке»64, причем условились — еще раз встретиться у К.Ив. через несколько дней.
В день, назначенный для встречи, я уезжала в город, вернулась страшно усталая — и вообще, решив, что не стоит мне второй раз отвлекать гостя от К.Ив., никуда не пошла.
Сейчас даже не верится, что все было именно так, что наутро К.Ив. ругал меня дурой, дурехой, говорил, что ждали, что это невежливо, невоспитанно, что он сердится, не понимает, как я могла...
Напрасно я пыталась оправдаться, объяснить, что старалась сделать «как лучше», — наверно, профессор Норман хотел с ним поговорить про него, потом я просто повторяла: «Не сердитесь, ну, я виновата, не знаю, что на меня нашло...».
Чувствовала я себя ужасно — впервые видела К.Ив. в таком раздражении...
Весной 1968 года я уехала в Париж. До сих пор не верю, что были эти шесть недель сплошного блаженства. Мне во всем везло, и особенно — в людях: никогда со мной так не возились, никогда меня так не баловали, как в ту весну. И среди этих неожиданных и вовек незабываемых подарков судьбы была и встреча с друзьями Корнея Ивановича — Кодрянскими.
Когда оказываешься далеко от дома, когда тебе особенно хорошо, начинаешь собирать и прятать, беречь и откладывать все самое интересное, самое заметное — чтобы отвезти домой и раздарить, как заморские гостинцы — что кому.
Так я копила для К.Ив. все встречи с Кодрянскими.
Вкратце — о них.
Наталья Владимировна — автор книги о Ремизове, с которым она и ее муж — доктор Исаак Вениаминович Кодрянский65 были связаны все последние годы трудной ремизовской жизни в Париже. По-моему, никто не написал о Ремизове так отчетливо, ласково и подробно, как Наталья Владимировна66. Если бы не она — Ремизов наверняка погиб бы после смерти своей жены. Если бы не Наталья Владимировна, не мог бы он, ослепший, диктовать, слушать чтение, если б не она — не сохранились бы рисунки Ремизова, не был бы он сыт и одет во время войны67. Об этом — его письма, они напечатаны в книге Кодрянской далеко не полностью, но и так понятно, кто спас жизнь Алексею Михайловичу.
Мы встретились впервые с Натальей Владимировной у нее на городской квартире — совсем маленькой и простой. После чая долго гуляли по тихим улочкам Пасси, — «живем на Пасях», говорили первые эмигранты68, — проходили мимо кладбища, где похоронена Мария Башкирцева69 («не забыть бы рассказать К.Ив.») — и, расставаясь70, условились, что в субботу я приеду к ним, в их «главный дом» — на ферму, в Эланкур, в 27 км от Парижа, неподалеку от Трапп, где старый траппистский монастырь.
Отвезти меня к ним должен был мой парижский друг — Жак Комб, специалист по живописи, автор одной из самых подробных монографий об Иеронимусе Босхе71. С Жаком меня связывала наша общая любовь к его покойной жене — Эдит, подруге моей ранней молодости...72 Он показал мне не только тот Париж, который недоступен туристам, но и Шартр, и много маленьких городков вокруг, в том числе и Монфор-Ламори, где — дом-музей Равеля, охраняемый бывшей домоправительницей Марселя Пруста, — Селестиной73.
Я рассказала о Жаке Наталье Владимировне, и она обрадовалась, что можно будет посоветоваться со знатоком — как издать рисунки Ремизова, которые ей удалось собрать и сохранить.
Объясняя, как найти ферму Кодрянских74, Наталья Владимировна сказала, что их ферма стоит посреди поля — и крыша у нее — семицветная, как радуга.
И я ожидала увидеть дом с пристройками — и на каждой своя крыша.
Но увидали мы очень длинный каменный дом — и на нем крыша не только разных цветов, но и из разных материалов. Где-то посреди — крепкая слежавшаяся старая солома — края как бархатная щетка, потом — черепица, шифер, железо, — всего не упомню, да, быть может, и не разобрала — что из чего сделано. Помню только эти потускневшие и все же отчетливые цвета под весенним солнцем, с розово-красной черепицей, с просинью, с прозеленью.
Все хотелось привезти Корнею Ивановичу: и поле вокруг дома, купленное специально для того, чтобы никто рядом не строился, не селился, и сад, где летом — десятки сортов роз, — и темную полосу леса вдали. А в доме — чудеса за чудесами: сохранены все старые балки, стропила, все деревянные перила, сеновал, где устроили кабинет хозяина, и тут же — холл, выложенный красными восьмиугольными плитками — привезли из Венеции! А в спальню подымаешься по ступенькам, и дверная рама целиком вывезена из Индонезии, отчищена и отмыта, а на ней такая резьба, что три часа можно рассматривать все узоры, все цветы и листья.
Дом оказался огромным, и в каждом углу — что-нибудь необыкновенное. Я сказала Наталье Владимировне — вот бы все запомнить, рассказать Корнею Ивановичу.
— А я вам сейчас покажу его комнату — сколько лет я уже зову его к себе. Когда тут был Паустовский, я так просила его уговорить Корнея Ивановича приехать к нам хоть на два-три месяца75. Смотрите — вот где он мог бы отдохнуть.
Комната наверху, вид оттуда — изумительный, тишина, стол стоит как надо, балкон, рядом — ванная. Я вообще очень люблю ванные комнаты — наверное, сказались жуткие послевоенные годы, когда мылись в тазиках в коммунальной кухне и в дверь грохотали соседи. Оттого и эта, солнечная, светло-зеленого кафеля, ванная, предназначенная для Корнея Ивановича, показалась особенно милой. Все расскажу ему, думала я, — и про ванную тоже.
Завтракали в огромной кухне — медная посуда сияла, белый с синим кафель всеми своими корабликами и домиками говорил «Голландия», гуляли с собакой по полю, отдыхали, обедали в столовой, похожей на трапезную, а я все запоминала, все хотела отвезти с собой...
Но отвезла только бумагу с конвертами, как просил К.Ив., а его застала в больнице, куда не пускали76, потом — уехала, потом он снова попал в больницу — и только один раз я с ним говорила по телефону — а разве по телефону расскажешь обо всем...77
Так и остались лежать все воспоминания, так и стоит до сих пор на ферме Эланкур-Трапп пустая солнечная комната с морского цвета, светло-зеленой ванной...
Подготовка текста и комментарии — А.Л. Соболева;
вступительная заметка — Л.И. Соболева.
1 Из стихотворения «Радость» («Рады, рады, рады…»).
2 В 1955 году Чуковский завел на нижнем этаже своей дачи небольшую детскую библиотеку; два года спустя он приобрел за собственные деньги сборный домик и перевел библиотеку туда. Хлопотами по поводу ее строительства заполнен его дневник лета 1957 года.
3 Ср. в воспоминаниях В.С. Непомнящего слова Чуковского: «<…> [Я] больной старик, я пережил три голодовки, я полтора года сидел у постели умирающей дочери, я похоронил двух сыновей. И все это время я работал. Я работал каждый день, каждое утро, что бы ни случилось» // Воспоминания о Корнее Чуковском. М., 1983. С. 466.
4 В интервью журналу «В мире книг» (1987, № 7. С. 45–47) РЯ писала: «Вышла замуж за обыкновенного человека, милого, доброго, чудесного. У нас дочка. Муж погиб, он был командиром подводной лодки, флагманом флотилии на Северном флоте. Вот так. Были тяжелые годы» (с. 45). Николай Петрович Ковалев был подводник, капитан I ранга, погиб в 1946 году. В войну был флагманским механиком Беломорской военной флотилии. Согласно данным сайта «Память народа», он родился в 1899 году в селе Старая Рябина Харьковской губернии, вступил в военную службу в 1917 (по другим данным в 1918) году. Кавалер орденов Красного Знамени, Ленина, медали «За оборону Советского Заполярья» и «За победу над Германией». В учетной карточке 1946 года указано, что он служил в отделе маскировки кораблей. Датой окончания службы названо 14 марта 1946 года — вероятно, это день гибели.
5 Следов пробной главы в архиве нет. Перевод РЯ делался для издания: Твен М. Избранные произведения. М., 1937. Примечательно, что в 1960 году перевод РЯ был одновременно включен в четвертый том двенадцатитомного собрания сочинений Твена (М., 1960) и вышел отдельным изданием в Петрозаводске с пометой «Перевод Риты Райд» (так!).
6 Лидия Корнеевна Чуковская (1907–1996) — писательница, дочь Чуковского. В дневнике она упоминает РЯ без приязни: «<…> Рита Райт вцепилась в меня когтями — сидя напротив — и стала рассказывать о своей поездке в Швецию и о своей дорогой Лилечке. “Это кто?” — спросила я вполне искренне, не поняв. “Моя дорогая Лиля Юрьевна”, — ответила Рита Яковлевна, которая отлично знает (от меня и впрямую), что Л.Ю. Брик я терпеть не могла всю жизнь. На этом месте я быстро смылась в соседнюю комнату <…>» (запись от 17 марта 1978 г. // Чуковская Л. «Дневник — большое подспорье…» (1938–1994). М., 2015. С. 310); ср., впрочем, в другом месте характеристику РЯ как «женщины спокойной и умной» (запись от 12 ноября 1956 года // Там же. С. 125). В черновой рукописи: «Многое, очень многое пошло с той малеевской зимы [1966–1967 годов], но неизменной осталась любовь к ЛК, укрепляемая с годами всем, что она делает. Это лиротступление в очерк, вероятно, не пустят, а между тем как они похожи, какая она — его дочь, с противоположным знаком во многом». С. 7.
7 Очевидно, изменено после замечания ЛК: «Как ложится… как встает и никак не заснет».
8 В Париже РЯ была весной 1968 года.
9 Дом творчества писателей «Переделкино»; Чуковский жил по соседству в «Писательском городке» на собственной даче.
10 Книга Чуковского. Впервые она вышла в 1936 году под названием «Искусство перевода» (М.–Л.); начиная с издания 1941 года было принято окончательное заглавие. Переиздавалась в 1964 и 1968 годах. Несколько раз (в качестве положительного примера) в ней упоминается РЯ, см.: Чуковский К. Собрание сочинений. Т. 3. Составление и комментарии Е. Чуковской, П. Крючкова. М., 2012. С. 89–90, 94.
11 Чуковский переводил (в соавторстве с Т.М. Литвиновой) пьесу Филдинга «Политик из кофейни, или Судья в Ловушке»; напечатано: Филдинг Г. Избранные произведения. Т. 1. М., 1954. С. 3–69.
12 Имеется в виду долго тянувшаяся и хорошо документированная история: американская журналистка, регулярно бывавшая в СССР, Мириам Мортон (1908–1985) опубликовала в приложении к переводу «От двух до пяти» (Chukovsky К. From two to five. Translated and edited by Miriam Morton. Berkeley and Los Angeles, 1963. P. 155–162) сделанный ею совместно с Nina Wiren перевод «Тараканища» («The Roach»). Чуковский откликнулся фельетоном «Из записок пострадавшего» (Известия. 1963. № 209. 2 сентября. С. 6): «Начать с того, что переводчики нагнали в мою сказку животных, которых там не было и быть не могло: каких-то скунсов, каких-то енотов, черепах, единорогов, улиток...» и т.д., сделав, впрочем, оговорку: «Чувствую, что поступаю не очень-то вежливо, так как одна из переводчиц, миссис Мириам Мортон, отнеслась ко мне и к моей литературной работе в высшей степени любезно и дружественно». История имела продолжение: Мортон (порою с титулом «препротивная» — см. письмо к М. Гинзбург от 23 июня 1969 года // Чуковский К. Собрание сочинений. Т. 15. Общая редакция, подготовка текстов и комментарии Е. Ивановой и Е. Чуковской. М., 2013. С. 679) регулярно появляется на страницах дневника и переписки Чуковского. Сохранилось письмо РЯ к издателю американского перевода «От двух до пяти» (ОР РГБ. ф. 620. К. 110. Ед. хр. 53. Л. 7).
13 Очевидно, изменено после замечания ЛК: «рифмуется: поэту — эту».
14 Татьяна Максимовна Литвинова (1918–2011) — дочь советского наркоминдела, переводчица; помощница, конфидентка и соавтор Чуковского.
15 Речь о сборнике «Вавилонская башня и другие древние легенды» — составленной под руководством и при участии Чуковского антологии библейских сюжетов, адаптированных для детей. Книга была доведена до корректуры и окончательно запрещена во второй половине 1968 года. Во время перестройки печаталась в «Книжном обозрении» отдельными выпусками.
16 Речь об издании: Кони А.Ф. Собрание сочинений. В 8-ми томах. Т. 4. М., 1967. Чуковский был одним из трех соредакторов (вместе с В.Г. Базановым и Л.Н. Смирновым).
17 Оригинал сохранился: ОР РГБ. Ф. 620. Карт. 97. Ед. хр. 64. Л. 1. Эта записка явно относится, судя по тексту, к лету-осени 1967 года: упомянутый 4-й том Кони сдан в набор 15 июля, подписан в печать 12 октября. Таким образом, «Мортоновская конференция» должна была быть посвящена уточнению претензий к переводчице перед включением главы «Записки пострадавшего» в очередное издание «Высокого искусства» (М., 1968). Эта гипотеза подтверждается тем, что ссылки в издании 1968 года приводятся на свежее издание перевода Мортон: Chukovsky К. From two to five. Translated and edited by Miriam Morton. Calif. University Press, 3-rd ed., 1968.
18 «Весна» противоречит событиям, упомянутым в записке; как разрешить это недоумение, мы не знаем.
19 Единственное издание Филдинга в переводе Чуковского было в 1954 году (см. выше), так что, вероятно, поправка РЯ в текст не попала.
20 Так прозвали одноклассники героя повести «Моя жизнь».
21 «…только ради Бога без “ахматовского голоса” и “золотого рубля”…» (из письма Л. К.) (Прим. Р. Райт).
22 Ср. в дневниковой записи Чуковского: «Была сегодня Ясиновская с радостной вестью: “Библия”, составленная нами, в ближайшие дни идет в печать!!! Но — строгий приказ: нигде не упоминать слова Иерусалим. Когда я принимался за эту работу в 1962 году, мне было предложено не упоминать слова “евреи” и слова “Бог”. Я нарушил оба запрета, но мне в голову не приходило, что Иерусалим станет для цензуры табу» (запись от 8 декабря 1967 года // Чуковский К. Собрание сочинений. Т. 13. Составление, подготовка текста и комментарии Е. Чуковской. М., 2013. С. 451).
23 Замечание ЛК: «По-моему, надо различать любезность в письмах к переводчикам (тут любезен или нет, но правил он строго) с любезностью вообще: на прогулках и дома к липнувшим людям».
24 Речь о переводе «Дон-Жуана» Байрона, выполненном Татьяной Григорьевной Гнедич (1907–1976). Ср., кстати, в письме Чуковского Маршаку от 9 октября 1963 года: «Воздал должное Татьяне Гнедич, но вместо сногосшибательных [sic] рифм Байрона у нее «-екше» и «-ание» (Чуковский К. Собрание сочинений. Т. 15. С. 548). Под нелитературными причинами подразумеваются обстоятельства создания этого перевода: Гнедич работала над ним в одиночной камере тюрьмы НКВД во время следствия по сфабрикованному делу, не имея оригинала текста. Замечание ЛК: «О Гнедич совсем не надо (если нельзя все)».
25 Источников этих примеров нам отыскать не удалось.
26 Примерно: «плевок-на-панельная»-школа, а я говорила «подмикиткинская школа» (прим. Р. Райт). Источник выражения не установлен. ЛК: «К.И. ведь тоже был против руссификации текстов? Разве нет? Аналогию с английским “подмикитки” не поняла».
27 Речь идет о пушкинисте Илье Львовиче Фейнберге (1905–1979). ЛК: «Меня упоминать не надо, а надо “один порядочный человек” или что-то вроде “от него бегали даже терпеливые люди”. Пушкина поминать нельзя, чтоб не догадались, о ком речь. Пишите: “один литературовед”. А вообще эпизод необходим, необходимо и ненависть к К.И. показать, а не только “общую любовь”. Сцена Вам удалась. Непременно надо ее оставить».
28 Далее вычеркнуто: «Я прочла и передала книжечку К.Ив.». В черновой машинописи сказано: «Не забыть: Илья Фейнберг <…> дал и мне, и К.Ив. прочитать свою заметку о капитане Копейкине, причем САМ предупредил, что НИЧЕГО НОВОГО НЕ ОТКРЫЛ, просто еще раз напомнил…». Речь идет о заметке И.Л. Фейнберга «История одной рукописи» (Наш современник, 1958, № 1. С. 349–351; несколько раз перепечатывалась в сборниках работ Фейнберга); речь в заметке идет о первой — запрещенной — редакции «Повести о капитане Копейкине», обнаруженной исследователем в Центральном архиве древних актов.
29 День рождения РЯ — 19 апреля. Судя по дневнику Чуковского (см. ниже) описываемое далее происшествие случилось до него, 31 марта 1958 года.
30 Изменено после замечания ЛК (было): «выкрикнув все гадости … врагов?»
31 Ср. в дневнике Чуковского: «Вчера внезапно накинулся на меня Илья Фейнберг. Все эти дни он льнул ко мне, льстил до тошноты — «Вы талант, единственный, чудесный» — и вдруг его словно прорвало: «Вы лицемер, интриган, клеветник». Причем лицо спокойное, и наряду с этим «я чту вас как большого писателя». Все это при Рите Райт, которая в конце концов прогнала его» (запись от 1 апреля 1958 года // Чуковский К. Собрание сочинений. Т. 13. С. 259).
32 Первое издание: М., 1967. ЛК: «Нет, К. никак не зашифруешь! Надо оставить, но лишь в архиве».
33 Т.е. повесть Катаева «Белеет парус одинокий» (первое издание: М.–Л., 1936).
34 Изменено после замечания ЛК; было: «стало мешать ощущение фантазии… выдумки… неверной». «“Неверная выдумка” непонятно и неудачно».
35 Речь идет о рассказе «Фантомы». Я пришла к Водопьяновой , когда готовился очередной номер «Лефа», и застала Маяковского вдвоем с Катаевым. Вл.Вл. сказал — Вот и Рита послушает — читайте! И Катаев прочел пасквиль на безобидных и добрых к нему людей. Он, правда, явно меня стеснялся, но я только сказала «Как Вам не стыдно!» — и ушла в другую комнату. Рассказ появился позже, но я уже уехала из Москвы и с Катаевым больше никогда не встречалась. (Прим. Р. Райт). «К Водопьяновой» — очевидно, ошибка машинистки: имеется в виду Водопьяный переулок. Рассказ «Фантомы» впервые напечатан: Катаев В. Фантомы. Московский фельетон // Накануне. 1924. № 1, 2, 4; от 1, 3, 5 января. Прототипы его героев (весьма выразительных) для нас неочевидны. Известно, что первые дни после переезда в Москву Катаев жил у Андрея Соболя (см.: Шаргунов С. Катаев. Погоня за вечной весной. М., 2023. С. 136), но вряд ли можно отождествить его с персонажем, который «в свое время, на юге, предсказывал антихриста дрянным пятистопным ямбом» (Катаев В. Бездельник Эдуард. М., 1928. С. 69), «говорил невероятную чепуху об иезуитах, об антихристе, о патриархе Тихоне, о мистике Соловьеве» (Там же. С. 73) и был карликом.
36 В современной науке принято относиться к сведениям об этом эпизоде без скепсиса. См.: Парнис А. Е. О не сохранившейся надписи Александра Блока Маяковскому // Материалы 7-й научно-практической конференции «Записные книжки В.В. Маяковского в контексте его жизни и творчества» (ИМЛИ РАН, 18 апреля 2022 г.): http://nrgumis.ru/articles/2184/
37 Примечательно, что Чуковский за несколько десятилетий до этого сам записал в дневнике этот рассказ Маяковского, причем с большинством подробностей, приведенных Катаевым: «Маяковский забавно рассказывал, как он был когда-то давно у Блока. Лили была именинница, приготовила блины — велела не запаздывать. Он пошел к Блоку, решив вернуться к такому-то часу. Она же велела ему достать у Блока его книги — с автографом. — Я пошел. Сижу. Блок говорит, говорит. Я смотрю на часы и рассчитываю: десять минут на разговор, десять минут на просьбу о книгах и автографах и минуты три на изготовление автографа. Все шло хорошо — Блок сам предложил свои книги и сказал, что хочет сделать надпись. Сел за стол, взял перо — сидит пять минут, десять, пятнадцать. Я в ужасе — хочу крикнуть: скорее! — он сидит и думает. Я говорю вежливо: вы не старайтесь, напишите первое, что придет в голову, — он сидит с пером в руке и думает. Пропали блины! Я мечусь по комнате, как бешеный. Боюсь посмотреть на часы. Наконец Блок кончил. Я захлопнул книгу — немного размазал, благодарю, бегу, читаю: Вл. Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю» (запись от 8 декабря 1920 года // Чуковский К. Собрание сочинений. Т. 11. Составление, подготовка текста и комментарий Е. Чуковской. М., 2013. С. 309).
38 О роли Федина в деле несостоявшейся публикации «Ракового корпуса» см.: Слово пробивает себе дорогу. Сборник статей и документов об А.И. Солженицыне. М., 1998 (ук.).
39 Зоя Сергеевна Кедрина (1904–1992) — писатель и ученый, специалист по литературе народов СССР. Стенограмма ее выступления (весьма, применительно к специфике момента, миролюбивого) на расширенном заседании бюро творческого объединения прозы Московской писательской организации СП РСФСР 16 ноября 1966 года. См.: Там же. С. 267–270.
40 Берта Яковлевна Брайнина (1902–1984) — автор монографии «Константин Федин» (М., 1951), за которую получила Сталинскую премию третьей степени (1952).
41 Брайнина незадолго до описываемых событий вышла замуж за историка литературы, профессора Дмитрия Дмитриевича Благого (1893–1984).
42 Клара Израилевна Лозовская (1924–2011), секретарь Чуковского.
43 Basilique du Sacré Cœur — монументальный парижский храм в византийском стиле, построенный на рубеже XIX и ХХ веков.
44 ЛК: «Эпизод с Б. и Ф. можно как-нибудь прикрыть, оставив».
45 Эта записка датирована 10 февраля 1968 года. (Корней Чуковский — Лидия Чуковская. Переписка. Подготовка текста и примечания Е.Ц. Чуковской и Ж.О. Хавкиной. М., 2003. С. 488.
46 Имеется в виду открытое письмо Каверина к Федину, активно распространявшееся в самиздате. См. его текст, например, в: Дело Солженицына. I. 2-е издание. Париж [фактически: Левен]. Б. г. С. 108–111. Датировано оно 25 января 1968 года, т.е. за несколько дней до описываемых событий.
47 Впервые: М., 1972.
48 Правильно: Чуковский К. Бедный словарь — и богатый // Литературная газета. 1963. № 87. 20 июля. С. 2–3. Про РЯ здесь говорилось: «В последнее время богатыми ресурсами речи порадовала читателей Рита Райт-Ковалева, давшая блистательный перевод известного романа Джерома Сэлинджера «Над пропастью во ржи». Роман написан на том грубом, но живописном жаргоне, на каком вообще изъясняются между собой подростки и в США и порою у нас. Грубость этого жаргона не мешает изображенному в романе подростку хранить в потаенных глубинах души романтически светлые чувства и стремиться к человечности и правде. Рите Райт-Ковалевой удалось передать всю выразительность этого жаргона, всю его силу и красочность. Здесь она обнаружила такое искусство, которое сразу поставило ее в первые ряды мастеров перевода» и т.д.
49 Вероятно, речь идет о статье: Маршак С. Заметки о мастерстве // Вопросы литературы. 1960. № 3. С. 138–145.
50 Первое издание У. Блейка в переводах Маршака вышло в Москве в 1965 году с предисловием В.М. Жирмунского.
51 Бенджамин Дизраэли, будущий лорд Биконсфильд (1804–1881), сделался премьер-министром в 1868 году. Источник этого анекдота нам неизвестен.
52 Реминисценция из пушкинского «Разговора книгопродавца с поэтом»: «Что слава? Яркая заплата / На ветхом рубище певца».
53 Елена Цезаревна Чуковская (1931–2015) — внучка Чуковского.
54 Сделанный РЯ перевод впоследствии знаменитой книги был напечатан в журнале «Иностранная литература» (1960. № 11. С. 28–142; послесловие В. Пановой). Судя по дневнику Чуковского, он читал роман в оригинале летом того же 1960 года.
55 Вероятно, доблесть комментатора требует выявить и каталогизировать эти восемнадцать синонимов, но эта работа оставлена нами до академического переиздания.
56 Евгений Ильич Ламперт (1915 или 1914–2004) — потомок бельгийско-русской семьи, покинувшей Россию в 1922 году. Учился в Германии, Страсбурге, Свято-Сергиевском Богословском институте. Состоял секретарем Н.А. Бердяева. В конце 1930-х годов перебрался в Англию, где вскоре женился на Екатерине Ридлей (1912–1976), чья мать была урожденной Бенкендорф. Ламперт окончил Оксфорд и в 1965 году основал русское отделение в университете Киля. Его русские связи неисчислимы: он приятельствовал с Исайей Берлиным и состоял в переписке с сестрой Иоанной Рейтлингер, был знаком с С. Булгаковым и был близким другом семьи Федотовых. В конце 1960-х годов РЯ рекомендовала Лампертов Ю.Г. Оксману (см. недатированное письмо: РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 1. Ед. хр. 803), но детали этого сюжета от нас скрыты.
57 ЛК: «Непонятен переход от Лампертов в Англии к Лампертам в Москве; переход пропущен».
58 Три сосны, росшие над могилой Пастернака на Переделкинском кладбище. Само надгробие имеет вид стелы с барельефом — профилем Пастернака работы Сарры Лебедевой.
59 См. мемуарный очерк «Встречи с Ахматовой» (Литературная Армения, 1966, № 10. С. 54–62).
60 Прототип героини «Доктора Живаго» — Ольга Всеволодовна Ивинская (1912–1995). Л.К. Чуковская обвинила ее в том, что после освобождения из лагеря она регулярно брала деньги и посылки для передачи оставшейся в заключении писательнице Надежде Августиновне Надеждиной (1905–1992), но, ничего ей не отправляя, все присваивала (см.: Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962. Т. 2. М., 1997. С. 658–659). ЛК: «Да, об Ольге надо, но не для печати: она жива. А описание приезда Лампертов очень хорошо». В книге Б.М. Мансурова «Лара моего романа: Борис Пастернак и Ольга Ивинская» (М., 2003) приводится письмо Надежды Надеждиной (женщины, якобы обокраденной Ивинской) к Л.К. Чуковской: «<…> Между лагерниками существует братство, как между однополчанами-фронтовиками. История с Ивинской была для меня глубокой душевной раной. <…> Самую трудную и голодную жизнь на воле я не могу сравнить с тем, что переживаешь в лагере, когда ты уже не человек, а номер. Вы этого не испытали, и я была уверена, что не испытаете. Помните наш разговор на эту тему? Поэтому Вы могли позволить себе то, что другим бы не сошло, в частности мне, у кого в биографии три тюрьмы и лагерь. — Согласно Вашему пожеланию я написала справку. Вы ее называете письмом. В ней говорилось, что посылок, деньги на которые собирали друзья, я не получала. Я это могу подтвердить и сейчас. Но я не могу подтвердить, что на эти деньги, как Вы мне сказали по телефону, Ивинская покупала себе духи “Красная Москва”. Я этого не видела. И Вы не видели, и не можете это доказать. Если вина не доказана, у человека презумпция невиновности. Справка не предназначалась для всеобщего чтения, тем более для печати. Теперь я могу спросить: почему Вы это сделали за моей спиной, не спросив моего согласия? Зарубежный читатель подумает про меня: ну и писательница, которая по-бабьи, на уровне коммунальной квартиры, не имея других аргументов, маневрирует тряпками! — Вы сказали мне по телефону, что не измените ни одного слова, сказанного Вами Ахматовой. Но информация об Ивинской была сообщена Ахматовой Вами, в Вашей редакции. Я не говорила Вам, что Ивинская украла у меня платье и плащ. Это неправда, я сама их ей дала. У лагерников принято делиться. Вы утверждаете, что Ивинская получила срок как уголовница. Это тоже неправда. В нашем номерном лагере уголовников не было <…> Я еще раз настойчиво прошу Вас и надеюсь, что Вы уважите мою просьбу: изъять из текста все, что касается меня. Никакого отношения к Ахматовой эта история не имеет. Это личный вопрос, нельзя обсуждать его вопреки желанию потерпевшей. В комментариях к своим лагерным стихам я говорю, что в лагере мы с Ольгой дружили. Остальное никого не касается. Роль мадам Вышинской мне не подходит». — С. 267.
61 Через некоторое время после визита Лампертов РЯ писала Чуковскому: «Наши английские друзья уехали в полном упоении, сказали мне, что это будет для них самым дорогим воспоминанием, — вообще наговорили много всяких хороших слов.
Люди они славные, искренне любят НАС…
Вернусь в Москву в конце августа, и если Вы будете совсем здоровы, бодры, как сейчас, я Вам позвоню и приеду…» (письмо от 24 июля 1966 года). — ОР РГБ. Ф. 620. К. 110. Ед. 53. Л. 1.
62 Питер Норман (1921–2007) — английский славист.
63 Джон Саймон Габриэл Симмонс (1915–2005) — английский славист.
64 Из стихотворения Маяковского «Верлен и Сезанн».
65 Писательница и автор воспоминаний Наталья Владимировна Кодрянская (1901–1983); ее муж, врач и негоциант, представитель фирмы лампочек «Tungsten», Исаак Вениаминович Кодрянский (Codray Jacques) (1894–1980).
66 Прежде всего имеются в виду две ее книги — «Алексей Ремизов» (Париж, 1959) и «Ремизов в своих письмах» (Париж, 1977).
67 Очевидно, РЯ учла замечание ЛК: «О Ремизове — Кодрянской Вы напрасно пропустили: если бы не она, он, ослепший, не мог бы диктовать, не мог бы слушать книги».
68 И «ходим на Муфтарку» — rue Mouffetard, где бывал дешевый рынок (прим. Р. Райт). Выражение «на Пасях» встречается у Тэффи (предисловие к сборнику «Городок» — Париж, 1927. С. 5).
69 М.К. Башкирцева (1858–1884) — художница, автор знаменитого «Дневника» — похоронена на маленьком кладбище в Пасси.
70 Несколько поправок в последней части очерка РЯ сделаны под влиянием замечаний ЛК: ранее, очевидно, было непонятно, «с кем расставаясь — с К.И. или Кодрянскими?». Следующая фраза вызвала замечание: «С кем связывала общая любовь? Выходит, что с Босхом».
71 Жак Комб (1906–1993). Его монография «Jérôme Bosch» вышла в Париже в 1957 году.
72 Это лицо нам неизвестно.
73 Селеста Альбаре (1891–1984) — горничная и экономка Пруста, персонаж его романа, надиктовавшая уже в 1970-е годы воспоминания о нем.
74 Очевидно, было: «как их найти», что вызвало замечание ЛК: «Кого их? Рисунки?»
75 Один из памятников многолетней дружбы Паустовского с Кодрянскими — хранящийся в доме-музее К.Г. Паустовского экземпляр книги Н. Кодрянской «Глобусный человечек» (Париж, 1950) с инскриптом: «Дорогому Константину Георгиевичу Паустовскому сердечно. Наталия Кодрянская. Париж. 1960 г. С неизменным чувством волнения и радости читая и перечитывая Вашу книгу “Родные просторы”».
76 Очевидно, исправлено по замечанию ЛК: «куда не попала… потом он снова попал в больницу».
77 По возвращении из Франции Р.Я. писала Чуковскому в недатированном письме: «Познакомилась с Натальей Владимировной Кодрянской совсем случайно (отвезла ей пакетик от родственников) — и мы с ней очень-очень хорошо встретились. Она мне подарила своего Ремизова и, узнав, что я Вас знаю (и безнадежно люблю) — передала Вам блокноты и конверты». — ОР РГБ. Ф. 620. К. 110. Ед. 53. Л. 6.
|