Два рассказа. Дарья Зверева
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторах | Денис Гуцко родился в 1969 году в Тбилиси. Окончил геолого-географический факультет РГУ. Лауреат премии «Русский Букер» (2005), Лауреат премии журнала «Знамя» за заметки волонтера «Нацики всегда так» (№ 10 за 2022 год).

Дарья Зверева родилась в 1989 году в Ростове-на-Дону. В 2011 году окончила химический факультет РГУ. Книжный блогер, главный библиотекарь Донской государственной публичной библиотеки.

В соавторстве Денис Гуцко и Дарья Зверева опубликовали в журнале «Знамя» рассказ «Бывшая Мальцева» (№ 12 за 2020 год).





Денис Гуцко, Дарья Зверева

Два рассказа


Известные обстоятельства


В связи с известными обстоятельствами внеурочной и общественной нагрузки у Анны Викентьевны заметно прибавилось. А с ней и нервотрепки.

Сейчас не ко времени было вспоминать, как на летучке перед началом учебного года Борис Анатольевич с нехарактерной для него экспрессией всплескивал и месил руками: «Что сложного? Все вам расписали! От А до Я!». Не ко времени, однако же, вспомнилось — и Анна Викентьевна задумалась было, не обсудить ли все это с кем-нибудь из коллег, спускавшихся вместе с ней по истертым бетонным ступеням средней общеобразовательной школы номер тридцать шесть теплым сентябрьским вечером после очередной экстренной летучки. Обошлось без бурной жестикуляции — но рефрен прежний: «Что сложного? Ничего сложного». Можно было бы едко пошутить, мол, и тут без училок никак. Она скользнула взглядом по усталым лицам и спинам — и не стала нарушать общего молчания.

Попрощались, побрели по адресам.

Повестки раскидывали на шестерых — остальные, включая физрука, отвертелись — получилось от пятнадцати до тридцати на руки, в зависимости от адресов. «Что не раздадите, завтра другие понесут». Самой Анне Викентьевне до­сталось двадцать три повестки в двух девятиэтажках на краю Космонавтов. Можно было взять девятнадцать на Беляева, но Беляева вся прикреплена к родной тридцать шестой, а дальняя часть Космонавтов — к сто четвертой: здесь меньше вероятности заявиться к бывшим ученикам. С незнакомыми будет проще. Анна Викентьевна не хотела усложнять.

Да уж, пожалуйста.

«Добрый вечер, простите за беспокойство, я из школы, нам тут поручили», — а дальше как пойдет. Приняли, расписались — отлично, минус одна квартира. Полезли в бутылку — развернулась и ушла. Опять же, минус одна квартира, пометку только черкануть. Со знакомыми можно нарваться на драму: охи-ахи, слезы. Чего доброго, обида. «Уходите? И не посидите, не зайдете? С таким-то подарочком».

Красный светофор был долгий, и Анна Викентьевна успела задуматься, не сменить ли ей план — не заскочить ли домой перед тем как разносить повестки. Отчего бы не побаловать себя? Несколько легких уютных минут, подслащенных рюмкой вишневки. «А запах?» — засомневалась она. Но тут подъехавший к остановке автобус перекрыл пешеходный переход и — не пренебрегать же столь явным знаком — Анна Викентьевна двинулась по каштановой аллее в сторону дома.

Полчаса ничего не изменят. Дайте дух перевести.

Если бы сейчас, под этими незаконно расцветшими в сентябре каштанами, рядом оказался кто-нибудь из тех, с кем можно поговорить — про все про это, — она бы, пожалуй, заговорила. Настроение было подходящее.

Прохожие шли, на цветущие каштаны не глядя. Ботанической аномалии никто из них скорей всего не замечал. «Каштаны? А что с ними?» Но Анну Викентьевну ажурные пирамидки, усыпавшие раскидистые ветви плотнее даже, чем весной, трогали необычайно, искушали и будоражили.

Хорошо бы, конечно, поговорить. Выговорить.

И вот ведь чего не объяснишь Борису Анатольевичу — у него один ответ: все расписано от А до Я — в классах сегодня совсем не так, как вчера. Специфично очень. Ниточки пока что не рвутся, но перепутались основательно.

Цепляясь за каштановые свечки, как за обрывочные полуистертые воспоминания — то ли из детства, то ли из прожитого в какой-то хорошей книге, — мысли Анны Викентьевны побежали в привычном и, судя по всему, неизбежном направлении. Все расписано — возражала она Борису Анатольевичу — а попробуй проведи по расписанному в седьмом «В», например. У троих родители из несогласных, пятеро — из семей военных или тыловых активистов. Напряжение возникает само собой, и нужно с ним как-то работать.

— А можно спросить? — Милена, лапочка, тянет руку. Глазки наивные, губки бантиком. — Вот мы в прошлом году песню пели на Девятое мая, — и громко, во весь голос произносится название песни, в котором по нынешним временам звучит откровенный эпатаж. — Нас, значит, посадят? Видосик-то в Сети. Доказательство. Как там? Ла-ла-ла...

Несколько секунд, слово за слово, одно ужасней другого — и вот уже кто-нибудь выхватывает телефон, тычет в одноклассника: «А на камеру не зассышь?», — и ор на весь этаж.

Песню с сайта школы убрали. Пришлось Анне Викентьевне просигналить Борису Анатольевичу. Было неприятно, что ж. Особенно когда Борис Анатольевич при всех в учительской поблагодарил за бдительность. Физрук тогда гаденько хмыкнул в бородку. Но лучше так: в седьмой «В» после этого вернулся порядок. Без ЧП, без изнуряющих родительских собраний. Лучше так. Лучше брать негатив на себя.

И хмыкайте сколько угодно.

Или нужно было писать в классный чат? Вызывать родителей на беседу? Пугать участников перепалки плохой характеристикой? Бориса Анатольевича натравить? Закрутить гайки? Ненароком слепишь из кого-нибудь жертву — из той же Милены, девочка яркая, популярная — поднимется в классе волна солидарности — на ровном месте, удивляйся потом — и начнется с классом... да... именно... Добравшись в своих ежевечерних раздумьях до этой точки, вернее, до этой тягостной пустоты, образовавшейся на месте изъятого из оборота слова, которым когда-то раньше, в другие времена, пугали в учительской новеньких, не умевших сразу выстроить контроль над хищной школотой, Анна Викентьевна какое-то время перебирала набившие оскомину слова-подменыши, прощупывала одно, другое, брезгливо прокатывала по языку и, в зависимости от настроения выбрав подходящее, завершала заклятую фразу. Сегодня настроение было — отпахала-шесть-уроков-оставьте-меня-в-покое. Сегодня закончила так: и начнется с классом раздрай.

А где на это силы? Нет на это сил.

Дома, как была, в куртке, Анна Викентьевна прошла сначала в ванную, вымыть руки — и сразу на кухню, к шкафчику-буфету со стрельчатой дверкой. Бутылка вишневой наливки, хрустальная рюмка. Она устроилась в стареньком, но все еще удобном кресле в гостиной и наконец-то разрешила себе свою секретную радость — подумать о Женьке. Подумала, улыбнулась, запила крошечным ароматным глотком. Добавила вдогонку еще один.

Запретной темой Женькин переезд стал задолго до всего этого — как-то исподволь и постепенно. Сначала, как только дочка с мужем и сыновьями перебралась в Трабзон, удивительной новостью хотелось делиться — праздновать при любом удобном случае с каждым, у кого находилась минутка полистать фотографии, на которых так много объятий и улыбок, и моря, и неба, и уличной торговой пестроты, и ярко-зеленых склонов, настырно влезающих в кадр. Удивляться было чему: надо же, сорвались — и вот, и живут. Анне Викентьевне казалось тогда, что коллеги удивляются и празднуют вместе с ней. Может быть, так и было? Сначала. Какое-то время. Но потом она разглядела, как унылы и пусты улыбки, расслышала, как холодна тишина, встречающая истории про «моих турок», и притихла, и поняла, что Женькин переезд надо бы держать при себе — не та тема, не надо. А по нынешним временам так и вовсе — хорошо бы всем про Женьку забыть яко же не быша. И пока, спасибо коллегам, так и складывалось: никто ни слова, ни полунамека.

Вот и ладно, и пусть и дальше так.

Не созванивались больше двух недель: аврал, сдавали какие-то крупные проекты. И вот, наконец, управились. Обещали позвонить завтра. Анне Викентьевне так захотелось вдруг, чтобы это случилось не завтра, а сейчас, сию минуту, что она полезла в телефон — проверить, не пропустила ли сообщение или звонок. Мало ли. Но нет, не пропустила.

Покрутила в руке пузатенький хрусталь, полюбовалась, как играет оттенками вишневый цвет — такой густой, что вот-вот станет черным. Витя эти рюмки любил. ЧССР, необычный заковыристый узор, короткая, но изящная ножка. Нальет, устроится на лоджии с кроссвордом или шахматными этюдами, цедит. После его смерти, когда Анна Викентьевна сама распробовала вишневку по вечерам, рюмки пошли в расход — бились и бились одна за другой, пока не остались две последние. Но эти две держались стойко: падать падали, но удачно, без последствий. Как будто Витя вмешался — дескать, одна тебе, вторая обо мне чтоб напоминала.

Витя, Витя. Хорошо, что не дожил.

Проснуться бы утром — а все закончилось. «Возвращаемся к штатному распорядку».

Или наоборот — ладно, если невозможен столь широкий размах — уснуть крепко-крепко, и чтобы приснилось, что Витя жив, и ранний летний вечер, ласточки за окном, а они сидят на лоджии, на журнальном столике блюдце с фруктовыми канапе, как он любил, и рюмки, чернущие от наливки. И можно даже с кроссвордами.

Но ни проснуться, ни уснуть.

Анна Викентьевна глянула на часы и решительно откинулась в кресле: еще пять минут, имеет право. Переждать, пока истончится и сойдет на нет послевкусие от грез и турецких мотивов, несовместимое с военкоматовскими квитками.

Мелькнуло краешком: приедет Женька на Новый год — полным составом дня на три... Но Анна Викентьевна отогнала, запретила себе об этом. Не сейчас. Пора переключаться.

И она принялась вспоминать по пунктам — что было до сегодняшних повесток.

Разъяснительный спич Бориса Анатольевича. Все сидят как на поминках, одна только физичка Валя кипит одобрением: «Да мы же все понимаем! Давно надо было!»

Сборы на обмундирование — по пятьсот, по тысяче, кто сколько может. Но это самое простое. Хотя и накладно.

Потом спустили «Письма солдату» — и чтобы от каждого ученика в классе. И если нет, то почему. И «проведите беседу, к среде доложите».

И окопные свечи. Сначала собирал с детьми трудовик на своих уроках, потом стали подключать всех подряд. Журналистам понравилось, снимали раз пять; бывало, каждую неделю. «Решено сделать тысячу штук, товарищи!»

Инструктаж, разъяснения, новые вводные.

А теперь это.

Анна Викентьевна устала.

Может человек устать?

Она скорбно поджала губы — все-таки пора — и поднялась.


Первый из доставшихся ей домов — сразу за бывшей типографией «Молот», налево во дворы и по мосткам через лужу. Весь фасад понизу исчеркан из баллончиков: замысловатые буквицы, размашистые фразочки, тут и там закатанные белой краской, безнадежно просвечивающей. С торца — аляповатый рисунок, что-то с крыльями. Глянула мельком, стараясь не вглядываться и не вчитываться, — ясно, что там можно высмотреть.

В первом подъезде никого, во втором сразу трое.

Начать решила с верхнего этажа.

Поднялась на седьмой, позвонила в нужную двадцать шестую.

Жильцы открывать не стали, через дверь назвались квартирантами: хозяева уехали, куда, не знаем. Вписала карандашиком первую отметку: «Квартиранты», — отправилась дальше.

На третьем в одной квартире не открыли вовсе, на порог другой вышла женщина, ровесница Анны Викентьевны. Смотрела нервно, уведомление на сына не взяла: «Давно здесь не живет, переехал в Краснодар». Новый адрес, невзирая на инструкцию, Анна Викентьевна выспрашивать не стала. Пометила расплывчато: не сообщили.

На пятом вышел сам мобилизируемый. Распахнул без всяких «кто там». Высокий, плотный, в бирюзовых шортах. Футболка с надписью «Плохого человека Олегом не назовут». Процокав по плитке прихожей когтями, из-за мохнатой его ноги выглянула рыжая тонконогая собака. Анна Викентьевна успела подумать: «Этот откажется». Но он выслушал вежливо и поинтересовался, где расписаться. Почему-то застыдилась своей неудавшейся попытки угадать — и строго-настрого приказала себе больше не устраивать «Поле чудес».

Еще три квартиры, этажом ниже и на четвертом.

В одной не стали открывать, в другой открыла уютная байковая старушка, взяла квиток тонкими белыми пальцами, кивнула дважды, обещала передать Гавриленко Артему Сергеевичу, как только вернется со смены.

В третьей снова открыл лично адресат — но успел лишь подтвердить, что, да, это он, Дмитрий Иванович Фефилов: в следующую же секунду к двери подлетела молодая женщина с младенцем на руках и, с неожиданной ловкостью придержав бедром заскользивший по стене тамбура велосипед, захлопнула дверь.

— Ну ты больной?

Дальше голоса затихали, удаляясь: она нападала, он отбивался.

Анна Викентьевна вписала в табличку: «Не открыли». Сойдет.

Последняя в подъезде, шестьдесят третья квартира, и можно перебираться в следующий. Михаил Антонович Пехтерев — значилось в предписании. Звонок выдал сбивчивую сиплую трель. Открывать явно не торопились, хотя Анна Викентьевна отчетливо расслышала в прихожей шаги. Позвонила снова, для очистки совести, не ожидая уже, что откроют, и между делом примеряясь — во сколько она закончит, если будет идти таким темпом. Дверной глазок вспыхнул и потемнел. Было слышно, как за тонким металлическим листом кто-то вздохнул, тронул ключ, вставленный в замок. Анна Викентьевна шагнула к лестнице: не хотите, и не надо, — но в ту же секунду замок лязгнул и дверь открылась.

— Здравствуйте. Кого-то ищете, Анна Викентьевна?

Она его не узнавала.

Потертый, пожухлый, погасший — сложно было узнать. Поверх пижамных клетчатых брюк — объемный темно-синий пуховик, похоже, что женский.

— Думал, сосед, что ли. Не хотел с ним общаться. Смотрю, вы.

И она услышала: знакомый голос, очень. Но кто? Понеслась круговерть: Миша — тот, который... Конный спорт? Рисовал хорошо? Принес в школу лягушек? Какой выпуск? Это ж сколько лет прошло?

Стараясь, чтобы прозвучало как можно более дружелюбно, а главное, многозначительно — пусть пока сам придумает, каким смыслом наполнить происходящее, ей нужно время разобраться, что к чему — Анна Викентьевна сказала:

— О-о-ой.

И улыбнулась — в том же духе: как хочешь, так и понимай.

Полы пуховика расходились на голой бледной груди. Миша застегнул «молнию», но бегунок тут же пополз вниз.

— Да это, — он решил улыбнуться в ответ. — Первое, что под руку. В химчистку носили, не стали пока в шкаф. А вы, значит, повестки разносите?

Он кивнул на папку в ее руках.

Не конный спорт и не лягушки. Память все еще не находила ответа на вопрос «что за Миша». Точно что-то интересное — но пока это все, что обнаружилось. С того самого момента, когда вслед за первым неприятным удивлением: «Все-таки нарвалась», — это что-то заерзало, заскребло — и ускользнуло, Анна Викентьевна ждала подсказки: вот сейчас Миша что-нибудь произнесет, как-нибудь повернется — шестеренки сцепятся, прокрутятся, и выскочит нужная картинка: «А, ну точно! Он». Подсказок не было. Подошла ближе, улыбнулась заново, теперь уже четкой профессиональной улыбкой — вариант одобрительно-выжидательный: пока хорошо, что дальше?

— Да, предписания. А ты... здесь?

— Жены квартира. То есть предписания... ну, я же правильно понял... на мобилизацию это?

Подтвердила:

— Да, Миш.

— Меня, значит, — кивнул неопределенно в сторону лестницы. — В первых рядах? Когда там надо явиться?

Сам отыскал нужную строчку, не пришлось отвечать.

— Фига себе. Прям завтра? Это как бы предварительно, или уже на отправку?

А вот это забыла. Или прослушала.

Анна Викентьевна собиралась повторить учительскую улыбку — всегда выручала в непонятных ситуациях — но в последний момент почувствовала: сейчас не стоит. Миша... Миша Пехтерев... Хорошее или плохое? Посмотрела, наконец, ему в глаза — подсказок не было и там. Было то, что хотелось поскорее отменить — сморгнуть, если можно было бы сморгнуть что-либо в чужих глазах.

— Сосед сверху залил. Я думал, он пришел. А оно вон что.

Было что ответить, было: «Ох, сочувствую. Меня заливали трижды». И Анна Викентьевна ответила, но почему-то мысленно. Почему-то вдруг сложно стало говорить. Пока собиралась с силами, чтобы повторить все-таки вслух, Миша Пехтерев потянулся к папке:

— Ну что, давайте?

Указательный и средний развел пошире, будто за сигареткой тянется.

— Пойду повоюю.

Поежилась, как от холодного сквозняка. Вот обязательно такое говорить? Развернула к нему папку — здесь расписаться. Простенькая, обязательная вроде бы фраза «Как поживаешь, Миша?» тоже не преодолела немоты, навалившейся и затвердевшей как-то уж слишком внезапно. Просилась, порывалась соскочить с языка: вот сейчас... надо... нет, не тот момент... вот... ну, надо... чуть позже... вот-вот, — но наружу так и не выбралась. Анна Викентьевна с усилием сглотнула, проталкивая в себя слово за словом такую — кто бы мог подумать — ерши­стую, поперек горла растопырившуюся фразочку, и та, поддавшись, юркнула, наконец, в самое нутро, неожиданно мясистая, плотная и, забившись поглубже — похоже, под самое сердце, тихонько покалывала.

Что же так тяжко с Мишей Пехтеревым? Черт его подсунул. Выбирала же адреса подальше.

Расписался, забрал свою половинку, казенный листок с чернильным кругляшом печати и подписью военкома Ситникова Д.С.

Анна Викентьевна загадала: только бы сам не начал. Иди, не до тебя. И он не начал.

Буркнул: «До свиданья», — и скрылся за дверь.

Еще одна фраза — «Береги себя» — вспомнилась, как только она отвернулась к лестнице. Толкнулась и стихла, не доставив дополнительных неудобств.

В квартиру выше этажом не пошла. Спросят — скажет, не открыли. Как проверят? Не станут проверять. Это уже страшилки Бориса Анатольевича.

Миша, Миша. Что за Миша? Миша Пехтерев.

Соседний подъезд обошла весь — в приступе внезапного остервенения. Будто если обойти по списку квартиры в соседнем подъезде — скорее, скорее — заполнить каждую клеточку в правом столбце карандашным ноликом, карандашным крестиком — сложится и ответ на вопрос, который прицепился и не отпускал.

Вспомнить бы год выпуска, дальше было бы легче. Одиннадцатый, когда Зоя Константиновна вышла на пенсию? Восьмой, когда крышу перестилали?

Двери распахивались настежь — то в уютные чистенькие прихожие, в семейный котлетный дух, в младенческий ор, в звонкие детские голоса: «Мам, кто пришел?», — то в прокуренные человечьи берлоги — у входа пакеты с пивными смятыми банками, пыльная обувка, в глубине телевизор покрикивает, хохочет. Двери приоткрывались на ширину цепочки — и набухший испугом глаз (второй не умещался в просвет), всматривался в Анну Викентьевну, ощупывал с головы до ног и немножко изнутри (фу, неприятно-то как). «Нету дома. Не проживает. Связь не поддерживаем. Ищите сами, если вам надо». Двери не открывались вовсе — и это был самый удачный вариант: черканула карандашиком, пошла дальше.

Миша Пехтерев. Вот хоть убей.

На седьмом этаже короткостриженая немолодая женщина с мрачным азартом зачитала из телефона, каким по закону должен быть порядок вручения повестки. Оттараторила, включила камеру и принялась снимать.

— Нет, вы мне ответьте. При чем тут школа?

Анна Викентьевна только вздохнула в ответ.

Где-то теперь всплывет видео, на котором затурканная шестидесятилетняя училка с папкой, нелепо втиснутой под правую грудь — посудомойка Таня в школьной столовой носит так пустой поднос, — уходит по подъездной лестнице под крики: «При чем тут школа?»


Она вспомнила его уже дома — Мишу Пехтерева, когда полезла на антресоль книжного шкафа, где вперемешку с бумажными драгоценностями школьной жизни — сценарии игр, снежинки на Новый год, грамоты — хранились выпускные альбомы и отдельные фото: праздники, экскурсионные поездки, мероприятия городского масштаба. Вспомнила, лишь только потянула на себя дверку — память, сыгравшая с ней в «холодно — жарко», не стала оттягивать финал.

Точно!

Затолкав обратно русалочий зеленый парик, скользнувший ей в руку — а Витя в той постановке потешно сыграл Водяного, — Анна Викентьевна оглядела альбомные залежи: вот в этой коробке из-под конфет.

Выпустила веера фотографий на журнальный столик, быстро нашла и вы­удила нужную. Расплескивая только что нахлынувшее счастье, Миша размашисто топал по сцене актового зала. Как же трогательно он смотрелся в застегнутой под ворот креповой куртейке с четырьмя накладными карманами. Вокруг было много детских лиц — и такие же сияющие, и растерянные: участники представления к юбилейному Дню Победы выходили на поклон. Пока Миша улыбался во весь рот — и дырка темнела справа вверху, Анна Викентьевна, устроившись поудобней в кресле, расставляла рядком детали.

Пятый «Б». Классной была Юлия Алексеевна, Юля, молодая математичка только что из педа. Настрой рабочий, но с непривычки земля уходит из-под ног. Попросила помочь с постановкой. «Хотя бы советом, пожалуйста». Своего класса у Анны Викентьевны в тот год не было: уговорила Бориса Анатольевича дать ей передышку после Витиной смерти. Сначала подумалось — и постановок не надо бы. Почти отказала, но вдруг почувствовала, что именно этого сейчас и хочется, после бетонных стен реанимации, после марких кладбищенских дел — вернуться по-настоящему — в школу, в жизнь. «А давайте попробуем».

Миша был такой крепенький, деловитый, с русой вихрастой челкой. Когда пришла знакомиться с детьми, первым попался на глаза. Угодила на забавную сценку: Юля с непривычки встала слишком близко к открытому окну, к выдвинутому глубоко в класс торцу оконной рамы, и Миша окликнул ее плотным размеренным баском, поделился советом бывалого: «Не прислоняйтесь, там пачкается».

Вспомнила и заулыбылась, забылась, ушла целиком в те стародавние времена — хотя, если присмотреться, вот же они, рукой подать — когда в ней было достаточно азарта на то, чтобы в два лихорадочных вечера собственноручно расписать сценарий часового концерта, а потом и отрепетировать, и раскочегарить мальчишек-девчонок так, что на выступлении у самой в горле ком.

Миша читал Рождественского, «Я сегодня до зари встану». На репетициях получалось прекрасно. Вдумчиво, веско. Но утром перед самым представлением у него выпал зуб, на самом видном месте. И Миша запаниковал. Кто-то из одноклассников посмеялся над ним: «Мишка беззубый мальчишка», — и он запаниковал. Зажатый, в глазах слезы — стоял за кулисами у самой двери и, похоже, подумывал улизнуть. Анна Викентьевна присела рядом на корточки.

— Что ты, солнышко?

Он собирался было ответить, но слезы задушили. Молча продемонстрировал, задрав губу.

И Анна Викентьевна — внутри все заныло и съежилось — божечки мои, не знаю, можно ли так, но я же для дела — шепнула тихо, чтобы не слышали другие:

— А как же тот парень? А если он оттуда слышал, как ты готовился? Ждет теперь... А ты... Миша, ты же не сбежишь?

Они посмотрели друг другу в глаза.

— Ведь справишься? Давай? И живу я на земле доброй за себя и за того парня. Да? Миш?

Он кивнул — и не сбежал, справился.

Допив первую, Анна Викентьевна потянулась к бутылке, чтобы наполнить по новой — но вдруг встала, раздраженно передернула плечами.

Подошла к окну: ветки, лужи, сосед выгуливает бодрого пушистого шпица. Коротенькие лапки бойко барабанят в асфальт.

В небе меловым пятном белеет луна.

В детстве, в собственном детстве Анны Викентьевны можно было в одно мгновение нарисовать луну на школьной доске, приложив к ней комок недомытой и недосохшей тряпки — такую оставляли нерадивые дежурные.

А степная трава пахнет горечью. Вспомнила, наконец.

Чем ближе и подробней становился Мишка из пятого «Б», тем безвозвратней драгоценное воспоминание врастало в обшарпанный пыльный подъезд, в котором растерянный бесцветный мужичонка в накинутом наспех женином пуховике принимает военкоматовский квиток из ее рук.

Напомнила себе: Женька завтра позвонит. Не помогло.

Какая-то недобрая мысль напористо просилась в слова, и Анна Викентьевна знала, конечно: если выпустить, выдохнуть — если позволить себе проговорить, все может быть еще спасено. Мишка — беззубый мальчишка, храбро де­кламирующий Рождественского в битком набитый зал, лица его однокашников, бледной гроздью вызревшие в темноте кулисы, и несколько секунд молитвенной тишины — перед тем как грянули аплодисменты. Знала, конечно. И злая спасительная жилка в голове билась, не утихала, билась долго.

Анна Викентьевна простояла у окна, пока луна из меловой не сделалась голубовато-серебряной, послушала немного первые нетрезвые голоса, покатившиеся по соседней улице — и отправилась в ванную.

Все, чистить зубы и спать. Завтра будет хороший день.

Помылась на ночь, расстелила постель и легла. Потянулась к тумбочке за Кавафисом. Но читать совсем не хотелось. Все-таки нужно было выбрать что-то полегче. Ну какой сейчас Кавафис? Прислушалась к себе: как там, скоро ли уснет? Вряд ли. Сколько ни заставляй себя думать о хорошем: на улице теплынь... завтра Женька позвонит... шпиц был смешной... скоро Витин день рождения, — сколько ни цепляйся, снова и снова просачивается и разгорается сердечной изжогой раздражение, вполне объяснимое с учетом сложившегося контекста. Пытаешься о хорошем — а лезет совсем другое: Милена — как она глаза теперь отводит. Каждый раз, всегда. Даже когда урок отвечает. Не смотрит больше в глаза.

Все, все, хватит себя драконить.

Выключила лампу.

Завтра все пройдет.


Женька, как и обещала, позвонила в десять по Москве. Анна Викентьевна, в шерстяной кофте, зато с распахнутой балконной дверью — захотелось показать турецким пилигримам, какая здесь чудесная мягкая осень стоит — устроилась в кресле за журнальным столиком и, предвкушая скорую радость, нажала в Телеграме «принять».

Юрка, младший внук, ворвался первым:

— Ба, я змея запускал!

За его спиной частями маячит отец — голова и ноги из-под пестрого ромба воздушного змея.

— А нить кто будет сматывать? Але!

— Ну пап!

Старший, Андрюша, степенно выходит из-за змея: окружающая суета его не касается, он в образе — на нем футбольная форма, имя и фамилия латиницей отпечатаны на груди. Новое увлечение — уже второй созвон Андрюша в именной красно-белой форме.

— Он запускал, ага.

Юра успевает перебить брата, чтобы тот не наговорил лишнего:

— Мы змея запускали! Знаешь, как высоко?

Приподнимается на цыпочки, подбородок задирает — вот как высоко.

Женя появляется перед камерой, садится на диван, подогнув ноги.

— Привет, мам.

Красавица. Стройная, как девочка. Коленки-яблочки. Тьфу-тьфу-тьфу.

Голос Алексея, щедро приправленный сарказмом, прилетает издалека: «Мы змея, кстати, запускали».

— Лешка тут за ними прибирает, — улыбается Женя. — В прошлый раз не получилось запустить, ветер стих как назло. Так сегодня с самого ранья потащили батю. Зато сегодня все, как обещано, аж до неба, да, Юр?

Юра льнет к матери.

— Аж веревка закончилась!

Андрюша устраивается на краешек дивана, чтобы ближе к камере — так форма видней. Женя продолжает рассказывать:

— У Андрюши важный матч сегодня. Тренер обещал выпустить во втором тайме на подмену.

— На замену, ма!

— Простите, снова оговорочка, — Женя гладит старшего по голове.

Тот позволяет, но как только мать убирает руку, проверяет — правильно ли уложена челка.

По другую сторону от Жени садится Алексей, берет Юрку на руки.

— Здравствуйте, Анна Викентьевна.

Все семейство в сборе. Красивые все, хорошие.

— Как твои дела, мам? Как вчера день прошел?

Странный вопрос, думает Анна Викентьевна и вдруг пугается.

Почему Женя именно так спросила про вчерашний день?

Почему именно про вчерашний?

Обходились ведь.

Не касались этого всего.

И правильно.

Зачем касаться того, на что никак не можешь повлиять?

И чего вдруг?

Они там, она здесь.

Женьке кто-то рассказал?

Странно.

Кто ей мог рассказать?

Только сейчас Анна Викентьевна понимает, что до сих пор не произнесла ни слова. Здороваясь, обошлась взмахом руки; улыбалась, кивала, слушая дочку и внуков — но молча.

Что-то не так. Не так, как обычно.

— Мам, чего на работе-то? Как твоя пятница? Как неделя вчера закончилась?

А, вон в каком смысле. Да-да, пятницы... Можно не паниковать. Все в норме. Это про работу.

Анна Викентьевна откашливается, набирает воздуху, чтобы ответить.

Все нормально, Жень.

Или лучше отмахнуться? Мол, да что про это; как у вас, расскажи.

— Мама?

Да-да, я сейчас.

Она выдыхает — будто воздух оказался не тот, неподходящий, нужен другой. Делает новый вдох, улыбается.

— Ба, ты нас слышишь?

Но пусто, пусто совсем — только мусорные комки и обломки мельтешат бессмысленно, и как ни старается Анна Викентьевна соорудить из них, придумать хотя бы одно подходящее слово, не получается ничего. Она прячет под улыбку свой испуг и пробует снова — выдох, вдох. Но слов больше нет, почему-то закончились.



Страшное


Велено было общежитие дорожников передать под мобилизованных. Людей раскидали, добавили койкомест. Позвали двух Петровичей — Анатолия Петровича и Сергея Петровича, которые испокон веку латали в студгородке электрику и сантехнику, установить железные двери и поснимать ручки с окон во избежание инцидентов. Петровичи справились бы и сами: тяжеленные двери на этажи подняли без них, оставалось вставить рамы в проемы, закрепить анкерами, навесить двери на петли и подточить, где цепляет, болгаркой. Но по волонтерской линии вуза в помощь им выделили студента — малахольного первокурсника Лешу.

Два Петровича крякнули, смерили взглядом хрупкие метр шестьдесят, девчачьи нерабочие пальчики, ломкую шейку, всмотрелись в бледное — будто не пропеченное лицо, кивнули безразлично: ну, что, помощник волонтер, бери инструмент, пошли.

Путь от административного корпуса неблизкий. Студентик пыхтел и отдувался, через каждые десять шагов перекидывая из руки в руку набитый железом ящик, но отдувался не уныло, а как будто даже весело — мол, как же вы такое таскаете, отцы. И Петровичи, люди в целом добросердечные, прониклись: Леша напомнил им о собственной втузовской молодости, в которой предостаточно было внеурочной подсобной работы на голодный желудок.

Начали снизу, с первого этажа.

Пока Петровичи выставляли и присверливали раму, Леша успел пройтись по комнатам, вернулся с полным пакетом оконных ручек.

— Куда эту шляпу?

Первое, что они от него услышали. Им показалось забавным: куда эту шляпу.

— Кидай вон, — махнул Сергей Петрович на лестничную клетку. — Чтобы не забыть. Заберем, как закончим.

— В двух комнатах не смог снять. Присохли как-то.

— Да и хрен с ним. Раз присохли.

Дверь встала не сразу, долго подгоняли правый верхний угол. Леша придерживал дверь, когда ее снимали с петель, чтобы сточить болгаркой лишний металл.

На втором этаже справились быстрей. Верхний анкер угодил в арматурину, но рама держалась крепко, переделывать не стали. Срезали шляпку, зашлифовали. Дверь села как влитая.

Вернулся Леша с ручками. Петровичи присмотрелись — лампа на втором была поярче: какой-то все-таки прибитый, снулый. Прислонился к стенке, уставился в пустоту пролета. Наметившаяся было симпатия Петровичей к Леше начала таять — как любили они говаривать, словно после отпуска аванс. Не чужда была Петровичам меткость слова.

— О чем задумался детина?

— А?

— Устал, говорю? — Анатолий Петрович повторяться не стал. — А то иди. Так-то мы не держим. Твоим не скажем, если что.

В ответ Леша лишь мотнул головой. Переждал, пока Анатолий Петрович прикурит, передаст зажигалку Сергею Петровичу, пока Сергей Петрович прикурит и вернет зажигалку. Откашлялся, сказал:

— Странно там ходить.

— А? Чего это?

— То ли жилое, то ли нежилое. В одной комнате букет на подоконнике. Празд­ник у кого-то был, оставили.

На лице его проклюнулась рассеянная улыбка.

Петровичи промолчали. Странное — когда оно вот так, как сейчас, проистекало сверху, они не обсуждали даже друг с другом. И вообще старались не замечать — пусть бы даже лезло в глаза. И уж во всяком случае никогда не выказывали удивления, любой, самый невероятный кунштюк вышестоящих встречая и провожая саркастическим молчанием: на результат, как говорится, не влияет. Привычка отшлифована была годами, до зеркальной гладкости, и восходила к мутным горбачевским временам, когда руководить студгородком — правда, ненадолго — поставлена была Зойка, художница, крепко, но на удивление аккуратно закладывавшая за воротник и спалившаяся не на пьянстве вовсе, а на классах рисования, которые она устраивала по выходным в своем директор­ском кабинете: начинали с натюрмортов, но вскоре и до голой натуры добрались. Зойку — уже при Ельцине, сменил Матвей Ильич, казак и бывший гаишник. Он и укрепил Петровичей, помог развить невозмутимость к начальственным закидонам. Ежеутренние построения, нагайка за голенищем — вот уж где было странное. А тут — пустые наспех отселенные комнаты, всего-то.

Докурили в тишине, отправились на третий.

Здесь обнаружилась проблема — кривой откос, рама не входит. Придется сбивать штукатурку. И только Сергей Петрович запустил перфоратор, свет в здании погас.

Петровичи печально матюкнулись и запалили толстую декоративную свечу (аромат морского бриза на тропическом пляже), которую держали как раз для таких случаев в ящике с инструментом. Фонарики, конечно, ярче, был у них с собой и фонарик, но свечей им когда-то перепало две большие коробки — от клиента на шабашке, который работал в свечном цеху и свечи присовокупил бонусом к оплате за ювелирно отремонтированный теплый пол. Полезли в щиток — благо он тут же, у входа на этаж.

— Предохранители живые, — констатировал Анатолий Петрович, разглядывая предохранители.

— Горелым не пахнет, — уточнил Сергей Петрович, вдумчиво потянув носом.

— Твою ж за ногу. И что случилось?

Повозились немного, поискали фазу — не нашли.

— Похоже, не судьба сегодня закончить.

Анатолий Петрович позвонил вахтерше из административного — для успокоения совести, хоть кому-то доложиться. И оказалось, что в то самое мгновение, когда Сергей Петрович включал перфоратор, приключилась авария на подстанции — свет рубануло во всем студгородке. Так совпало. Бригада РЭУ в пути, обещали скоро быть.

Петровичи закурили и пораскинули мозгами.

— Ждем.

— Однозначно.

Студента отсылать не стали: предлагали уже — отказался, а теперь пусть. Леша добыл где-то в комнатах трехлитровую банку, опустил свечку на дно: так не задует сквозняком. И Петровичи одобрительно кивнули: смотри ты, сообразил, не такой уж простофиля.

Подстелив брезентовые рукавицы, Сергей Петрович уселся на ступеньку, Анатолий Петрович рядом, ступенькой ниже. Леша примостился на изгибе перил.

Огонек подрагивает, тени по стенам полезли, на потолке плещутся блики. И как-то сразу установилось поэтическое настроение на обшарпанной лестничной клетке, словно у костра на морском берегу.

— И мертвые с косами, — хмыкнул Анатолий Петрович.

Помолчали.

Тихо.

Снизу, сквозь запертые входные двери, сочится невнятный уличный шум. Табак в сигаретах мягко потрескивает. И тут же послышались звуки с чердака — шорохи, стремительная возня. То ли голуби, то ли крысы.

Потянуло, разумеется, на разговор.

Первым начал Сергей Петрович.

— В детстве, помню, темноты боялся. Ох, батю моего бесило.

И оба Петровича посмотрели на Лешу: интересно стало, как он слушает.

О себе Петровичи рассказывали нечасто, даже друг другу, поскольку рассказ о себе требовал особых обстоятельств, а будни их были неотличимы один от другого и заполнены трудовой рутиной под завязку: пять общаг, две из них рождены в годы шестой пятилетки — чинить не перечинить. Было дело, кто-то из студентов-архитекторов нарисовал двух Петровичей в виде атлантов, взваливших на спины крышу, испещренную трещинами, как грозовое небо молниями — то ли крышу, то ли небосвод. Сущая правда: на Петровичах все и держалось который десяток лет.

Леша сказанное Сергеем Петровичем выслушал хорошо — уважительно, со вниманием. И Сергей Петрович собрался продолжить — про то, как отец, воспитывая в нем характер, отправлял его в темный подпол набрать картошки или квашеной капусты. Но тут вступил вдруг Анатолий Петрович.

— А помнишь, страшилки были? Истории страшные про всякое. Рассказывали... там... черная рука, желтый плащ. Что еще?

Сергей Петрович одобрительно хмыкнул.

— В пионерлагере, да, после отбоя? Или заберешься с пацанами куда-нибудь, куда Макар телят... Я много знал.

— Про что там было? Ну-ка, ну-ка... Черная «Волга». О! Это была жуть. Боялись до усрачки. В которую заманивают детей, и — с концами, пропадают навсегда.

— И потом родителям на почту приходят их мертвые фотокарточки.

— Это разве отсюда?

— А то. И почерк... адрес на конверте детской рукой.

— А номера были ССД — смерть советским детям.

— Точно, да, ССД.

— Один из соседнего двора... Витька, что ли... Валерка... доказывал как-то, говорит, видел эту «Волгу», только что. И на капоте, говорит, кровь. Мимо шел и видел. За узкоколейкой возле кирпичного стоит. Прям зуб даю, и все тут. Слово за слово, хером по столу, пошли проверять. А вечер был, вот-вот домой позовут. Не дошли тогда, вернулись. Огребать-то не охота. Забились на утро, а утром никакой «Волги», конечно.

— А ковер с Мао Цзедуном?

Сергей Петрович сощурился, припоминая; покачал головой: нет, не помню такого. Анатолий Петрович махнул рукой — мол, да что ты, история знатная.

— Купила, значит, старушенция китайский ковер, повесила на стену. Ночью жуткий крик. Ага... И пропала после этой ночи. День не появляется, два, три не появляется. Что такое? Все помнят, как она кричала среди ночи. Соседи внучку вызвали. Заходят, а она мертвая... удар хватил мгновенно... лежит с открытыми глазами, на лице ужас. Похоронили. Въехала внучка в хату. Ложится спать. И смотрит, в темноте на ковре сквозь узор проявляется мертвый Мао Цзедун. Лежит в гробу, светится. И вроде как посмеивается. А это, слышь, китайцы таких ковров наделали и нам сбыли партию, чтобы у кого слабое сердце, помирали с перепугу.

— Внучка, получается, выжила?

— Молодая же. Только заикаться начала.

— Мао Цзедун, мать его. Надо же. Не слышал.

Петровичи снова посмотрели на Лешу. Переглянулись. Обоим хотелось бы сейчас эксперимента ради накрутить волонтера, страху напустить — у них уже возраст не тот, пугаться, а молодые любят. Леша сидел, слушал — и вид имел задумчивый. Непонятно, что у него на уме: из вежливости слушает или интересно, цепляют его ужастики их детства Петровичей или нет. Рассеянное молчание, в которое Леша сваливался каждый раз, стоило хоть на минуту оставить его в покое, мешало Петровичам, обычно проницательным, разгадать — кто он есть такой, по какой графе зачислять.

Петровичи вспомнили историю про девочку, которая на спор сходила ночью на кладбище — и вернулась, и внешне все с ней было нормально, а потом дети, с которыми она поспорила, стали умирать, их находили то тут то там совершенно обескровленными, с укусами в области шеи. Вспомнили всякую мелочь: отравленные жвачки, трамвай-убийца, крыса-людоед. Леша так и сидел смурной. Слушал, но в разговор не включался.

Работы на подстанции, судя по всему, затягивались, запас городских легенд у Петровичей заканчивался, и Анатолий Петрович рассказал настоящую историю из собственной студенческой жизни — как на картошке после первого курса он вышел посреди ночи в сортир и по дороге, у кромки кукурузного поля, встретил волка. Зверь пригнул голову, шагнул навстречу — и было видно, что сейчас кинется. Но в тот же миг из кукурузы послышалось: да оставь его, — и волк зевнул и затрусил прочь в темноту.

— И что это было?

— А кто его знает. Может, оно и со сна привиделось. Местные говорили, колдун у них жил когда-то. Но подробностей никто не помнил уже.

— Ну, местные они такие, это да.

Сергей Петрович собирался было продолжить марафон страшилок, но не смог больше ничего припомнить и, помянув недобрым словом ремонтников, которых стоило бы к стенке поставить, снова прикурил. Анатолий Петрович тем временем поплевал на трудовые заскорузлые пальцы, подправил закоптивший фитиль.

— А что, Леша, — сощурился он иронично и с некоторым вызовом. — У вас-то есть такие ужастики, у молодежи?

Сергей Петрович усомнился — а скорее, подначил:

— Откуда? Они все по интернетам.

Леша кивнул, охотно соглашаясь:

— Нету.

Но Петровичи явно ждали другого ответа.

— Расскажи, не мурководь, — сказал Анатолий Петрович. — Все равно сидим.

— Давай. А мы послушаем.

— Нет, а... в смысле... что рассказать?

Выдернутый из уютного своего молчания, Леша переводил удивленный взгляд с одного на другого, как бы предъявляя его в качестве доказательства: видите, не вру, нечего рассказывать, — но уловка не срабатывала. Петровичи хотели историй. Их не то чтобы раздражало, но как-то раззадоривало умение студента отмалчиваться, пропадать, оставаясь при этом на виду. Мелкий, хлипкий — так и хотелось добавить: увертливый, — мальчик-с-пальчик Леша неожиданно заинтриговал Петровичей. Ты смотри, какой крученый.

Он предпринял еще одну попытку ускользнуть.

— Ну правда.

Сергей Петрович только отмахнулся: не принимается.

— Чего-нибудь. Чего ты в детстве боялся? Было страшное?

— У всех было, — закруглил Анатолий Петрович, кивком приглашая Лешу не ломаться.

Леша спустил обтерханные кроссовки на бетон.

— Даже не знаю...

— Давай. Самое страшное.

— В смысле, из жизни?

— А мы тебе что, не из жизни? Давай.

Он поджал губу, все еще сомневаясь. Пауза тянулась, и начинало казаться, что ничего не будет, Леша все-таки отмолчится, сумеет — Петровичи перестанут наседать, разговор, споткнувшись, попетляет немного и сойдет на нет.

— Мы в малосемейке жили, — сказал вдруг Леша.

— Та-а-ак. Пошла вода в хату.

— Мать с отцом на подшипниковом работали. Малосемйка — почти как общага, только кухни внутри и ванны, отдельно.

— Да знаем, знаем.

Сергей Петрович показал Анатолию Петровичу пустую пачку «Явы» — закончились, угостишь? Каждый старался курить свои — Сергей Петрович «Яву», Анатолий Петрович «Донтабак» — но, если заканчивались, не стеснялись стрельнуть. Одну-другую, не больше. Анатолий Петрович вынул из нагрудного кармана свою пачку, откинул крышку ногтем большого пальца, зажал указательным и безымянным, отработанным движением кисти вытолкнул несколько перевернутых фильтрами вниз сигарет: держи.

Петровичи закурили.

— Народ жил... в основном работяги с «шарика» и немного посторонних, кто откуда. Многие бухали, конечно. Ну вот. Пьющие разные были... кто-то без­обидный, каких-то белочка накрывала. Случалось. Агрессивные были тоже. Как напьются, ищут, к кому прибодаться. Батю не цепляли. Про него знали, что он боксом занимался. Вообще он спортсмен был, одно время секцию вел.

Анатолий Петрович не удержался:

— Ты не в отца, значит?

Вскинул массивные пятерни, отмерил скромные Лешины габариты — в высоту, в ширину. Сергей Петрович подмигнул, подхватил: «Мал да удал, видать». Но Леша подкола не уловил — во всяком случае, не отозвался.

— Батя такой был... не только бокс. Книжки читал, в театр ходили. Ремонт своими руками, пироги мог разные. Мать говорила: человек-оркестр. Летом рыбачить любил. Уйдет в субботу на целый день.

— Так-так. Про русалок, что ли?

Сергей Петрович шикнул на Анатолия Петровича — дескать, не мешай парню рассказывать.

— Значит, на этаже, от нас вот так, за стенкой, поселилась женщина... как сказать... такая... молчаливая. Даже, ну... можно сказать, мрачная. Ходит, молчит. Как бы все время где-то мысленно. Если столкнется с тобой, поздоровается, но чтобы с кем-то поговорить, там... задружить, такого не было. Люба звали. Муж у нее, говорили, в тюрьме отсидел и недавно вышел. Что-то у нее с квартирой случилось, и она к нам в малосемейку переехала. Вот, значит. Говорили, временно... В смысле, ни вещей, ничего. В общем... вечер был... выходной. Мы с отцом в тот день вдвоем оставались, мать к тетке уехала помочь с купоркой... помидоры с дачи, огурцы. И отец говорит, а пошли в парк. И мы пошли. Гуляли в парке. Мне двенадцать лет было. Осень была. Я желтых листьев для матери набрал. Она любила осенью набрать листьев в дом. Утюгом выгладит, поставит в вазу. Так дольше стоят. Отец про детство свое рассказывал. Много всего. С ним нечасто вот так оставались, вдвоем... погулять, поговорить. А тут как-то все сложилось. И у него настроение, видно. Много мне рассказал тогда. В детстве он возле рынка жил, на Дон бегали рыбу ловить с пацанами. Рыбаки их гоняли некоторые, а другие ничего, нормально. Бычков наловят... если хорошо наловят, идут с ними на рынок, там тетка с мороженым стояла, меняла пять средних бычков на пломбир. Только бычков брала. Почему-то. Много всего. Про школу еще, как они чудили... игры всякие... в слона, в ножички... Физруку в кабинет лягушек подкинули. Я все истории помню. Запомнил. В общем... долго гуляли. И... после, значит... к дому подходим, отец, помню, говорит, сейчас бы чаю. С вареньем. Я говорю, как раз есть вишневое в шкафу. Отец говорит, отлично.

— Так-так-так, — вздохнул заскучавший Анатолий Петрович, и Сергей Петрович изобразил на лице: заставь дурака богу молиться.

— На этаж когда поднялись... а там крики. Из того крыла, где наша квартира. Люба кричит. Жутко она кричала. И слышно, что бьют ее. Она падает. И снова. А мы по коридору идем. Я на отца посмотрел. Чисто машинально. В коридоре так... полумрак... но я вижу, он... как-то весь такой, поникший... идет, ключи по карманам ищет. И так мы дошли до нашей квартиры. Дверь когда открывали, а Люба уже не кричит, а стонет... так скулит... не надо, не надо... И голос мужской: «Убить тебя, суку. Может, и убью». Такой голос... Отец мне показывает, заходи. Я думал, он туда собрался... хотел уже сказать, типа... чтобы осторожней. А он со мной зашел. И закрыл на ключ.

Петровичи докурили, затоптали окурки.

Даже в пульсирующем свечном полумраке, который размывал, растушевывал и в каждую секунду успевал немного по-новому вылепить лица, было заметно, как набухает в них недоумение: зачем ты это рассказываешь, Леша? Но Леша снова не заметил. Или не пожелал замечать. Простофиля — сейчас это вдруг обнажилось — и вправду был себе на уме. Теперь, похоже, он и сам решил, что вот здесь, на лестнице нежилой общаги, под бубнеж бетонного эха — он хочет это рассказать. Не собирался — но как-то все сложилось.

— И отец говорит... таким как будто бодрым голосом, но слышно, что... в общем... голос дрожит... говорит, ну что, давай чай, где там у нас варенье? Переодеваться стали в домашнее. А за стеной уже по-другому, другие звуки. Люба притихла. Кровать в стенку бьет... бум, бум. Мужик матерится. И слышно, как она скулит, тихо так. Наверно, у самой стенки лежала. Стонала. А мы сели чай пить. Я сначала варенье забыл. Встал, из кухни варенье принес. Отец открыл банку. Спросил про вторые смены. Будут в новой четверти у меня вторые смены или нет. Не будет, говорю. Стенки же тонкие совсем в малосемейке. Слышно было, как будто это прямо вот, прямо в нашей квартире. Другим соседям тоже слышно наверняка. И, значит, мы чай пили... Пили чай, варенье по блюдцам, ложечки стучат. Отец снова начал что-то рассказывать. Про гребной канал что-то. Кровать перестала в стенку стучать. И снова. Он снова стал ее бить... Уже молча ее бил. И она уже молчала. А отец сказал, как бы так... как будто я спросил, а он мне отвечает... чужая жизнь потемки. Пробурчал так... чужая жизнь потемки. И мы еще сидели.

Анатолий Петрович завозился, шумно вытащил телефон, посмотрел время на экране.

— Позвонить надо. Ждать или не ждать.

— И пусть сходит туда, если что, спросит, скоро они там починят. Сколько можно.

— А потом за стеной такой всхлип. Удар и всхлип. И затихло. Отец чай пьет. Медленно так. Пьет, чашку двумя руками держит... И я тоже. А что делать? Потом он ушел, тот... дверью хлопнул. С размаху так. У нас аж ложки звякнули.

Вахтерша не сразу ответила, Анатолию Петровичу пришлось перезванивать дважды. Дозвонился, она сказала: погоди, — и отложила трубку. Было слышно, как она кричит, что спортивная площадка не для этого и вообще запирается в десять.

— Батя, что ли, рано помер?

— В смысле?

— Ну, ты говорил: был, был. Отец был такой и такой.

— Нет, почему. Живой. Просто само как-то вышло.

— Ну даешь.

— Жив.

А свет так и не дали.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru