— Александр Скидан. В самое вот самое сюда: Стихи 2020–2023. Оксана Штайн
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



С расстояния предельной разлуки

Александр Скидан. В самое вот самое сюда: Стихи 2020–2023 / Предисл. Игоря Булатовского. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2024.


Все стихи в новой книге Александра Скидана датированы. Но называть их «хроникальными» так же неверно, как их смысл — «многослойным». Вспомнив любую поэтиче­скую книгу автора, скажем, «Красное смещение», мы поймем: звуковые фигуры, обсуждение проблем континентальной философии и исследование судеб ХХ века — не слои, а, скорее, зацепки. Они требуют не интертекстуального углубления, желательного, но не обязательного, но открытости к большим вопросам, которые надо задавать себе ответственно.

В прежние стихи Скидана цитаты из Беньямина или Арендт вторгались как перволичное письмо. Просто поэтическое письмо, даже самое фигуральное, размывает фокус ответственной речи, а Беньямин или Адорно позволяют сказать «я», сказать что-то лично значимое. В новой книге даты — экспансия как бы наивного письма в профессиональное; вторжение непосредственного наблюдения за происходящим в этот день в обсуждение тех же размышлений Адорно и их актуальности.

Без этого вторжения сборка стихов книги была бы невозможна. Дело не в привязке этих стихотворений к происходящему здесь и сейчас, — наоборот, в возможности сказать «я» лично и громогласно. Это «я» уже не просто значит, оно должно что-то ознаменовать. Личное отношение к происходящему в книге — не просто вменение себе ответственности, но почти выворачивание кожи своего бытия. Поставленные континентальной философией вопросы о насилии, эстетике, социальном суждении здесь не просто остры, а направлены на будущие, ближайшие события. События дат атакуют здесь ожидаемые события ближайшего времени.

Но это не значит, что стихи публицистичны. Их прототекст — судьба Вальтера Беньямина, но и странный экспрессионизм Эгона Шиле, и наследие проклятых поэтов в ХХ веке. Книгу можно читать в свете переведенного Скиданом почти двадцать лет назад труда Евгения Павлова «Шок памяти: Автобиографическая поэтика Вальтера Беньямина и Осипа Мандельштама»1. Павлов видит в Беньямине Пруста философии; только ищет он не утраченное время, а утраченный вектор памяти. Беньямину нужна память не травматическая или преодолевающая травму, не за­ставляющая забыться хоть на миг, а уже разрешившаяся в воспоминаниях и поэтому неотменимая. От кошмара истории теперь нельзя уйти даже на миг. «Всплывшие в памяти из подернутой пеленой слез дали — это не прекрасный образ прошлого, а предыстория красоты, исток воображения». Согласно Павлову, Беньямин всегда заглядывает за маски социального, но ищет не историю подлинного, а предысторию, наивный слой бытия, по отношению к которому подлинное будет тенью, понятием.

И Бодлер, и Шиле, и другие герои Скидана прочитываются иначе, в ключе Беньямина, а не психоанализа. Психоанализ в его расхожей форме разоблачается как понятийная тень настоящего бытия. Либидо (Эрос) и мортидо (Танатос) — понятия, не способные сдержать эстетизированное насилие:


погасло дневное либидо

проснулось ночное мортидо


шпильрейн шпильрейн

расскажи мне про похищение сабинянок

переведи меня через рейн


Даже понятие травмы не сдержит насилия. Поэтому поэзия Скидана в книге подразумевает не столько обличение насилия, сколько его похороны, со всей необходимой обстановкой этого ритуала, прежде всего со слезным прощанием, в котором все вокруг размывается. В противоположность структуралистским оппозициям он расставляет вехи культурной истории на предельном расстоянии от знаковых явлений. Смерть — не просто расставание, а что-то далеко отстоящее от всех привычных расставаний, встреч и расстояний между понятиями и вещами. Разлука разлук.


поздно читать ханну арендт и карла шмитта влюбленных в шварцвальд

поздно становиться ректором чрезвычайного положения


поздно стоять на троицком мосту и смотреть

на самый прекрасный город в мире

поздно смотреть на лед самой прекрасной реки

в мире


Расстояния между Петербургом и блокадным Ленинградом, между философией Шмитта и практикой Рейха, между Хайдеггером и Арендт, которой он писал пронзительно-банальные письма о преображающей любви, — все эти расстояния существенны, они позволяют говорить о событиях и об ответственности за каждое слово, за каждый жест. Но чтобы эта ответственность не превратилась просто в частное вменение, в снисходительный упрек в неосмотрительности, мол, Хайдеггер мог бы не становиться ректором, а немного обождать и подумать, — необходимо большое, предельное расстояние от этих явлений. С такого расстояния виден и Петербург как самый прекрасный, потому что все исчезло из виду, и Шварцвальд как место просвета, место откровений уже позднего Хайдеггера. Здесь из виду исчезает все, кроме возможности и необходимости говорить лично, от лица «я», о недопустимости эстетизации политики.

Исчезновение всего из виду — вероятно, главный прием книги, на любой странице, — например, в стихотворении, соединяющем в одном образе трагическую судьбу обэриута Александра Введенского и изображение катастрофического развития событий в фильме Эйзенштейна «Броненосец “Потемкин”»:


я по съезжинской пошел

дом введенского нашел

рядом улица введенская

съезжает в где когда

и одна коляска детская

без дна


Почти Корней Чуковский, «Муха по полю пошла…». Такой ритм эпохи и создает даль видения: у событий нет второго дна, есть лишь непосредственная встреча с бесконечностью, вечностью, поворотом к себе самому. Ландшафт из улиц и домов в этих строках выворачивается и становится тем «где» или «когда», в котором теряется все, кроме нашего личного высказывания. Нам лично, мне лично нужно сказать, что на самом деле произошло.

Игорь Булатовский говорит о традиции «словесного отщепенчества», актуализованной в книге. Мы бы сказали, что это традиция скорее вещевого юродства, когда та же коляска оказывается совсем не такой, как ее мыслил даже Эйзенштейн. Это не трюк, не прием, не исторический эпизод, это юродство вещей. Как юродивый человек напоминает о нравственных провалах своих современников, так и юродствующая вещь напоминает о нравственных провалах других вещей, например, политико-финансовой системы:


я этику переводил

бумагу я переводил


еще я вирно перевел

статейку о фашизме

а кто-то деньги перевел

в протянутую руку дуче


так мы учились говорить

о голой жизни


Итальянцы Паоло Вирно, Джорджо Агамбен и Бенито Муссолини увидены издали, и не только они — при чтении этого стихотворения можно вспомнить и arte povera, и «прозрачное общество» Джанни Ваттимо, и другие итальянские способы осмыслить недавнюю историю. Вся интеллектуальная Италия увидена с расстояния смерти, потому что бумага юродствует, напоминая, что traduttore traditore, переводчик — предатель. Только «голая жизнь» как предмет изучения, посмертного, создает расстояние, о котором не знал и Агамбен, введший этот термин для обозначения предельной политики насилия.

Видевшееся Агамбену предельным увидено здесь из еще большей предельно­сти расстояния до смерти. Но такое видение позволяет от лица «я» сказать, чему мы на самом деле уже научились, а что только предстоит изучить, чтобы сопротивляться насилию.


Александр Марков, Оксана Штайн


1 М.: НЛО, 2005.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru