Разные одиночества, свои и навеянные. Стихи. Владимир Гандельсман
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Владимир Аркадьевич Гандельсман (12 ноября 1948 года, Ленинград) — поэт, прозаик, эссеист, переводчик англо-американской поэзии. Окончил электротехниче­ский институт. Работал кочегаром, гидом, сторожем, грузчиком, преподавателем русского языка и литературы. Автор более чем двадцати поэтических книг: «Шум Земли» (Тенефли, США, 1991), «Вечерней почтой» (СПб., 1995), «Долгота дня» (СПб., 1998), «Эдип» (СПб., 1998) и др., двух книг эссе, переводов с английского (Шекспир, Кэрролл, Оден, Меррилл, Уилбер, Стивенс и др.) и с литовского (Томас Венцлова), а также многочисленных журнальных публикаций. Лауреат премии «Liberty» (2008), «Русской премии» (2008), премии «Московский счёт» (2011) и премии «Anthologia» (2012). Автор многочисленных публикаций в журналах «Знамя», предыдущие публикации в «Знамени» — «заполнение бланка» (№ 11, 2022); «лепеты» (№ 7, 2023). С 1991 года живет в Нью-Йорке и Санкт-Петербурге.




Владимир Гандельсман

Разные одиночества, свои и навеянные


свои:


* * *

село осташево.

здесь жил один глухонемой,

он был за старшего,


и нынче внутренняя речь его

сюда вернулась тишиной

двойной — ей нечего


вдвойне сказать, нет человечьего

сверканья глаз,

и некого спросить, и не с кого.


как бы листва опала несколько

безумных раз.


опять они


не издали, но как-то издали

увидел вечное и — дай воспеть их! —

предельно смертное, как бы земли

касающееся — в двух этих:

умалишённый сын лет сорока

(остановись, несносная строка)

и мать с предусмотрительной улыбкой

для тех, кого не узнаёт уже…


замрут — и мир замрёт настороже —


ночной приласканные зыбкой,

они покачиваются, иногда

поглядывая в небеса над ними,

где в звёздном дыме

их распылённая найдёт приют беда.


двадцать второе декабря


выпадение снега, нисходящего с неба, равно

выпадению в тихое всё равно,

застилаю постель, поглядывая в окно.


и пока прозревает позднее утро,

становится ясно внутри, становится трудно

отвлечься от ясности быть.


но наступают сумерки и, не умея себя продлить,

день вечереет, и приходит пора стелить.



* * *

сегодня так легко, что вязь ветвей

чем выше и прозрачней, тем видней,


так искренне, что я предположил,

что не живу и никогда не жил,


что день апрельский непоколебим

и я, несуществующий, любим.



* * *

до головокружения высокое,

великолепно небо синеокое

над монастырской кладкой тесной,

над гулким холодом, над камнем с плесенью,

где белые в два профиля гробницы,

и шепчется сама собой песнь песней,

где нет между усопшими границы,

где до конца времён лежать двоим,

явившись в неслиянности пред Ним,

где жизнь, жестокости веков обучена,

к секунде приурочена, счастливую,

как апельсин, вбирая, обуючена,

и просится в ладонь теплолюбивую,

где сквозь готическую розу — неба лужица,

и голова у голубя не кружится.



проход по авансцене


домой, домой! — к кому я обращаюсь? —

(ты слышишь? нет?) — ещё я на виду,

но скоро ночь, поэтому прощаюсь,

пока иду, мне спать пора, иду —


в насущных тряпках нищий копошится,

и так тоскливо (ты со мной? аллё!),

как будто кто-то вывесил сушиться —

верёвка из окна в окно — бельё —


подумать только, слово есть: «разуться» —

в нём корня нет (ты здесь?), на склоне дня

(аллё!) я весь усну, чтоб не проснуться,

став зрением и жизнью без меня —



детство


отец, он в кителе, мать в кринолине,

и сёстры, сёстры,

и сломанный цветок, и нет в помине

меня, есть ужас острый.


— ты лгал? дрожал от страха? честь дороже! —

и слёзы, слёзы, —

ты убиваешь, — мама говорит, — меня… о боже,

страшны её угрозы.


и я пойму тогда быстрей, чем быстро,

давясь слезами,

что всякий шаг есть вид самоубийства,

и заменю себя стихами.


дождь стихнет утром, я окно открою —

там, наклонившись,

деревья с опрокинутой листвою

стоят, как спят, забывшись.



навеянные:


Затишье


Над озером бродяжит в полусне,

           как призрак, пар.

Тишайший теннисоновский рассвет.

Деревья ищут абрис свой на дне.

Мерцанье мглы. Серебряный удар

среди листвы текучей. Миг — и нет.


В алмазных каплях паутины ткань

провисла на

кривых кустах, как цирковой батут

от тяжести гимнастов, эта рань

роскошная, и блеск, и тишина,

как пресс-папье, чернилами минут


пропитанная. Нет ни птиц, форель

вновь не взорвёт

полётом гладь воды. Всё впереди.

Не шелохнётся мир, недвижна ель, —

вроде китайской вазы предстаёт

старинной, истончившейся в пути.


Чем так меня тревожит мир, какой

такой намёк

он, словно бы прозрев меня, таит?

Я тоже узнаю его прибой,

грозящий, как пружины сжатый вздрог.

Как мощно тишина кругом стоит!


Над водной гладью ловит нежный всход

лучей мой взгляд,

той первой персиковою порой,

Бог знает где, в Германии, вот-вот

рассвет, стою, сжимая автомат

холодный, отвратительный, сырой.


(навеяно американским поэтом и критиком Энтони Хектом; 1923–2004)



* * *


Вымощенный солнцем пляж.


Белый зной.

Зелень реки.


Мост,

выгоревшие до желтизны пальмы


плетутся вдоль спящего летнего дома

сквозь август...


Дни, которые были мои,

дни, которые я потерял,


дни, покинувшие, как дочери,

колыбель моих рук.


(навеяно американским поэтом и драматургом Дереком Уолкоттом; 1930–2017)



Станция


Мы прощаемся на платформе,

в тишине

цепенеющая громада поезда

насыщает станцию несвершившимся и желанным,

и не сказанным никогда друг другу.

Он забрасывает на плечо чёрный рюкзак

и переминается с ноги на ногу — скорей бы, его взгляд

блуждает за подцвеченным окном,

из-за которого он вот-вот

уставится на слепяще-платиновый Гудзон.


Я хочу сказать, что перед ним открывается мир,

но что путь к нему долог, вроде туннеля,

потому что он покидает дом

и уезжает к матери, и мы оба

до мозга костей пронизаны чувством

непоправимости. О чём этот воздух,

густеющий между нами,

потом истончающийся до дыр?

Или сланцево-серые птицы,

которые бормочут что-то своё

под железными стропилами,

затем взлетают,

вычерчивая с лёгкой грацией петли

между тёмной станцией и озарённой рекой?


На мгновение я прижимаюсь к нему щекой, —

моя, с грубой щетиной, и его,

почти девичья, но пожёстче, со слабым пушком,

что-то шёлковое, едва пробивающееся,

заметное лишь в отблесках света,

его предстоящая жизнь, вся — из первых прикосновений.

Откуда сердечная боль? Моя —

от бессилия вымолвить: хорошо бы вместе;

его —

от страха и трепета,

что я найду те слова, те оперённые слоги,

которые застревают у него в горле.


Во внезапной спешке и толчее,

когда объявляют посадку, он говорит:

пора, — и, едва коснувшись меня,

исчезает. Через минуту

поезд — призрачные лица в дымчатых окнах —

скрежеща колёсами и сцепленьями, медленно отчаливает,

я иду рядом и машу тому,

кто уже не виден. Позже,

в городе, по пути к материнскому дому,

он войдёт в подземку и пересечёт реку.

Я представляю

его бледно-летящее в тёмном стекле

лицо, светящееся

среди теней, припадающих

и пропадающих прежде,

чем успеваешь их опознать.


(навеяно американским поэтом Имоном Греннаном, родился в 1941 году)





Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru