Наталья Иванова
Лев и Эмма
Документальная фантазия в одиннадцати сценах и трех интермедиях
Действующие лица:
Лев Гумилев — студент, зэк, историк
Эмма Герштейн — историк литературы, лермонтовед
Анна Ахматова
Осип Мандельштам
Надежда Мандельштам
Николай Харджиев
Сталин
Пастернак
Друзья, коллеги, родственники, следователи и др.
Любовь всех раньше станет смертным прахом,
Смирится гордость, и умолкнет лесть.
Отчаянье, приправленное страхом,
Почти что невозможно перенесть.
СЦЕНА ПЕРВАЯ. МОСКВА, 1934
Осип Мандельштам, далее — ОМ:
…и все-таки она манерная… Впрочем, тогда все так писали. «Даже тот, кто ласкал и забыл…», «Улыбнулся спокойно и жутко…»
Надежда Мандельштам, далее — НМ:
Хорошо ей сохранять величественную индифферентность за спиной Пунина. Как бы ни было запутано семейное положение, жизнь в Фонтанном доме с этим сумасшедшим завхозом ее обеспечивает…
ОМ:
Но вы, Эмма... Вас я не понимаю. Ведь уже за тридцать… Вас будут дразнить. Леве всего двадцать! Эме Любефф любил старух… А вот вам из «Огонька», про львенка Кинули…
НМ (читает вслух, подхватывая интонацию):
…Львенок стал ко мне ласкаться! Оказалось, что лаской можно сделать многое! Схватив его за шиворот, тянет к себе в комнату!..
Эмма Герштейн, далее — Эмма:
Анну Андреевну Ахматову я увидела впервые в январе или феврале 1934 года в домашней обстановке Мандельштамов. Лицо в момент знакомства она сделала особенное — надменное и жеманное. Она участвовала в общем разговоре, вытянувшись на тахте, в ярко-красных брюках, как я позже узнала, — от пунинской пижамы. И линейность фигуры, просто матиссовская, и черная челка делали ее похожей на японку.
С Осипом Эмильевичем они читали вслух, вернее, не читали, а разыгрывали в лицах «Божественную комедию», пробуя на зубок разные переводы.
Ахматова:
На полдороге странствия земного…
ОМ:
Себя увидел я в лесу глухом…
Ахматова:
Затем, что сбился я с пути прямого…
ОМ:
О, как же трудно описать стихом…
Ахматова:
Тот мрачный лес, столь дикий и глубокий…
ОМ:
Что я дрожу при мысли лишь о нем!
Ахматова:
Все-таки перевод Минаева никакой, да и итальянского он не знал, с французского переводил. Коля чуть переиначил строку из незаконченного брюсовского — для названия книги «Посередине странствия земного». (читает строфу на итальянском)
ОМ:
В венке олив, под белым покрывалом
Предстала женщина, облачена
В зеленый плащ и в платье огне-алом.
Всю кровь мою
Пронизывает трепет несказанный:
Следы огня былого узнаю!
Ахматова:
Почему вы плачете?
ОМ:
Эти стихи — и вашим голосом… Вам будет трудно уберечь Леву, в нем есть гибельность.
(пауза)
Эмма:
Анна Андреевна привела к Мандельштамам Марусю Петровых. И Лева, и ОМ сразу стали за ней ухаживать. Тоже мне «мастерица виноватых взоров»…
ОМ:
Маленьких держательница плеч… Лева — талантливый; и он сочиняет неплохие стишки — тоже Марусе Петровых: «Ой, как горек кубок горя»…
Эмма:
Это мне стихотворение!
НМ:
Глупости! Все пишут стихи Марусе. И Ося, и Лева!
Эмма:
Мой «кубок горя»…
(пауза)
Ахматова:
Я сказала Марусе: перестаньте кокетничать с Левой. Зачем вам этот мальчик?
Лев Гумилев, далее — Лев:
Маруся — это Манон Леско! Уходил от нее, весь исцарапанный.
Эмма:
В конце февраля Анна Андреевна стала собираться к себе домой, в Ленинград.
Пунин: (из письма)
Приезжай домой. Я тебя люблю. Ты спишь, как ангел, тихо, как лежит снег…
Эмма:
На вокзал ее поехал провожать Лева. Как только за ними закрылась дверь…
ОМ — НМ:
Наденька, как хорошо, что Анна Андреевна уехала. Слишком много электричества в одном доме.
(через паузу)
Ахматова:
Мы были такими бедными, что для покупки обратного билета я захватила с собой на продажу статуэтку Данько.
Эмма:
13 мая его арестовали.
Ахматова:
Обыск продолжался всю ночь. Поцеловал меня на прощанье. Пастернак пошел просить за Мандельштама к Бухарину в «Известия», я к Енукидзе.
ОМ (один на один со следователем):
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца…
Следователь:
Кому вы читали или давали читать это стихотворение?
ОМ:
В списках не давал, но читал следующим лицам: своей жене, писательнице Ахматовой, ее сыну Гумилеву…
Следователь (зачитывая протокол):
Со слов О.Э. Мандельштама, Лев Гумилев одобрил вещь неопределенно-эмоциональным восклицанием, вроде «здорово», но его оценка сливалась с оценкой его матери Анны Ахматовой, в присутствии которой вещь была зачитана. Анна Ахматова указала на монументально-лубочный и вырубленный характер этой вещи.
Ахматова — Харджиеву (из письма):
Когда я теперь вас увижу, милый Николай Иванович. Мне что-то очень скучно стало жить. Совсем не вижу людей, плохо работаю. Что Москва? После мая я отношусь к ней по-новому.
ИНТЕРМЕДИЯ. МОГЛО БЫТЬ ИНАЧЕ
Марина Цветаева — Анне Ахматовой, 25 ноября 1926 года:
Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда. Хочу знать, одна ли Вы приедете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Знайте, что я буду встречать Вас на вокзале.
Владимир Вейдле (из воспоминаний):
Анна Андреевна просила меня навести справки в парижской русской гимназии — насчет условий, на каких приняли бы ее сына, если б она решилась отправить его в Париж… Сама она никуда не собиралась.
СЦЕНА ВТОРАЯ. ФОНТАННЫЙ ДОМ, ИЮНЬ 1934
Ахматова:
Лева, прекрати бегать по комнате и поставь кастрюлю на стол.
Лев:
Я знал, что это Эмма… я знал, как только в саду залаял Бобик!
Эмма (влетая в комнату):
Мне дали путевку в дом отдыха ученых, в Петергоф! Остановилась у брата ОЭ, на Васильевском…
Эмма (звонит на Фонтанку):
Лева…
Брат Мандельштама:
Вы говорили по телефону с сыном Ахматовой? Остерегайтесь, у него могут быть нехорошие знакомства.
Эмма:
…потом переехала к друзьям детства, рядом с Аничковым дворцом… (друзьям детства) Была у Ахматовой!
Друзья детства:
А, эта старая ведьма, которая ничего не забыла и ничему не научилась?
Эмма:
…потом переехала к родственникам-врачам.
Родственники:
Ты бываешь в Шереметьевском дворце? Там живут одни черносотенцы. А ты у кого бываешь? У Ахматовой? О, избегай ее сына…
Ахматова:
Эмма, если вы намерены действительно заниматься поэзией, может быть, стихами Николая Степановича? У меня есть кое-какие рукописи и документы. Но как трудно писать статью! Стихи писать легко, а статью — как трудно!
Эмма:
Ахматова уходила при мне в Пушкинский дом и в Публичную библиотеку заниматься Пушкиным. Пушкинисты ей охотно помогали. В Москве я стала ходить за книгами и рукописями в Пашков дом.
СЦЕНА ТРЕТЬЯ. МОСКВА, 1935
Эмма:
В Москве Лев пришел ко мне — привез новое стихотворение. Сын двух поэтов… Ушел только утром.
Лев:
Дар слов, неведомый уму,
Мне был обещан от природы.
Он мой. Веленью моему
Покорно все. Земля, и воды,
И легкий воздух, и огонь
В одном моем сокрыты слове…
Эмма:
Этого никто, кроме меня, не хотел слушать — ни мать, ни Мандельштамы.
Ахматова:
Поэтом он не будет — у него нет фантазии.
Эмма:
А я стала безработной — и это, может быть, к лучшему. Каждый день хожу в библиотеку, читаю книги Николая Степановича. За окнами снег. Каменный мост и Кремль. Лева прислал письмо. Его приняли в университет.
Сокурсники сразу невзлюбили — дворянина, барина, «контрика». Летом он уехал в экспедицию — и возвращался через Москву. Мы поехали в Коломенское, сидели в августовской траве… Лева был мрачным — после убийства Кирова Ленинград чистили от бывших.
Лев:
Но слово мечется, как конь,
Как конь вдоль берега морского…
И я влачусь, как Ипполит
С окровавленной головою,
И вижу: тайна бытия
Смертельна для чела земного…
(без паузы) Получил повестку в НКВД, надо срочно ехать в Ленинград.
Эмма:
Я провожу вас на вокзал.
Лев:
Меня никто в жизни не встречал и не провожал… когда я вернусь в Ленинград, меня арестуют.
СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ. ЛЕНИНГРАД — МОСКВА, 1935
Эмма:
Арестовали Леву одновременно с Николаем Николаевичем Пуниным, 23 октября 1935 года.
Из следственного дела:
Пунин Н.Н. — участник и вдохновитель террористической группы студентов. Гумилев Л.Н. — член группы.
Гумилев показал на Пунина:
«В ходе разговора Пунин заявил: «И людей арестовывают, люди гибнут. Хотелось бы надеяться, что все это не зря. Но стоит взглянуть на портрет Сталина, чтобы все надежды исчезли».
Пунин говорил о необходимости теракта в отношении Сталина, так как в нем он видит причину всех бед. Увлекшись идеей, он показал вывезенную им из Японии машинку для автоматического включения фотоаппарата — «стоит установить эту машинку, — сказал Пунин, — как Сталин полетит к чертовой матери! А по поводу Кирова заявил: убивали и убивать будем».
Из следственного дела:
Пунин заявил на Гумилева:
«Неоднократно высказывал симпатии принципам монархизма и одобрял антисталинские стихи Мандельштама. Ахматова А.А. полностью разделяла мою точку зрения на необходимость устранения Сталина».
Гумилев заявил на Пунина:
«Часто выражал злобу по адресу Сталина, при этом допуская террористические выпады против него. О моей к/р деятельности мать А.А. Ахматова не знала».
Эмма:
Возвращаюсь вечером домой. В передней сидит Анна Андреевна со своим потрепанным чемоданчиком, перевязанным ремнем.
Ахматова:
Их арестовали.
Эмма:
Кого их?
Ахматова:
Леву и Николашу…
Ахматова — Сталину:
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, зная Ваше внимательное отношение к культурным силам страны, и в частности, к писателям… Арестованы мой муж, профессор Академии художеств Николай Николаевич Пунин, и мой сын, студент ЛГУ Лев Николаевич Гумилев. Не знаю, в чем их обвиняют… Я уже напечатала одну работу о Пушкине, вторая печатается, живу очень уединенно и часто подолгу болею. Даю Вам честное слово, что они не фашисты, не шпионы, не участники контрреволюционных обществ. Очень прошу вернуть мне мужа и сына.
Пастернак — Сталину (вдогонку письму Ахматовой):
Помимо той ценности, которую имеет жизнь Ахматовой; я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования; прошу помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына.
Резолюция Сталина на письме Ахматовой
Тов. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина, и Гумилева, сообщить об исполнении.
Постановление
начальника 4 отделения секретно-политического отдела Ленинградского НКВД В.Н. Штукатурова:
Руководствуясь директивой, освободить.
Эмма:
Утром меня разбудил звонок. Говорит Ахматова!
Ахматова:
Эмма, он дома!
Эмма:
Кто он?!
Ахматова:
Николаша, конечно!
Эмма (робко):
А Лева?
Ахматова:
Лева тоже.
СЦЕНА ПЯТАЯ. ЛЕНИНГРАД. КОРМЛЕНИЕ ЗВЕРЕЙ В ФОНТАННОМ ДОМЕ
Эмма:
Лева жил отдельно, но обедать приходил на Фонтанку; я приехала в Ленинград и пришла к ним в гости. Зная о скупости Николая Николаевича, на вопрос о том, что бы я хотела на обед, заранее заявила: отбивную!
Лев (за столом, дразнит):
В Петербурге мы сойдемся снова… В черном бархате январской ночи. В бархате всемирной пустоты…
Ахматова:
Лева, не читай стихов и не закрывай глаз, когда ты ешь.
Пунин:
Лева! Не увлекайтесь!
Ирина Пунина:
Кто там у нас дармоеды?
Ахматова — Льву:
Вчера слышала, как ты беседовал на бульваре с проституткой… (Эмме, неестественным голосом) Нет, не то, что вы подумали!
Пунин:
Выпьем за Эммину тишину.
Лев:
Я написал роман, который никто не будет читать.
Пунин:
А я написал статью, которую никто не будет читать.
Ахматова:
А меня будут читать!
Пунин:
Помните, Анна, что вы поэт местного царскосельского значения…
Анна Пунина (мрачно):
А за ваши шутки вам дадут десять лет.
СЦЕНА ШЕСТАЯ. МОСКВА, 1938
Лев — Эмме:
Какой у нас длинный и благополучный роман, целых четыре года!
Эмма:
Мы редко видимся — это не роман. Если бы мы жили в одном городе, все было бы иначе. У нас с вами нет ничего повседневного, раздражающего (пауза) и никаких мыслей о семье и детях.
Лев:
Через каких-нибудь десять лет в России будет фашизм, и в общество не будут пускать детей от смешанных браков.
(пауза)
Эмма:
Лева, этот ваш знакомый, он хороший писатель?
Лев:
Нет, плохой.
Эмма:
А художник, у которого вы бываете, хороший?
Лев:
Плохой.
Эмма:
А дама, о которой вы упоминали, интересная?
Лев:
Не очень.
Эмма:
Лева, почему у вас такие бесцветные знакомые?
Лев:
Каких Бог послал. Зато у вас дома медицинская пустота, а у нас хоть черти водятся.
Эмма:
И предаст брат брата на смерть, и отец сына, и восстанут дети на родителей, и умертвят их (пауза). Лева, почему вы молчите?
Лев:
А я все думаю, что следователю буду говорить.
(пауза)
Эмма:
Лева со своими порывами и бестактностями был мне дорог. Я любила его мысль, изящный и своеобразный лаконизм, унаследованный от матери, его мужественную, как у отца, поэтическую взволнованность, благородство, с которым он нес свое тяжкое бремя, сравнимое с судьбой малолетних претендентов на королевский престол. Почему-то про себя я называла его по-французски, victime, жертва. Наши отношения вдруг стали казаться мне пошлыми… Но Леву вновь арестовали, и связь прервалась сама собой.
Эмма — Харджиеву:
Вы знаете, Лева мне очень, очень близкий человек!..
Харджиев:
Эмма Григорьевна, вы его больше никогда не увидите. Лева осужден на десять лет, и московский прокурор опротестовал этот приговор, так что его, наверно, расстреляют.
СЦЕНА СЕДЬМАЯ. МОСКВА — ЛЕНИНГРАД, 1938
Эмма — Ахматовой:
Обратитесь к властям с требованием! С дерзким заявлением! Ведь вы же написали в 1935-м письмо Сталину! Их выпустили на следующий день!
Ахматова:
Тогда меня немедленно арестуют.
Эмма:
Ну что ж, и арестуют!
Ахматова:
Христос молился в Гефсиманском саду: да минет меня чаша сия… А я не Христос.
Эмма:
Вот двести рублей, для Левы.
Ахматова:
Тихо льется тихий Дон… «Тихий Дон» любит Лева. А вы не знали? Буду и Шолохова просить…
Эмма:
Ко мне заезжал по дороге в Воронеж Сергей Борисович Рудаков, я с ним заучивала наизусть стихи. У него плохая память, а стихи надо сохранить. Осип Эмильевич говорил, их будут петь комсомольцы…
Ахматова:
Тише, Эмма… А еще он говорил, что к смерти готов.
Эмма:
Я даже придумала пантомиму, чтобы Рудаков лучше запоминал. Показывала жестами — пальцы как пудовые гири, глазища выпученные… И хлопала себя по икрам — голенища!
(пауза)
Лев:
В Крестах мы читали друг другу лекции — я о хазарах, мне — о арабской средневековой картографии, об истории лошади на Древнем Востоке… Откуда появляются и куда исчезают народы? Были финикийцы — и нет их. Французов не было, как таковые они появились в девятом веке. Этносы Южной Америки сформировались, когда была молода моя прабабушка…
И тут же, в камере Крестов, как удар: пассионарность. И все встало на место! Это когда человек действует, не может не действовать вопреки инстинкту самосохранения.
Эмма:
В Крестах свиданий не дают — да и кто я ему?
Лев (протокол следствия):
Я всегда воспитывался в духе ненависти к Советскому правительству. Озлобленный контрреволюционный дух всегда поддерживала моя мать — Ахматова. Она говорила, что я должен быть сыном моего отца, Гумилева Николая. И чтобы я все силы направлял на борьбу против ВКП(б) и Советского правительства…
Лев (на суде):
Я отказываюсь от протокола допроса, он был заготовлен заранее, и я был вынужден его подписать под физическим воздействием. Никакого разговора с матерью о расстрелянном отце не было. Никого не вербовал и организатором контрреволюционной группы никогда не был. Как образованный человек я понимаю, что всякое ослабление советской власти может привести к интервенции со стороны оголтелого фашизма…
(пауза)
Ахматова — Сталину:
Иосиф Виссарионович! Спасите советского историка и дайте мне возможность жить и работать…
Лев (на пути к месту отбытия наказания):
В последний раз в лицо дохнула мне
Моя опальная столица…
И император на коне.
ИНТЕРМЕДИЯ. ФИНСКАЯ КАМПАНИЯ
Слесарь из домоуправления:
Еще бы, когда такая махина набросилась на маленькую страну, конечно, мы ее задавили, а сколько своих людей положили.
Офицер, вернувшийся с войны:
Разве Сталин вождь? Маннергейм — вот это вождь!
Сосед, вернувшийся из лагеря:
Там больше трупов, чем волос у тебя на голове, кудрявая!
СЦЕНА ВОСЬМАЯ, 1940
Лев — Ахматовой (письмо из лагеря):
Все на меня плюют, как с высокой башни.
Ахматова — Эмме:
Он назвал вас в числе тех, кому сообщить в случае его смерти…
Пастернак — Ахматовой:
С вами ли уже Лев Николаевич? Ваш новый сборник «Из шести книг» — великое торжество, о котором говорят уже второй месяц!
Эмма:
Я написала Леве большое письмо, указала на конверте свой адрес и фамилию. Попросила его не писать матери сердитые письма.
Ахматова:
И упало каменное слово… И сына окаменевшие глаза… Меня спросили в тюремной очереди: а это вы можете описать?
Лев (из другого времени):
И все-таки странно, по живому сыну — реквием. Памятник самолюбованию!
Ахматова (тоже из другого времени):
Он не такой. Таким мне его сделали.
(пауза)
Эмма:
Они дразнили меня «лермонто-веткой Палестины»! С конца 30-х ушла в Лермонтова, писала книгу, печатала статьи о нем. Готовила юбилейную выставку… Роковые даты, юбилеи Лермонтова — 1914, 1941 — и ведь действительно пришла война. И в 14-м, и в 41-м. Я не успела на поезд в эвакуацию вместе с Ахматовой — все уехали, правительство уехало, а Сталин…
Гость Харджиева:
Разве вы не видите, что он гений?
Харджиев:
Да — гений, но со знаком минус. Я хочу в Иран. Там англичане. Это прелестное иго…
ИНТЕРМЕДИЯ. ТАШКЕНТ, 1942
Ахматова:
Спасла меня Азия.
Георгий Эфрон:
Замечательно сердечно относится ко мне здесь Ахматова — очень много помогает во всех отношениях. Она совсем не тот сфинкс, который любят воображать. Этот «сфинкс» — маска для назойливых людей. А под маской — умный, трезвый, во всех отношениях культурный человек. И человек хороший…
НМ — Борису Кузину:
У меня с собой книга Ахматовой. Я ее читаю, и все время остается оскомина. Я поняла почему. Наряду с божественными стихами — эта ее самовлюбленность, движущая сила стихов. Нечто дамское и «звон шпор». Если б она поняла, что все эти стихи надо выбросить. С оставшимися можно было бы жить. А так — нет.
НМ — Эмме:
Часто вижу Аню. Она очень красива и моложава.
Пастернак — Евгении Пастернак:
Не проходит дня, чтобы я не думал и не говорил о ней.
Георгий Эфрон — Але (в лагерь, Коми АССР):
Ахматова умерла — и более глубоко, чем мама. Последние ее военные стихи откровенно слабы. Последняя ее поэма, 1913 — сюрреализм. И обожают-то ее именно как реликвию, как курьез. Она мне разонравилась, я — ей.
СЦЕНА ВОСЬМАЯ. 1943 И ДРУГИЕ ГОДЫ
Эмма:
После отбытия срока заключения Лева устроился техником в экспедицию Норильского комбината.
НМ — Харджиеву:
Левушка где-то на Севере…
Ахматова:
Мой Левка пишет, что поехал в экспедицию и рад этому. Он здоров и благополучен. 19 марта я получила от него первую телеграмму. Живу в смертной тревоге за Владимира Георгиевича.
НМ — Харджиеву:
Анна Андреевна цветет, хорошеет и совершенно бесстыдно молодеет. Здорова и велит писать о быте. А что писать, не знаю. Обедаю в столовой. Анна Андреевна — дома.
Эмма:
Лев вышел на фронт, по своему заявлению. Дошел до Берлина, но не любил об этом говорить.
Лев — Эмме (из оккупированной Германии, 14 сентября 1944):
Три часа в неделю я обучаю любознательных офицеров истории и литературе, а прочее время они обучают меня, кажется, с равным неуспехом. Европа надоела до чертиков. Читать нечего, говорить не о чем. На маму больше не сержусь и надоедать не буду. Целую Ваши ручки и Вас. Леон.
СЦЕНА ДЕВЯТАЯ. ПОСЛЕ ВОЙНЫ
Эмма:
Я спросила приехавшего в Москву Осьмеркина — как там Ахматова? Как она переносит свое одиночество?
Осьмеркин:
Почему одиночество? С ней Лева живет, он уже работает в Институте востоковедения, сдал экзамены за университет.
Лев — Эмме:
Мама удивлена моими успехами и называет меня осьминогом.
Ахматова:
Гость из будущего!.. Повернул налево с моста… И сигары синий дымок.
Лев:
Мама стала жертвой своего тщеславия — эти три встречи с Исайей Берлиным, а я только что вернулся из армии!.. Мама не любила папу, и ее нелюбовь перешла на меня.
Голос из 1948 года:
Я присутствовала тогда на защите Львом докторской диссертации. Когда зачитывали биографическую справку, то каждый ее пункт производил впечатление разорвавшейся бомбы, — и кто папа, и кто мама, и откуда прибыл, и место работы: он работал тогда библиотекарем в сумасшедшем доме. Отсидевшему фронтовику другой работы не нашлось.
Ирина Пунина:
По этому поводу в моей комнате был устроен праздничный ужин. Лева принес водку и закуски. Был короткий период спокойствия.
В августе 1949 забрали папу, дома была одна Акума. А через несколько недель и Леву.
МГБшники — Ахматовой, потерявшей сознание:
А теперь вставайте, будем делать у вас обыск.
Ирина Пунина:
Акума лежала в беспамятстве. Я помогла Леве собраться, достала его полушубок.
Сотрудник МГБ:
Пожалуйста, поберегите Анну Андреевну, позаботьтесь о ней.
Ирина Пунина:
Я остолбенела от такой заботы. Следующие дни Акума опять все жгла.
Ахматова (записные книжки. 6 ноября 1949):
Обыск и арест моего сына Льва. Его немедленно увозят в Москву. Я езжу каждый месяц сначала на Лубянку, потом к Лефортовской тюрьме.
Эмма:
Я узнала об этом в декабре, от одной ленинградки, которая видела Ахматову на приеме у городского прокурора. Из-за двери кабинета слышались грубые окрики, затем оттуда вышла высокая женщина с откинутой головой, вся ее фигура выражала страдание. Кто это — невольно спросила моя собеседница? Шепнули: Ахматова.
Лев:
Били головой о крепкую стену Лефортовской тюрьмы, чтобы я показал на нее. Хотели соорудить дело против нее — шпионки в пользу Англии.
Лев — Ахматовой:
Милая мамочка, не грусти там очень, не случилось ничего худшего, как если бы я попал под трамвай.
ПРИГОВОР
Лев Николаевич Гумилев (1912 г.р.) приговорен Особым совещанием при МГБ СССР к заключению в исправительно-трудовых лагерях сроком на 10 лет за принадлежность к антисоветской группе, террористические намерения и антисоветскую агитацию.
СЦЕНА ДЕВЯТАЯ. СЛАВА МИРУ
Анатолий Тарасенков (Заметки критика. — «Знамя» № 10, 1949):
Не желая объяснять национальную природу пушкинской сказки, следуя компаративистскому методу Веселовского, Ахматова свела «Сказку о золотом петушке» к сумме сюжетных заимствований. Но ведь это ведет к клеветническому искажению всемирно-исторического значения творчества А.С. Пушкина!
Нина Ольшевская:
Лежа в нетопленной комнате, она написала стихи Сталину и переслала их мне, я передала Фадееву.
Ахматова:
Пусть миру этот день запомнится навеки,
Пусть будет вечности завещан этот час.
Легенда говорит о мудром человеке,
Что каждого из нас от страшной смерти спас.
Ликует вся страна в лучах зари янтарной,
И радости чистейшей нет преград, —
И древний Самарканд, и Мурманск заполярный,
И дважды Сталиным спасенный Ленинград.
Париж, «Русская мысль», 18 октября 1950 г. — «Трагедия Анны Ахматовой»
Редакцией получены стихи Ахматовой, несколько недель тому назад появившиеся в печати СССР. Ахматова, 33 года по мере сил боровшаяся за свободу своего творчества, сдалась на милость победителя. Печатаемые ниже стихотворения свидетельствуют об этом повороте в ее творческой судьбе.
Ахматова:
И Вождь орлиными очами
Увидел с высоты Кремля,
Как пышно залита лучами
Преображенная земля.
И благодарного народа
Вождь слышит голос: «Мы пришли
Сказать, — где Сталин, там свобода,
Мир и величие земли!»
«Русская мысль», 25 октября
Те, кто знают Ахматову, понимают ее Галилеево отречение, — и они ужаснулись не слабости ее, а тяжести той страшной глыбы, которая придавила не только имеющих несчастье жить там, где была Россия, но и весь мир.
Ахматова:
И с самой середины века,
Которому он имя дал,
Он видит сердце человека,
Что стало светлым, как кристалл.
Лев — Ахматовой (29 октября 1950 г., Челябинская пересыльная тюрьма):
Милая дорогая мамочка, я припух на пересылке, сижу, не зная, куда поеду. Все время я очень беспокоился о твоем здоровье, но, начав получать деньги, успокоился.
Пунин — Марте Голубевой (из Абези, 17 ноября 1950):
Стихи в «Огоньке» я прочитал; я ее любил и понимаю, какой должен быть ужас в ее темном сердце.
Там — в коммунизм пути, там юные леса,
Хранители родной необозримой шири,
И, множась, дружеские крепнут голоса,
Сливаясь в песнь о вечном мире.
Чаковский (внутренняя рецензия на рукопись сборника Ахматовой «Слава миру»):
Враги усмехнутся: вот, мол, довели-таки Ахматову, заставили ее писать на актуальные темы.
Скосырев, рецензент:
Продолжить и углубить… Издавать сборник преждевременно.
Анна Караваева:
После исправления сборник издать.
Долматовский (внутренняя рецензия на рукопись сборника «Слава миру»):
Книгу Ахматовой надо издать, показав, что суровая партийная критика помогает поэту отряхнуть прах прошлого, не убивает поэта, а возрождает его к жизни.
Фадеев — Суслову:
Посылаю Вам для сведения ее новые стихи. Стихи неважные, абстрактные, но вместе с тем они свидетельствуют о некоторых сдвигах в ее «умонастроении».
К письму Фадеева приложена копия письма Ахматовой Эренбургу.
Дорогой Илья Григорьевич! Мне хочется поделиться моими огорчениями. Против моей воли и без моего ведома английские и американские издания уделяют моим стихам чрезвычайно много внимания — и в их интерпретации я выгляжу так, как им хочется. Я принадлежу моей Родине. Мне оскорбительна эта возня и нечистая игра. Как мне донести до сведения этих непрошенных опекунов…
Докладная записка Суслову:
Иностранная комиссия СП СССР выяснила, что никаких новых публикаций о стихах Ахматовой с 1946 года не появлялось. Вряд ли следует в настоящее время печатать это письмо Ахматовой. И т. Фадеев так считает.
Пастернак — Нине Табидзе:
Вы, наверно, уже видели в «Огоньке» стихи Ахматовой… Я страшно, как и все, рад этой литературной сенсации и этому случаю в ее жизни, и только неприятно, что по аналогии все стали выжидающе поглядывать в мою сторону. Но все, что произнесла она, я уже сказал лет двадцать тому назад и один из первых. Столетье с лишним не вчера, а сила прежняя в соблазне.
Ахматова — Сталину:
Вправе ли я просить Вас о снисхождении к моему несчастью. Я уже стара и больна, и я не могу пережить разлуку с единственным сыном. Умоляю Вас о его возвращении. Моей лучшей мечтой было бы увидеть его работающим во славу советской науки. Служение Родине для него, как и для меня, священный долг.
Ахматова:
Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых сухих ногах.
Подойду, заблею, завою:
Сладко ль ужинал, падишах?
Ты Вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
Так пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе, и деткам твоим?
Тамара Трифонова (журнал «Звезда» № 6, 1950):
Поэзия Ахматовой застыла на одном уровне, и отразила тот упадок и застой, который характерен для идеологии декадентства.
Лев — Ахматовой (из Песчаного лагеря под Карагандой, 2 февраля 1951 г.):
Стихи твои в «Огоньке» я прочел и порадовался за тебя.
Ирина Пунина:
Нас выселяют из Фонтанного дома. В милиции говорят так: вы уезжайте, а старушка без вас долго не протянет.
Эмма:
Ахматова перенесла первый инфаркт. Тяжелый, двусторонний. Меня она не узнавала. Два месяца лежала на спине. Когда она пришла в себя, мы договорились, что из Ленинграда будет отсылать посылки Левина приятельница, а в Москве это станет моей обязанностью.
Лев — Ахматовой, 19 декабря 1951:
Очень мне грустно, что ты, верная своей привычке, ничего мне не пишешь. <…> Обо мне не жалей и вспоминай как можно реже. Помнить тебе обо мне следует, главным образом, что я тебя очень люблю.
Эмма:
Самые ужасные для меня времена — начало 50-х, конец 40-х. Борьба с космополитизмом. Меня отовсюду выгнали, все висело в воздухе. А евреи уже настолько падали духом, что Зильберштейн из «Литнаследства» побоялся дать мне справку. Всего лишь справку, что я там работала!
Илья Зильберштейн:
Я не могу дать вам справку. Я боюсь.
Эмма:
Но как же я буду жить, не имея даже такой справки?
Илья Фейнберг:
Все это не имеет значения, уже строятся лагеря для евреев.
СЦЕНА ДЕСЯТАЯ. ПОСЛЕ СТАЛИНА
Лев — Ахматовой:
Милая, дорогая мамочка, я получил посылку и щеголяю в синем кашне. У нас огромные изменения к лучшему: разрешены письма и свидания, хотя для последних еще не оборудовано помещение. Если ты сможешь приехать в Омск — напиши мне…
Я тебя очень люблю и очень хочу тебя видеть, но на свидание ко мне не приезжай, ничего, кроме расстройства, от этого не последует. К тому же это очень дорого, один билет будет стоить 500 рублей.
Ахматова — Ворошилову, 8 февраля 1954:
Глубокоуважаемый Климент Ефремович!
Умоляю Вас спасти моего единственного сына, который находится в исправительно-трудовом лагере (Омск, п/я 125) и стал там инвалидом. Сын мой отбывает срок наказания вторично. В марте 1938 года, когда он был студентом… В 1944-м отпущен на фронт добровольцем… медаль «За взятие Берлина»… Сыну моему теперь 41 год…потрудиться на благо Родины… я перевела две поэмы великого китайского поэта…В озвращение моего сына, страдающего без вины. (Получено 10 февраля 1954)
Ворошилов — Генеральному прокурору Руденко, 12 февраля 1954:
Прошу рассмотреть и помочь.
Руденко — Ворошилову, 6 июля 1954:
Факты антисоветской деятельности Гумилева подтверждаются показаниями Пунина и Мандельштама.
Голос:
Пунин умер в Абезьском лагере 21 августа 1953 года, Мандельштам на пересыльном пункте 27 декабря 1938 года. Но для генпрокурора Руденко они живы, актуальны и их показания на Гумилева.
Лев — Ахматовой:
Милая, дорогая мамочка. Будущее в полном тумане. Очень хочется увидеть тебя, но не представляю, когда это будет. Здесь свидание дают на два часа, между двух солдат.
Лев — Эмме, 14 сентября 1954:
Спасибо, милая Эмма, за письмо. Продукты в посылках обаятельны и доходят исправно. Благодарю Вас за Вашу милую заботливость обо мне, хотя удивлен, как Вам и маме не надоело мое вечное неблагополучие. Живу одним днем. Влюбился в сочинения советского писателя Пришвина, который удивительно врачует душу. Я стал совсем старый, скоро из меня посыплется песок, но зато я мудр и спокоен, как бронзовая статуэтка.
Ахматова:
В прошлое иду я — спят граниты,
Не до шуток мне, увы, теперь.
Что там — окровавленные плиты
Или замурованная дверь.
И зовет меня последним криком кто-то…
Лев — Эмме, 7 декабря 1954:
Тронут желанием приехать повидать меня, но это невозможно — только родители, дети и зарегистрированные жены имеют право на свидание, так что приехать ко мне может только мама. Здоровье мое неуклонно слабеет, и до конца срока я не вытяну, несмотря на любую медицину. Да и пора, довольно мучиться, надоело.
Лев — Эмме (22 декабря 1954, телеграмма):
НАПОМНИТЕ МАМЕ ОБО МНЕ ПОХЛОПОТАТЬ ЛЕВА
Лев — Эмме, 15 января 1955:
Получил мамину открытку, отчего весьма повеселел. Как там она фигуряет? Я написал ей огромное письмище… Поцелуйте ее от моего имени и велите написать открытку новую. От Ваших писем значительно легче дышать. Теперь я сед и брадат, меня называют Батя, но душа здесь не развивается, и душой я в том возрасте, в котором был пять лет тому назад. Целую Ваши ручки. Леон.
Ахматова:
Под узорной cкатертью
Не видать стола.
Я стихам не матерью —
Мачехой была.
Эх, бумага белая,
Строчек ровный ряд.
Сколько раз глядела я,
Как они горят.
Сплетней изувечены,
Биты кистенем,
Мечены, мечены
Каторжным клеймом.
СЦЕНА ОДИННАДЦАТАЯ. ОСВОБОЖДЕНИЕ
Лев — Эмме, 8 марта 1955:
Тут у нас один омский поэт делал доклад о съезде писателей. Я задал ему вопрос о маме. Он сказал, что она «в творческом подъеме» и что к ней приезжали английские студенты справляться о здоровье. А я об ней знаю только, что ей нравятся корейские стихи 17 века. Даже о материальном ее положении ничего не знаю. Согласитесь, что это жестковато. А мне и без того кисло.
Ахматова (оксфордским студентам, на встрече в Союзе писателей, 1954):
Считаю постановление августа 1946 года совершенно справедливым. Еще Борис Эйхенбаум отметил, что я монахиня и блудница, в статье 1923 года.
Лев — Эмме, 23 марта 1955:
Да, вы правы, у мамы старческий маразм и распадение личности, но мне от этого нисколько не легче, но наипаче тяжелее. Начну с конца. Вот вы пишете, что не мама виновница моей судьбы. А кто же? Будь я не ее сыном, а сыном простой бабы, я был бы процветающим советским профессором, каких множество. Единственным поводом для моей опалы было родство с ней. Я понимаю, что первое время она боялась вздохнуть, но теперь спасать меня — это ее обязанность, пренебрежение этой обязанностью — преступление.
Мама в основе своей натуры страшно ленива, бережет себя… не желает расстраиваться… Нормальный человек не в состоянии понять, что матери плевать на гибель сына!.. Для нее моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, какая она бедная — сыночка потеряла…
Лев — Эмме, 3 апреля 1955:
Я задаю маме вопросы — она отвечает невпопад. Ее невнимание ко мне оскорбительно. Я прошу одну книгу — она присылает другую…
Ахматова:
Тебе — белый свет,
Пути вольные.
Тебе зорюшки
Колокольные.
А мне ватничек
Да ушаночку.
Не жалей меня,
Каторжаночку.
Лев — Эмме, 2 мая 1955:
Если мама возвращается на «стезю нормальной человечности», как вы пишете, — это только ваша заслуга.
Эмма:
Собираясь к сыну в Омск, Анна Андреевна подверглась такому натиску противников поездки, что совершенно растерялась. Одним из главных доводов Пуниных и Ардовых были выдуманные примеры скоропостижной смерти заключенного от волнения встречи. Кто был истинным вдохновителем, не знаю.
Ахматова:
Не с лирою влюбленною иду пленять народ,
Трещотка прокаженного в моей руке поет.
Успеете наахаться, и воя, и кляня.
Я научу шарахаться всех «смелых» — от меня.
Я не искала прибыли и славы не ждала.
Я под крылом у гибели все тридцать лет жила.
Лев — Эмме, 10 мая 1955:
В последнем письме она высказала гипотезу, что нас кто-то ссорит. Пишет, что без моих писем ей скучно, — но для развлечения есть кино!..
Лев — Эмме, 30 июля 1955:
Очень порадовал меня отзыв Николая Иосифовича Конрада. Я написал здесь работу «Древняя история Центральной Азии в связи с историей сопредельных стран», охвачена почти вся Азия, кроме Переднего Востока, Индии и Китая и Японии. Уже около 20 печатных листов, составлено несколько исторических карт. Качество работы выше, чем диссертация! Писал не торопясь, в процессе работы поумнел, а не поглупел. Эпоха Чингисхана еще не была научно описана…
Лев — Эмме, 14 августа 1955:
Запрещаю себе мечтать о будущем.
Лев — Эмме, 27 сентября 1955:
Насколько вы живее меня! Вас люди раздражают, а меня уже нет. Почти все они для меня — проходящие тени, как тени облаков на земле. От мамы пришла открытка, в которой она горько оплакивает телефон, выключенный на месяц. Мне бы ейные заботы. Я, разумеется, ответил соболезнованием.
Ахматова:
…По осени трагической ступая,
В тот навсегда опустошенный дом,
Откуда унеслась стихов сожженных стая.
Лев — Эмме, октябрь 1955:
«Древнюю историю» прошу при мамином участии перепечатать на машинке в 4-х экземплярах. На случай моей смерти завещаю передать оное сочинение в Академию наук. Я очень хорошо понимаю, чего вам стоит забота о таком полусвине, как я. Получил Ваше письмо с описанием симфонии Шостаковича и прочел его с большим удовольствием. Я бы, наверное, чувствовал то же самое, если бы слышал исполнение. Короче говоря, я готовлюсь зимовать, а для этой цели определяюсь учеником в сапожную мастерскую, подшивать валенки. Докторскую диссертацию я, можно сказать, закончил. Надеюсь, что после подшивания валенок дратвой я смогу найти силы для интерпретации древнекитайских и хуннских антонимов. Маму поцелуйте и скажите, что желаю ей успеха в работе.
Лев — Эмме, 5 декабря 1955:
Если до конца этого месяца ответа на мои обращения не будет, можно прекратить ожидание. Кажется, им там просто стыдно признаться в том, что они меня просто так ни за что осудили и теперь тянут, потому что не знают, что сказать.
Лев — Эмме, 10 декабря 1955:
Официально моя жалоба у них уже десять месяцев. Для меня удивительно, что вы до сих пор не знаете моей статьи. Вот она: 17-58-8, 10. Содержание дела: дважды привлекался в 1935 г. в связи с составом преступления — разговоры дома — и в 1938-м — «без состава преступления, но, будучи осужден, считал свой арест ничем не оправданной жестокостью». Считал, но не говорил! Осужден в 1950-м как «повторник», то есть человек, которому решили продлить наказание без повода — с моей стороны. Вот и вся официальная часть программы.
Лев — Эмме, 3 апреля 1956:
Все личные отношения, которые у меня были, прерваны косой Хроноса. Поэтому я принял следующую установку на будущее: доживать, по мере возможности охраняя свой покой и одиночество. Это не очень весело, но советская наука от этого выиграет.
Лагерная жизнь разрушает организм, но сохраняет душу. А мама не пишет! Ну ничего, наверно, не может от беспокойства.
Эмма:
По решению ХХ съезда на места выехали специальные, так называемые микояновские комиссии, чтобы ускорить возвращение домой заключенных, тех, кто ждал реабилитации. Такая комиссия отпустила и реабилитировала Льва Гумилева.
Лев — Эмме, 7 мая 1956:
Я совсем запутался. Мама причинила мне очень много боли — и вреда для здоровья. Я чуть не помер от сердца, а это было на нервной почве, когда вместо ответа на вопрос мне посылались описания тополя. Я не представляю, насколько изменилась жизнь? И люди? Решение, подсказанное вами, вернет мне покой, который мама почему-то разорила, жестоко и бессмысленно.
Лидия Чуковская:
Анна Андреевна приехала в Москву 14 мая. А 15-го, ничего не зная о ней, зашел к Ардовым, с вокзала и по дороге в Ленинград, освобожденный Лева.
Эмма:
Он вернулся в 1956-м до такой степени ощетинившийся против нее, что нельзя было вообразить, как они будут жить вместе.
Лев:
Все это вместе вроде античной трагедии: ничего нельзя исправить и даже объяснить. Я не хочу посвящать вас в мое хождение по кругам ада, ибо у меня не останется времени для науки. Эмма, вы умная, дайте совет — как в дальнейшей жисти жить?
Эмма:
На свободе.
|