Симпатия к ожидающим. Алексей Чипига
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ЭССЕ




Об авторе | Алексей Чипига — поэт, эссеист, литературный критик. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Ребенок в компании курящих юношей» (№ 4, 2024).




Алексей Чипига

Симпатия к ожидающим


Что вы представляете, думая о героях классической русской литературы? Несчастную любовь, мильон терзаний благородного изгоя, маленькую мечту маленького человека? Немудрено.

Достаточно, с одной стороны, вспомнить обширный оригинал, где неизменно слышатся слова, сказанные Достоевским молодому Мережковскому, о том, что поэт должен страдать, с другой — посмотреть фрагмент из фильма Вуди Аллена «Любовь и смерть», монолог собирательной Наташи, невинной овечки, откуда явствует, что все смешалось в мире несчастной любви. «Он любит ее физически, но не любит духовно», вещает она с гипнотической невинностью во взоре, и мы как будто узнаем какой-то полусекретный шифр.

Вероятно, ситуацию спасает то, что столько гипнотического не может быть сказано всерьез на протяжении всего фильма, пародия налицо. Или достаточно вбить в поисковик словосочетание «русское страдание», чтобы прочитать о русских классиках, много сделавших для культа этого самого страдания в их (нашей) стране.

Но позвольте, разве не страдают герои Диккенса, Гюго и других великих и замечательных авторов, писавших на других языках, видевших ту же боль в людях — гражданах своих стран? Может быть, они не делают из страдания чего-то выдающегося, выходящего за пределы?

К примеру, мне как-то запало в сердце признание одного из персонажей в романе «Большой Мольн» Алена-Фурье, писателя, подвергшегося страданиям Первой мировой войны, на которой он был убит. В нем рассказчика встречает тетушка, одаривая племянника деньгами, а на его замечание, касающееся неумеренной траты денег, следует фраза: «Я всегда была глупой и несчастной, — говорила она без всякой горечи своим резким фальцетом». Тогда думал и сейчас думаю: какой из героев русской литературы скажет подобное? Между «зачем вы меня обижаете» Акакия Акакиевича и «я человек больной... я злой человек» героя «Записок из подполья» как будто совсем нет вариаций. А между тем глупость и несчастье в одном флаконе уже разрешают шире посмотреть на окружающее, посмеяться над собой, переключаясь с одного на другое, вызывая симпатию, какую вызывает, например, название «Похвала глупости», а не только желание прятаться и скрежетать.

Кстати, о симпатии: какие типы героя наиболее милы в русском изводе? Пожалуй, это будут ничего не подозревающие, но все знающие люди — князь Мышкин, Илья Ильич Обломов, герои Шукшина, Андрей Григорьевич Сарафанов в «Старшем сыне» Вампилова — те, кто за статикой добродетели и обычая хранят бурные душевные порывы, ожидая кого-то, кто покажет их и расскажет о них самым неожиданным образом. Выходит, бескомпромиссное знание о собственном ничтожестве и о чьем-то совершенстве лежит на печи, как Илья Муромец, оно слишком большое, его способ быть в пространстве — ожидание, тогда как глупость, пусть и обманная, инициативна в охоте за приключениями, а на самом деле — за знанием. Ловкий, острый на язык шут превращается на здешней почве в юродивого, которого надо пожалеть, но именно потому, что он Божий человек. Алонсо Кихано становится Дон Кихотом и жаждет подвигов, Ча­адаева объявляют сумасшедшим, и тогда он обретает двойное литературное отражение — в собственных «Философических письмах» и в «Горе от ума». Подвиг и приключение тут состоят в том, чтобы написать о том, что будет, сохраниться, предвидя.

Быть может, знание вообще — не что иное, как предвидение будущих встреч прошлого с настоящим? Тогда наши любимые герои не в силах открыть свое заветное до поры до времени, так как детали прошлого стерлись из памяти, а настоящее еще недостаточно прочувствовано как свое. Страдание оказывается таким путешествием в прошлое, которое раскрывает связь всех времен и событий.

Но что, если в ответ на «страстный зов» никто не явится? Будет ли хотя бы воображаемый нами Обломов сам искать проявителей истины, хранящейся в нем, а Сарафанов — утерянного сына, чтобы мы почувствовали, что все люди и вправду братья? Тут вспоминается очень по-русски звучащая дилемма, выраженная матерью Марией Скобцовой так: «Есть два способа жить: совершенно законно и почтенно ходить по суше — мерить, взвешивать, предвидеть. Но можно ходить по водам. Тогда нельзя мерить и предвидеть, а надо только все время верить. Мгновение безверия — и начинаешь тонуть».

Мы видим и видели, как тонущие смеются над теми, кто ходит по суше. Хочется верить в перемены.



О людях и словах: Опыт заброшенности


Лето увлекает дикорастущей заброшенностью. Мыслей и планов, садов и городов, теней и далеких звезд. Наводя порядок в доме, радуешься былинке как указательному пальцу невидимого существа: где-то сейчас наверняка карусель балует детей, которые позже расскажут шепотом друг другу страшилки, где-то жива надежда, а на что, ты сам вряд ли сможешь объяснить. Приятно оказаться в тени безмолвного могучего опыта деревьев, оправдывающего нас, приятно ощутить себя невинным на фоне медлящих сумерек. Как будто у мечты есть свои сезоны, в каждый из которых ты то робок, то вкушаешь опыта, то становишься гостем все более скромных ностальгических пиршеств. Посадили зерно мечты — и она разрослась молнией, доходящей ребяческим сладким ужасом, пророчащим пронзительную внятность, итог странствий.

Лето — слово, которое давно не пьянило нас. Как не пьянили сверчки. Как не пьянили миражи в пустыне. Даже несказанное, оно плывет в воздухе тополиным пухом, опускается монеткой на дно фонтана. Просится на язык после за­ставшего врасплох ливня, всполошившего всю кучу-малу полдневной сухости ради мгновения чистого упоения свободой.

Да, но почему и за счет чего она существует, эта заброшенность, которая так очевидна летом? Есть же целые слова, которые не произносятся, а между тем хранятся в нашей памяти, а быть может, и в воображении. Зачем они нам? Молчать о них? В связи со словами часто думаешь о людях, когда-то их произнесших со своей особой интонацией. Но и люди тоже уходят, оставаясь в нас. Странные, неразгаданные. Ставшие вместилищем света, единство с которым так поразило когда-то. Мы думаем о тех людях и словах, втайне надеясь, что именно «те» слова будут сказаны ими и сейчас, в том будущем, которое уже наступило для каждого из странной нашей старой компании и которое зовется настоящим, приоткрывая сущность «того самого» для другого человека. Хотя, конечно, сейчас нужны другие слова и другой выбор, мы за старую верность. Но что, если верность догоняет нас самих, как влюбленная ученица по пути домой?

В конце набоковского «Пнина» мы слышим своеобразное эхо рассказанной только что истории о чудаковатом профессоре: рассказчик видит на улице машину, за рулем которой сидит погруженный в свое Пнин, далее следует панорама улицы, по которой рассказчик  возвращается в свое жилище. «Я нагнал задний грузовик и еще раз увидел мельком напряженный профиль моего старого друга, в шапке с наушниками и в зимнем брезентовом пальто; но в следующее мгновение зажегся зеленый свет, белая собачонка, высунувшись, тявкнула на Собакевича, и все устремилось вперед — грузовик номер один, Пнин, грузовик номер два. С того места, где я стоял, я видел, как они удалялись в обрамлении дороги, между мавританским домом и итальянским тополем. Потом маленький седан храбро обогнал передний грузовик и, вырвавшись, наконец, на волю, пустился вверх по сверкающей улице, которая, сколько можно было разглядеть, суживалась в золотую нитку в мягком тумане, где череда холмов скрашивала даль и где просто невозможно предсказать, какое чудо может случиться.

Коккерель, в коричневом халате и сандалиях, впустил кокера и повел меня на кухню к наводящему тоску английскому завтраку из почек и рыбы.

— А теперь, — сказал он, — я хочу рассказать вам историю о том, как Пнин поднялся на сцену, чтобы выступить в Кремонском Женском Клубе, и обнаружил, что взял с собой не ту лекцию». Движение Пнина не совпадает с движением рассказа о нем, чудо еще может случиться в той дали, куда он направляется. Однако и анекдота о превратностях в Женском Клубе не было бы, если бы не было рядом слушателя, готового почувствовать щедрость судьбы, выпавшей на долю сидящего в каждом, в сущности, странного персонажа. Заброшено то, что живет своей жизнью, а нам она до такой степени любопытна, что мы соглашаемся не трогать, забыть (где твоя сила воли?), пока не оглянемся, вздохнув или сказав что-нибудь о неумолимом времени. Видимо, это нужно, чтобы очень чуткой послушной частью своей души каждый день перед сном отпускать прожитый день с его треволнениями, готовясь перейти границу. Теперь понятно: летом мы отчасти превращаемся в заброшенные нами когда-то «диктанты», сочувствуя им не только потому, что мы другие, но и потому, что другие они. И, быть может, благодаря такому сочувствию предчувствуем зов из японского стихотворения:


               Веселье кругом.

               Вишни кругом,

               Вас не позвали?





Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru