Открытие. Борис Белкин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Борис Белкин родился в 1958 году в Москве. Работал учителем физики, репетитором по математике, переводчиком фильмов с французского, копирайтером в рекламном агентстве, инженером-телеметристом на полярной станции о. Хейса, Земля Франца-Иосифа. Рассказы Б. Белкина публиковались в журналах «Нева», «Звезда», «Дружба народов» и «Знамя». Предыдущая публикация в «Знамени» — «Мне повезло» (№ 4 за 2019 год).



Борис Белкин

Открытие

 

Позвонил Дима Веденяпин, сказал, что его знакомой Фриде Шварцман нужна небольшая помощь человека, владеющего француз­ским — что-то спросить про Тристана Тцара. Я сразу же согласился. С подачи Димы, в те самые девяностые, я на какое-то время стал переводчиком фильмов; возможно, и на этот раз меня ожидало что-то, пусть не столь масштабное, но тоже интересное. Фриду Шварцман я однажды видел у Димы на дне рождения, она была похожа на добрую бабушку из моего детства. Вскоре имя Фриды Шварц­ман встретилось мне при довольно неожиданных обстоятельствах (я не раз удивлялся феномену случайной встречи, происходящей вслед знакомству) — книгоноша в электричке призывал пассажиров скрасить дорогу чтением романов «лучших российских исторических писателей — Иванов! Петров! Сидоров! ...Шварцман!» Книгу Фриды (кажется, про Клеопатру) я тогда покупать не стал, и вот теперь она, уже сама, стучится в мою жизнь. Я не стал выяснять, что связывает Диму с сочинительницей литературы для чтения в поезде. Что же касается моего знакомства с Тристаном Тцара, то оно сводилось, пожалуй, только к Chanson Dada, но, кажется, кроме французского, от меня ничего и не требовалось.

Фрида позвонила на следующий же день. В ее манере держаться и разговаривать было что-то детское и трогательное — она не воспроизводила половину русского алфавита, а вместо «р» и «л» говорила «в». Она сказала, что пишет книгу про Вийона (причем не роман, а монографию), а Тристан Тцара, как она недавно узнала, не только писал стихи, но и занимался Вийоном как исследователь. Хотелось бы знать, что он нашел нового; ей самой — с плохим интернетом, недостаточными компьютерными навыками и без знания языка — с этим не разобраться. Фрида спросила, в каких я отношениях с мэтром Франсуа. Я рассказал, что учился во французской спецшколе, у нас был предмет французская литература, Вийона мы проходили и учили наизусть, вспомнил «Ballade des pendus» — Mais priez Dieu que tous nous veuille absoudre! «Ну, вот, видите, как мне повезло», — обрадовалась Фрида. Уже в конце разговора Фрида сказала, что у нее для меня есть еще один вопрос, но сперва поинтересовалась, помню ли я катрен Вийона. В ответ я процитировал две последние строчки в знаменитом переводе Эренбурга — «…И сколько весит этот зад, узнает скоро шея». Фрида перевод Эренбурга обругала, она добавила, что переводчики часто вместо того, чтобы перевести точно, выдумывают всякую ерунду. Так, например, никакой смерти, которая, увы, ждет злодея, у Вийона и близко нет. Я не стал разъяснять азы литературного перевода исторической писательнице про Клеопатру. Фрида спросила, помню ли я, как в подлиннике звучит вторая строчка катрена. Я, конечно же, не помнил. «Ну, так слушайте, — сказала Фрида, — там дословно говорится вот что — “Я родился в Париже, что возле Понтуаза”. Ни в одном из переводов этой строки нет — потому что никто не понимает, что это значит. Я задаю этот вопрос каждому, подумайте, может, вы ответите?» Я пообещал подумать, Фрида сказала, что перезвонит через неделю. Повесив трубку, я сразу же набрал в Гугле два имени — Tzara и Villon. Мне сразу же открылось предисловие Тцара к сборнику Вийона издательства Galimard, и, сейчас уже не помню, возможно, румынский журнал или альманах с еще какими-то материалами по этой теме (шестой, вийоновский, том собрания сочинений Тцара тогда почему-то не нашелся). Оставалась загадка второй строчки. Я люблю решать задачи, что неудивительно для профессионального преподавателя физики и математики. Особенно нетиповые. В школе я пару раз выигрывал олимпиады, правда, не особо высокого уровня. А еще я любил разгадывать детективные загадки с участием инспектора Варнике — в шестидесятые годы (если кто еще помнит) их регулярно публиковали в журнале «Наука и жизнь», раздел, кажется, назывался «Психологический практикум». И вообще мне близок дух соревнования (ненавистный, к слову сказать, моей жене), когда-то давно я занимался спортом и знаю, что такое вкус победы. Интересно, скольких человек уже успела опросить Фрида Шварцман? Приятно было бы первому найти разгадку. Попробуем? Итак, Понтуаз. Напоминает Amboise (последнее пристанище Леонардо да Винчи, я там был), но не то. Я, определенно, слышал это название (Pontoise — Мост через Уазу). О реке Уазе я знал, у меня даже с советских времен где-то завалялся сборник «Над Сеной и Уазой (Франция глазами французских писателей)» — память о времени, когда подобное чтение заменяло возможность путешествовать. Трудно сказать почему, но у меня сразу возникло стойкое ощущение, что «Понтуаз» в каком-то виде присутствует в нашей квартире и, как реликтовое излучение, постоянно свидетельствует о своем существовании. Поэтому вместо того, чтобы набрать в Гугле и Понтуаз, я встал, чтобы осмотреть комнату — мой кабинет и библиотеку одновременно. Французская библиотека, абсолютно превышающая возможности невыездного советского человека, была ударно собрана мной в период 75–85 гг. прошлого (увы) века — стоило мне это 3–4 поездок (курочка клюет по зернышку) в неделю на протяжении всего этого времени в букинистический магазин на улицу Качалова (всякий раз я еще заходил к Ян Яновичу, кто помнит, в «Академкнигу» на ул. Горького, но там дело было совсем глухо). В лучшем случае я покупал пару книг в месяц. Тогда чтение на французском было для меня пусть узким, но все же окном в закрытый для советского человека мир цивилизации. Все эти годы меня занимал вопрос — кто тот избранник, что отбирает для себя книги прежде, чем они поступят в продажу. Уже неплохо разбираясь в советских реалиях, я не сомневался, что такой человек был. Самой большой мечтой этого десятилетия было подружиться с интеллигентной продавщицей французского отдела Фирой, отношения с которой не сложились с самого начала. Вода точит камень, упорство вознаграждается, далее трюизмы по списку — через десять лет в отдел наконец на смену Фиры пришла Ира, вскоре ставшая товароведом. 1985 год стал одним из самых счастливых в моей жизни. Человеком, существование которого тревожило мое воображение на протяжении десятилетия, стал я сам. Приняв новое поступление, Ира звонила мне, я приезжал (иногда я брал с собой и Сережу Бунтмана) и отбирал все, что тогда мне было интересно — экзистенциализм, новый роман, поэзия и современная философия. «А это пусть народ читает», — говорила Ира, выкладывая оставшиеся книги на полки. Собирание французской коллекции было прервано двухлетней командировкой в Арктику, а по возвращении в Москву неожиданно сложились условия для начала формирования собственной библиотеки уже на русском (в книжных магазинах открылись отделы для обмена книгами между частными гражданами; кто не знает — в эпоху развитого дефицита купить приличные книги в магазине было просто невозможно).

Я никогда не ощущал в себе экстрасенсорных возможностей, но сейчас меня влекло явно что-то иррациональное. Все это напоминало игру в «холодно, горячо» — непонятно было только, кто дает подсказку. Постояв у полки с француз­скими поэтическими антологиями (холодно!), я двинулся к стеллажам с французскими компакт-дисками, покрывающими площадь, не сильно уступающую французским книгам. Коллекционирование французской поэтической песни, возможно, уже стало проявлением моей возрастной (и, само собой, интеллектуальной) деградации — когда-то (в период бедности и, так сказать, первоначального накопления) я начинал с пиратской Горбушки (кажется, стенд номер 236, уже не помню), а затем регулярные поездки во Францию (2–3 раза в год) привели к тому, что я фактически скупил все, в чем можно было различить хоть какие-то признаки поэзии, а в худшем случае — изощренную лексику и не общую интонацию; дальше наступил уже совсем позорный (как считает моя жена, давно предлагающая мне купить отдельную квартиру и съехать туда со всеми моими богатствами и привязанностями) завершающий этап коллекционирования как стиля жизни — формирование так же непомерного по объему (вытеснившего из кухонных шкафов посуду) бара в составе, тоже французских — коллекционных вин, коньяков и арманьяков XO, экзотических ликеров и (пожалуй, единственная дань англо-саксонской культуре) дымно-торфяных виски Single malt.

Я давно уже потерял ориентировку в море моих сокровищ, возможно, в другой ситуации имело бы смысл пуститься на поиски, предварительно изготовив угловой прутик или маятник на нити, но сейчас и без необходимых аксессуаров я чувствовал себя уверенным лозоходцем в поисках кастальского ключа. Я всегда с сомнением относился к практике автоматического письма и занятиям живописью с отключенным сознанием, но на этот раз я и сам, не задумываясь, протянул руку к полке, на которой стояли диски со старинными французскими песнями и, чуть помедлив, вытянул альбом Marc Robine «Le temps des cerises». Марк Робин — французский музыкант и журналист, занимавшийся народной и поэтической песней (ближе всего к этому наше давно ушедшее понятие КСП), его биография Жака Бреля стоит у меня на другой, уже книжной, полке, посвященной Брелю и Брассенсу; а также составитель антологии Французской песни (От трувэров до великих ХIХ века). Робин и сам писал, и исполнял песни; два его компакта — один с оригинальными композициями, второй — с традиционной народной музыкой, стоят у меня на полке. Этот второй диск я и держал теперь в руках, и точно — второй трек назывался «Les enfants de Pontoise» («Дети из Понтуаза»)! Невероятно! Напрасно я недооценивал роль подсознания! Я поставил диск (как, пусть и не особо продвинутый, но все же меломан старой школы, я держу дома ресивер Marantz и колонки Bowers & Wilkins) и сразу же вспомнил ее содержание, но теперь традиционная, немного заунывная, средневековая музыка, казалось, сообщала и без того макаберному сюжету дополнительный драматизм. Речь шла о трех школьниках (школярах), отправившихся на учебу в Париж. На пути у них лежал город Понтуаз, ребят специально предупреждали: не надо туда заходить — кончится плохо. Школяры не удержались — зашли и, действительно, тут же были брошены в тюрьму. Надо сказать, что во Франции в средние века то и дело случались малообъяснимые кошмарные истории — так, какой-то мясник и вовсе разделал других троих ребят на холодец, и если бы не спасительное вмешательство Святого Николая (обернувшегося в советские времена Дедом Морозом), то появившаяся и по этому поводу песенка звучала бы совсем кромешно. В Понтуазе же вмешаться было некому (спешил на верном коне старший брат, встревоженный колокольным звоном, но не успел) и трех школяров, не откладывая дело в долгий ящик, осудили (за что?) и вздернули. Оставалось только оплакивать невинно убиенных и, проклиная судей, обещать им сгореть в пламени адского костра.

Меня словно окатила волна осознания. Возможно, я все еще не понимал, возможно, понимание только рождалось и еще не находило словесного выражения, но с каждым словом песенки про школяров, взятых в тюрьму и повешенных ни за что, ощущение стопроцентного попадания росло и становилось уверенностью. Меня всегда интересовала проблема границы, отделяющей знание от его отсутствия, сейчас я пересек ее сразу — с первыми звуками. А теперь, кажется, и понял. Все дело в том, что свой катрен Вийон написал в тюрьме в ожидании повешения. Ни много ни мало.

Я быстро перелистал все свои поэтические антологии (еще одна полка), этой песенки не было нигде — даже в Max-Paul Fouchet, даже в Trésor de la Poésie populaire. Пошел к компьютеру — открылась сразу же, все ссылки как раз на Marc Robine — диски и огромную антологию французской песни, помимо современной версии есть текст и на старофранцузском, есть еще ссылка на старую антологию Albert Udry, «Les vieilles chansons patoises…», 1930 — не открывается, но сказано, что там близкая версия. Перечитал текст. Все так, все верно, ничего не показалось. Посмотрел век, которым датируется эта песня, — шестнадцатый. Ну, это ничего не значит, могла уже быть и в пятнадцатом при жизни Вийона. Пошли дальше — посмотрим, какие на этот счет есть объяснения в интернете. Вот целый ряд отечественных деятелей к известному тезису о том, что François и Français на старофранцузском практически омонимы (если не синонимы), привязывают и Понтуаз — родился, к несчастью, французом и подлежит юрисдикции французского королевства, а вот если бы родился за его пределами, например, в Понтуазе, то, может, и избежал бы виселицы. Надо бы проверить, но думаю, что это просто неверно. Посмотрим на карту — от Парижа до Понтуаза меньше тридцати километров на север, сейчас это точно Иль-де-Франс. А что там в ХV веке? Открываем Википедию — вот, пожалуйста, Понтуаз был присоединен к королевскому домену в 1064 году, никаких секретов. А что пишут на французских сайтах? Тоже какая-то ерунда, в Понтуазе любили останавливаться французские короли (а больше — нигде? И что с того?), в Понтуазе якобы был какой-то возвышенный диалект французского языка. Какой-то сомнительный аргумент, Понтуаз никак не общепризнанная родина литературного французского. Тут точно другое — в катрене всего четыре строки, смысл третьей и четвертой — серьезней некуда, в первой действительно, возможно, помимо сожаления о своей участи есть сближение Франсуа-Француз («Черт догадал меня с душой и талантом родиться в России» — похоже?); во второй из четырех, скажем прямо, предсмертных строк не может быть чего-то необязательного и случайного. И это не просто городок, по которому, мило шутя, зачем-то обозначают столицу, для этого должны быть серьезные причины. Чем это таким прославился Понтуаз, что его в ожидании смерти вспомнил Вийон? А может (обратимся к песенке), Понтуаз — это город, где вешают невинных, вешают ни за что? Такая вот репутация благодаря народной песне (возможно, и она возникла не на пустом месте, жанр сomplaintes — «жалобы» — и был фольклорной хроникой текущих событий). Вешают, Карл! Как и самого Вийона. Еще раз — катрен написан Вийоном в тюрьме в ожидании виселицы. К которой его приговорил, как он считает, неправедный суд. Вот и получается, Париж (хоть он и большой) — младший брат Понтуаза. Вот в чем смысл второй строки катрена. И, похоже, это до сих пор не понимает никто. Даже во Франции. Хорошенькое дело!

Интересно, на что тянет это открытие? Если не на денежную премию (миллион как за теорему Пуанкаре? я не Перельман, я возьму), то точно на всемирное признание. С чем бы это сравнить — с разгадкой Шампольоном египетских иероглифов (я, кстати, был в Фижаке — родном городе Шампольона и видел впечатляющий мемориал его памяти. Может, и у нас, на улице 26 Бакинских Комиссаров, рядом с дышащим на ладан памятником уже мало кому известным большевистским мученикам появится и мой мемориал? Или просто улицу переименуют?) Или, может, с открытием Трои Шлиманом? (В Трое я не был, а вот в городе Troyes en Champagne был.) Я родился с чувством, что призван, но не знал, к чему именно (вспомнился анекдот про человека, передавшего в вагоне-ресторане солонку). Может, вот оно? Человек (я!), через пять веков, даже больше, разгадавший тайну Вийона? Слава? Возможно, орден Почетного Легиона? Торжественный переезд во Францию? Вот она дорога, неужели? Так. И что теперь с этим делать? Написать научную статью? И с каких позиций — меня на всякий случай спросили, а я случайно догадался? Еще накануне открытия мне вообще не было никакого дела до Вийона и его катрена. Впрочем, есть и другой путь. Я могу написать или просто позвонить знаменитому французскому филологу Мишелю Окутюрье — спасибо за знакомство проживающей в Париже Ире Емельяновой (дочери Ольги Ивинской, между прочим), с которой давно дружит моя жена, в наш последний приезд в Париж он заходил пообщаться, и мы с ним за разговорами выпили литровую бутылку «Абсолюта» (Мишелю к восьмидесяти, но он отлично держит алкоголь). А есть еще и всем известный славист Жорж Нива — я с ним не знаком, но его отлично знает, опять же, моя жена — она не только по его приглашению читала лекции студентам в Женевском Университете, но и гостила у Жоржа и Люсиль в их поместье в Альпах. Они точно дадут ход моему открытию. Конечно, надо будет рассказать и о Фриде. Если бы не она, никакого открытия бы не было (поделиться с ней деньгами, если что, или не стоит?) Во всех случаях, сказать надо — может, и ее безуспешную «монографию» вытянем? А как сказать? Не прикончу ли я ее своим неожиданным открытием? Лет ей много, да и особым здоровьем, как я помню, на вид она не отличается. Завтра Фрида будет звонить. А может, она забудет про свой вопрос?

Я отлично осознавал красоту моего открытия (в квантовой физике, да и в математике, красота теории нередко является аргументом в пользу ее справедливости), но в то же время не был безусловно уверен в его правильности. Другое дело, что, похоже, серьезных альтернативных вариантов толкования второй строки катрена просто не существовало.

…Сам я про Понтуаз не заговаривал. Я отчитался по Тристану Тцара, рассказал, как найти эти материалы в сети (время ссылок еще не наступило). Но оказалось, что Фрида ничего не забыла. Я сказал, что нашел ответ. «Ну, расскажите» — немного снисходительно, как мне показалось, сказала Фрида. И я рассказал. И тут наступило, как говорится, гробовое молчание. Фрида замолчала надолго, мне показалось, что связь оборвалась. «Да вы сами-то понимаете, что вы сделали?» — наконец сказала она, ее голос дрожал. Значит, и она поняла. Я сказал, что понимаю. Фрида опять замолчала. Наконец, очевидно, собравшись с силами, она заговорила — мое открытие она называла гениальным, она восхищенно повторяла — «Понтуаз — это город, где вешают ни за что», ее и без того малопонятная речь, превратилась в восхищенный свист. Наконец Фрида спросила, может ли она написать про это в своей монографии, она говорила, что мое открытие имеет важнейшее значение для ее концепции личности Вийона, она заверяла меня, что, конечно же, даст на меня ссылку, укажет мое авторство… Это несколько меняло мои планы, но я почему-то сразу согласился. Честно говоря, в счастливый вариант с конвертированием открытия непосредственно в деньги я и сам не верил. Я никогда не слышал о вознаграждениях за открытия в гуманитарных областях, подобных наградам института Абеля или Клэя. Возможно, это объясняется тем, что гуманитарные проблемы не сформулируешь и не докажешь, как теорему. Более того, как это ни поразительно, но сама проблема понимания второй строчки катрена Вийона, похоже, до Фриды Шварцман не была четко осознана и сформулирована. И в этом ее безусловная заслуга. Поэтому, прокладывать собственную дорогу к признанию и славе было бы, в каком-то смысле, нечестно по отношению к настоящей, хотя и безуспешной, исследовательнице Вийона — Фриде Шварцман. Так пусть мое гениальное открытие живет в монографии безвестной Фриды Шварцман, возможно, кто-то все же ее прочитает, и тогда мое имя найдет свое место в истории. Это и будет справедливо.

Фрида все никак не могла прийти в себя. Она была настолько потрясена, что предложила мне стать ее соавтором, возможно, она думала, что подобные открытия будут сыпаться из меня и дальше как из рога изобилия.

Как минимум одна такая развилка в моей жизни уже была. В начале девяностых в Москве вдруг объявился уехавший на ПМЖ в Израиль и, как тогда водилось, осевший в Америке мой однокурсник Зиновий Куролап (родом, как нарочно, из Бердичева). На груди у Зиновия висел огромный значок со словами — «Хочешь похудеть, спроси меня как». Слова «гербалайф» тогда еще никто не слышал, Зиновий сказал, что он сразу покупает для меня позицию «супервайзора» и отправляет меня в Париж. Вопрос с визой он тоже брал на себя. Соблазн был велик, я всегда хотел во Францию, возможно, более всего на свете. Открыть магазин — еще куда ни шло, хотя и это лежало за границами представимого мной провождения жизни. Но впаривать из-под полы, как это предписывалось правилами компании, какую-то хренотень, да еще французам — на это я пойти не мог! Можно было, конечно, воспользоваться предложением, а затем, осев и за­крепившись во Франции, плюнуть на гербалайф и Зиновия, но на такие поступки я никогда не был способен. Я отказался. Через год я узнал, что Зиновий не только стал долларовым миллионером, но и что история его головокружительной карьеры вошла в рекламный ролик компании «Гербалайф». Интересно, что могло стать со мной под его патронажем?

Но то — «Гербалайф», а это Вийон. Поменять жизнь полностью? Стать исследователем Вийона? Вообще-то такие примеры я знаю — председатель Мандельштамовского общества Павел Нерлер раньше был географом Павлом Поляном (вспоминается стихотворение Олейникова «Перемена фамилии»), а старший брат Милочки Ройзнер (Тумаркиной), Витя, математик по образованию, давно известен как  комментатор Давида Самойлова. И все же это не для меня. Я уже давно знаю про себя кое-что важное — я профессиональный дилетант. В любом случайном деле, за которое я берусь, я, как правило, первым выстрелом выбиваю десять, а затем почему-то уже и близко не подхожу к таким результатам. Мое сотрудничество с рекламным агентством (название указывать не буду) началось даже с двойной удачи — сначала я выстрелил слоганом для пленки (это были еще доцифровые времена) фирмы Konica — «Все цвета радости!» (сразу же сто долларов в карман, тогда я ровно столько же получал за месяц работы в школе; посмотрите, кто забыл, на радужный логотип Коники,  и вы увидите, что эти сто долларов просто валялись на дороге), а затем проектом билингвы русско-французского поэтического календаря для московско-парижского (опять! опять!) банка (этот календарь занял первое место на конкурсе — тогда такое бывало — московских рекламных агентств).

Даже в Арктике мое недолгое руководство отделом телеметрии (пока до острова добирался настоящий специалист) дало лучшие показатели за тридцатилетнюю историю полярной станции (тому, правда, были объективные причины — я старался, а главное, не пил). Да, совсем забыл, в военных лагерях при сдаче норматива по стрельбе из АКМ с борта движущегося бронетранспортера первой же очередью я случайно поразил пулемет противника на дальней опушке леса, в который никто никогда не попадал — его даже видно не было. Так что я не очень и удивляюсь.

Разумеется, после случившегося я не мог отказать Фриде Шварцман в помощи. Я поблагодарил ее, от соавторства отказался, но сказал, что готов и дальше помогать чем смогу (из-за негаданного открытия у меня, кажется, сформировался комплекс вины перед Фридой). А вдруг мне удастся хоть немного подтянуть результаты ее исследований до уровня моего открытия? Похоже, и у Фриды были ровно те же надежды. Наше сотрудничество стартовало сразу же. Звонить она начинала с утра, жена уставала отвечать, что меня нет, и раньше половины одиннадцатого вечера я дома не появляюсь, наконец она настигала меня звонком; вместо того чтобы поесть и заняться своими делами, я, в меру возможно­стей, переводил Фриде со старофранцузского стихи Вийона, затем начиналось обсуждение и общение. Жена заметно нервничала.

Надо сказать, что сотрудничество с Фридой, в общем-то, вполне укладывалось в привычную схему моего общения с Богом обиженными людьми (не то чтобы мой крест, скорее, налог на безбедную жизнь) — три-четыре моих бывших, но так и не выросших, школьника с выраженной клиникой в области психики, да еще одна, уже моя, невменяемая одноклассница. Я поддерживаю их, как могу, участием, а иногда и деньгами.

Через несколько недель отношения с Фридой удалось наконец упорядочить, отныне Фрида звонила ровно один раз в неделю (точно уже не помню, кажется, в пятницу). Другое дело, что разговор затягивался на несколько часов и прерывался только вмешательством моей жены. В конце разговора я получал «домашнее задание» на неделю — что прочитать (стихи и документы), что перевести и над чем подумать.

Первое время я относился к Фриде снисходительно, мне казалось (в основном из-за ее постоянного требования «ничего не выдумывать, а переводить, как написано»), что она не только не понимает, что такое перевод, но и просто глуха к поэзии — лишена поэтического слуха (как, например, Солженицын). Важнейшую роль в ее интересе к Вийону сыграл ее отец (родившийся вскоре после отмены крепостного права и, соответственно, на момент рождения Фриды находящийся где-то в возрасте Авраама, собравшегося зачать Исаака), который, уж не знаю почему, считал себя потомком Вийона, сам Вийон где-то называл своим предком Горация (правда, Фрида трактовала эту строку не буквально) — во всех случаях, при такой родословной не приходилось удивляться уверенности Фриды в своем праве на особое понимание Вийона. Что именно я переводил и что мы разбирали в первый месяц сотрудничества, я, честно говоря, уже забыл. Возможно, мы пытались проследить автобиографические свидетельства, разбросанные по разным стихотворениям. Я никогда не слышал, что фамилию Villon поэт получил от усыновившего его то ли родственника, то ли друга отца, Guillaume de Villon. В известном упоминании того, что Гийом был ему больше, чем отец, и нежней, чем мать, Фрида уверенно видела указание на sexual harassment, из-за которого Вийон и расстался с усыновителем (тогда я еще не знал, что сексуальный подтекст видится Фриде повсеместно). Возможно, настоящей фамилией Вийона была Монкорбье. (Одно из первых моих домашних заданий — Moncorbier, Corbiere, Corbeille — на карте Франции. Помню, что, как нарочно, прямо перед этим заданием я купил по акции в магазине «Пятерочка» бутылку красного сухого — Корбьер; даже в этом мне виделось подтверждение неслучайности моего сотрудничества с Фридой.) У нее точно была какая-то своя концепция творчества и личности Вийона, но посвящать меня в нее Фрида не спешила. Постепенно проступало главное — никто из переводчиков (в том числе и французов — со старофранцузского) не понимает, что на самом деле там написано, общепризнанная биография Вийона — фейк, Вийон по какой-то причине был для всех чужим, что роднило его ситуацию с хорошо знакомым нам с Фридой еврейским уделом. Впрочем, такая судьба не так уж и удивительна для поэта. Линия «другого/чужого», которую мы отслеживали, по мнению Фриды, и была определяющей для Вийона…

Я совершенно не понял, чем вызвано «домашнее задание», посвященное употреблению и коннотациям слова «bougre». Кажется, где-то так называл себя и сам Вийон. Это слово и несколько выражений, с ним связанных, я знал. В то время многих интернет-ресурсов филологического профиля еще не существовало. Фриде точно повезло обратиться с этим ко мне — владельцу десятка словарей арго и неформального французского. (Первый из них — L’argot moderne издательства Dauphin мне посчастливилось купить еще в 1975 году — я буквально выхватил его из рук молодого человека в потрепанной, но точно заграничной одежде, стоявшего в очереди на сдачу все в том же букинистическом магазине на улице Качалова (сейчас Малая Никитская), я узнал в нем старшего выпускника нашей школы, от него исходил отчетливый запах винного перегара; у меня было мало сомнений насчет того, куда он сейчас отправится с моими тремя рублями, но перед этим он вдруг выразил надежду, что эта книга не испортит мой французский. Несколькими годами раньше я и сам столкнулся с интересом к неформальному, но не французскому, а как раз русскому в зеркальной ситуации. Во время редких посещений нашей школы группами французских школьников (как я мечтал тогда об ответном визите!) многие из них давали специально купленную для этого тетрадь или блокнот и просили — «напиши мат», помню, что ко мне с такой просьбой обратилась девочка неземной красоты, тем самым поставив этическую проблему, при решении которой благопристойность все же уступила филологии, возможно, в обнимку с Эросом; помню наше умопомрачительное взаимное прояснение каждого слова во время заключительного банкета в актовом зале, от девочки мне осталось имя и адрес — mademoiselle Christine Deyras, Paris,  Avenue de la Grande Armée, 43 bis (сильно не бедный район!) — будешь в Париже, заходи; еще один альтернативный вариант моей судьбы? Испортить французский обсценной лексикой — последнее, о чем я думал, появление у меня такого словаря — редкая удача, резко расширившая границы моего французского. Значительно позже у меня появились множественные словари неформального французского, а также аналогические словари, словари синонимов издательств Larousse, Booking International, что-то еще и даже несколько неплохих «Словарей разговорной лексики» отечественного происхождения. Уже и не помню, когда я узнал о существовании Verlan (благодаря песням Renaud?), но тему неформального французского (возможно, кстати говоря, близкую и самому Вийону — во всяком случае, в общепринятой версии его биографии), и так далеко уведшую от моего сотрудничества с Фридой Шварцман, наверное, пора уже оставить.

Вернемся к слову bougre. Это странное слово, что-то вроде «тип» или «малый», имеет необыкновенно широкий спектр употребления, причем, что удивительно, как с позитивным наполнением (bon bougre — славный малый), так и с нейтральным (pauvre bougre — бедолага) и с негативным (mauvais bougre — паршивый тип, petit bougre — гаденыш, vieux bougre — старый хрыч), причем негативные коннотации заметно преобладают, да, пожалуй, и предшествуют положительным по времени появления. К тому же словом bougre можно усилить и без того малоприятные определения (bougre de lache — подлец, bougre de cinglé — псих, bougre de crétin — кретин, bougre d’idiot — идиот, bougre d’andouille — болван, bougre de con — мудак и т.п.). Ко всему прочему, словом bougre раньше называли людей нетрадиционной сексуальной ориентации, в этом значении оно вошло и в русский язык (зазвучав как бугор) — так, например, главным bougre николаевской России был великий князь Сергей Александрович, чьи пристрастия ни для кого не были секретом. Помимо патологического аспекта, слово bougre имеет еще и мрачно-инфернальный, сакраментальный отсвет — так, восклицание Bougre! обычно переводят как «Проклятье!» или «Черт побери!». Все это я и рассказал Фриде Шварцман. Трудно сказать, зачем ей загружать меня еще и этим; как оказалось, у нее и по этому поводу была уже сложившаяся концепция. Фрида сообщила, что, по ее мнению, слово bougre происходит от латинского bulgaris, далее французского bulgare — болгарин. Болгары-богомилы принесли во Францию ересь, расцветшую у катаров и альбигойцев. А теперь — внимание. Таким bougr’ом — выходцем с Балкан, а главное, еретиком и вольнодумцем, Фрида полагала и Вийона. Поэтому, хоть и не еврей, а всем чужой. К этому времени я уже знал, что Фрида закончила исторический факультет, кажется, Ташкентского университета, занималась Балканами и имела какие-то особые связи с Болгарией, был у нее и знакомый болгарин — как нарочно, по фамилии Богомилов. Возможно, поэтому ей всюду чудились болгары. Я что-то слышал о болгарском происхождении Пьера Ронсара, теперь еще и Вийон — мне казалось, что это уже перебор.

Вийон разлива Фриды разительно отличался от его же давно устоявшегося образа. Никакого криминалитета — Вийон Фриды Шварцман был просвещенным вольнодумцем и еретиком. Более того, он обладал нешуточным авторитетом и влиянием.

Уже не помню, каким образом я получил подтверждение этой версии — скорее всего, эта информация сделалась доступной в интернете. Короче, как ни странно, но в том, что касалось слов bougre и bulgare, Фрида Шварцман была совершенно права. Другой вопрос — насколько все это имело отношение к Вийону.

И все равно в подходе Фриды мне виделась тенденциозность и сознательный эпатаж, мне казалось, что она не столько стремится пробиться к затемненному смыслу, сколько опровергнуть устоявшийся. Мотивируя тем, что излюбленным приемом Вийона был антифразис, Фрида решительно все выворачивала наизнанку.

Наиболее характерным был ее разбор «Баллады поэтического состязания в Блуа» (в Блуа я, кстати говоря, тоже был). Ее подход носил совершенно радикальный характер — Фрида говорила, что толкователи этого стихотворения придумывают всякую ерунду, сама она никаких противоречий там вообще не видела — «В стране родной, как в стране чужой» — потому что родом из Болгарии, а живет во Франции, дрожит у костра — сколько угодно — потому что дрожит от страха, а не от холода (а может, и от холода тоже — Франция — чай, не Болгария), «всеми призван, изгнан отовсюду» — никаких противоречий — сперва призван, а потом изгнан и т.д. Мне, честно говоря, трактовка Фриды не казалась убедительной, к тому же многие строки она просто игнорировала.

Примерно так же она разбирала и другие стихи, не оставляя камня на камне от привычного понимания — Фрида любила повторять, что старофранцузский язык, на котором писал Вийон, уже настолько далеко отстоит от современного французского, что его просто уже никто толком не понимает, а уж тем более наши переводчики. То, что она сама не владеет даже основами французского, а свои радикальные выводы делает на основе работы со мной — тоже далеко не знатоком старофранцузского, Фриду не смущало. К тому же Фриде в системе образов Вийона виделась не столько свободная игра воображения, сколько следование поэтическим канонам того времени и парафраз священных текстов — в первую очередь Вульгаты, поэтому постижение смыслов, как она полагала, в первую очередь должно быть связано с пониманием культурного контекста. В этом-то и заключались преимущества Фриды перед армией безграмотных переводчиков и толкователей. От меня же требовалось одно — «переводить, как написано».

В работе со мной Фрида практиковала следующий метод. Она не считала нужным делиться со мной своими предположениями. «Домашними заданиями» она только подводила меня к тому, что казалось ей вероятным, а может, и очевидным, окончательный шаг я должен был сделать сам. Возможно, так ей казалось, что ее гипотезы проходят что-то вроде проверки. Надо сказать, подобная манера обращения не была для меня в новость — сорок пять лет назад примерно так же со мной обращался мой троюродный брат Лева; отличие заключалось в том, что тогда речь не шла ни о каких исследованиях, цели ставились исключительно образовательные и воспитательные (возможно, не последнюю роль играло и чистое издевательство).

После выполнения мною «домашнего задания» (прочитать, перевести, подумать), Фрида учиняла мне форменный допрос. Я честно старался найти ответ, но, как правило, сделать это в желаемом для Фриды ключе у меня не получалось. Фрида, то и дело поминая мое «гениальное открытие», недоумевала, почему я и дальше не могу держаться на том же уровне. Иногда она теряла терпение и начинала откровенно раздражаться. Впрочем, Фрида всегда брала себя в руки и заверяла меня в своей признательности и благодарности за наше «сотрудничество». Ну и, разумеется, мое «гениальное открытие» перекрывало все…

Иногда мне казалось, что Фрида специально меня провоцирует.

«Вот, как вы, например, переведете обращение “Frères humains”?» — спрашивала она. Я отвечал «не знаю», надо подумать. «А вы не думайте, — как всегда, говорила Фрида, — переводите дословно». Переубедить Фриду в том, что дословно ничего переводить нельзя, было невозможно, в этом-то ей и виделся источник всех ошибок и неправильного понимания. «Братья по роду человече­скому», — сдавшись, говорил я. «Какой еще «род человеческий»? — возмущалась Фрида, — прямо “Интернационал” какой-то». «Как перевести второе слово?» — снова спрашивала она. «Человеческие». — «А еще как?» — «Никак». — «Что такое по-русски humains (произнося это слово самым невозможным образом — едва ли не с «г» фрикативным)?» Я никаких вариантов не видел. Оказалось, что Фрида имеет в виду — «гуманные». А что такое «гуманные»? — добрые! Значит, «добрые братья, братцы»! Иногда, мне казалось, что Фрида просто издевается. В то, что Вийон в этом стихотворении обращается к потомкам (это вам все-таки не Маяковский!), она не верила (возможно, и правильно, в переводе Эренбурга, как я потом посмотрел, и вовсе обращение к случайному прохожему; впрочем, перевод Алексея Парина — человека тонкой организации и высокой культуры, с которым я когда-то был недолго знаком, начинается с обращения «Потомки наши, братия людская!»), она вообще не считала, что Вийон в этом стихотворении обращается к каким-то незнакомым людям — не надо усложнять. Все проще — предчувствуя свою жертвенную смерть, он обращается к своим знакомым, друзьям, а еще точнее, к своим сторонникам…

 

В стремлении полностью пересмотреть биографию Вийона Фрида неуклонно двигалась все дальше и дальше. Вийон Фриды — вовсе не гуляка и хулиган, а праведник, пророк, ощущающий свою идентичность, ни много ни мало, с Христом (Богомилы, по заверениям Фриды, утверждали множественность приходов Спасителя). Поэтому и его мать в известной балладе прямо соотносится с Богоматерью. (Про эту балладу, как считала Фрида, вообще никто ничего не понимает. Особенно ее возмущали слова о том, что мать Вийона — бедная и убогая женщина.) В имени Michel Mouton (Баран) — так раненный Сермуазом Вийон назвался цирюльнику, к которому он обратился за помощью, Фрида видела сознательную аллюзию на Агнца Божьего — символ жертвенности Христа. (На мой взгляд, напрашивалось куда более простое объяснение — среди адресатов Lais значится и некий Mouton, о котором, как сказано в комментариях, достоверных сведений нет; Вийон, в ситуации опасности, как это часто бывает с проходимцами, мог назваться именем приятеля, а, еще скорее, недруга.) Такой вариант Фрида не рассматривала, она ссылалась на какой-то текст о мученической смерти «святого барана», она различала там балканские мотивы, а еще и указания на возможное оскопление, которое богомилы считали истинным крещением во имя царствия небесного. Этот путь и стал, по мнению Фриды, сознательным выбором Вийона. В отличие от одного из переводчиков, полагавшего, что строки из «Lais» о том, что поэт больше не ест финики и фиги, говорят о его «скудном и дрянном питании», Фрида уверенно видела в них свидетельство радикального отказа от Эроса (финики и фиги — символы плодородия; не хочется даже думать, какой смысл открывает этот ключ в детском стихотворении Чуковского о похождениях Танечки и Ванечки — «…вдоль по Африке гуляют, фиги-финики срывают»… ) через добровольное оскопление. Она полагала, что неумелый рисунок в первом издании стихотворений Вийона 1489 года, иллюст­рировавший «Балладу повешенных», сделан самим Вийоном. На рисунке (гравюре) — трое на виселице: тот, что в центре, обнажен, обрит и, как считала Фрида, лишен признаков пола, двое по бокам — в длинных рубахах, символизируют евангельских разбойников. По мнению Фриды, этим рисунком Вийон уподоблял грозящее ему повешение распятию Спасителя.

Мне, честно говоря, казалось, что оснований для настолько далеко идущих выводов нет.

Ко всему прочему, на мой взгляд, в рамках условности изображения трех повешенных мужской признак (по Галичу) у центральной фигуры вполне различался. Возможно, Фрида то ли просто не видела его из-за слабости зрения, то ли в свойственной ей манере не хотела признать противоречащую ей очевидность, а может, из-за недостаточного жизненного опыта (Фрида не раз говорил, что плохо знает жизнь, а вот литературу — хорошо) представляет его как-то иначе и не может правильно идентифицировать (через несколько лет я с удивлением обнаружил юную Фриду в одном из первых романов нашего, к несчастью, уже покойного товарища Владимира Шарова в обстоятельствах, похоронивших версию о недостаточном опыте Фриды по этой части; хотя, возможно, узнаваемый портрет был дорисован с помощью художественного воображения). Аккуратно отметив свое несогласие, вступать в принципиальный спор c Фридой по этому вопросу я не стал.

Впрочем, один пример успешной совместной работы, пожалуй, был. Моей настольной книгой давно стала «Etudes biographiques sur François Villon», A. Lognon, 1877 года издания, электронную версию которой заботливо прислала Фрида. В течение недели, предшествующей звонку Фриды, я читал и переводил очередную главу из «домашнего задания» — в тот раз речь шла о нападении на Вийона священника Сермуаза: подумать над одеждой героев — где у Вийона был нож? —  их передвижениями (хорошо бы нарисовать план), есть ли указания на то, что женщина рядом была putain? — Putains виделись Фриде повсюду, но не в этом случае, Фрида была уверена, что Isabeau, как и стоявший рядом некто Giles, принадлежали пастве Вийона; а в том, что Вийон был в «легком плаще» летом, Фрида видела подтверждение его слабого здоровья и отсутствие генетической расположенности к холодному климату (а в чем он еще мог быть — в футболке?). При чтении двух документов с изложением сути инцидента мы соединили два обстоятельства, которые еще никому не приходило в голову рассмотреть совместно — то, что дело происходит в церковный праздник Тела и Крови Христовых и странный характер раны, нанесенной Сермуазом, который сразу же взялся за нож и рассек Вийону губу. Общепринятое предположение, что поводом нападения стала женщина, не основывалось ни на чем. Надо сказать, что на Праздник Тела и Крови Христовых я попадал дважды — в Толедо и в Валенсии — ничего подобного по масштабности мне видеть не доводилось. Этот католический празд­ник, связанный с догматом пресуществления, в ХV веке сильно разделял верующих. Представить себе, что католический священник в такой день напал на кого-то из-за женщины? А вот наше объяснение идеально ложилось как раз на концепцию Фриды — дать по губам, более того, пометить поганый рот, извергающий ересь — для ХV века самое то. (У меня, правда, был и более простой вариант объяснения — почему обязательно ересь, а если просто за непотребные стихи?) На вопрос, почему в протоколы не попала причина нападения, Фрида предположила, что вмешались влиятельные сторонники Вийона — Сермуаза заставили замолчать, а возможно, и помогли ему отправиться на тот свет.

Эта удача обнадежила меня, наконец в исследованиях Фриды появилось и что-то здравое. Кроме того, стремление Фриды переписать биографию Вийона, идеализировав его образ, представлялось мне хоть и безнадежным, но исполненным наивного благородства. А вот мою жену наши с Фридой успехи совершенно не радовали. И если сперва мне казалось, что женой движет своеобразная ревность — когда-то я примерно так же курировал ее литературные занятия, но сталкивался большей частью не с благодарностью, а с раздражением, сопротивлением и агрессией; с Фридой все было иначе — приятно иметь дело с человеком, способным на признательность и благодарность. Чем больше рассыпалась в похвалах мне Фрида, тем мрачнее становилась моя жена. Возможно, дело обстояло куда хуже — напрашивалось самое неправдоподобное объяснение — не какая-то своеобразная, а самая натуральная ревность. На всякий случай я показал жене, как выглядит Фрида — не помогло. Научившаяся читать в возрасте двух с половиной лет жена (в своей автобиографической прозе она пишет, что в три, но это лишь из опасения вызвать недоверие читателя ко всему, о чем она пишет и что делает) и прочитавшая к восьми годам все книги, включая многотомные собрания сочинений, что были в квартире, в недобрый час обнаружила спрятанное за первым рядом книг собрание сочинений Ги де Мопассана. Чтение Мопассана нанесло неокрепшей детской психике тяжелейшую травму, от которой жена не может оправиться и по сей день. Как-то жена призналась, что самым большим препятствием для заключения нашего брака была моя приверженность французской культуре, ключ к которой ей виделся в слове «извращенность». Годы совместной жизни жена со страхом ждала от меня соответствующих проявлений. И вот, кажется, дождалась.

Через пару месяцев жена прямым текстом объяснила, в чем причина ее недоброго отношения к Фриде. Оказалось, что она знала Фриду в своей прежней жизни (и совершенно не хотела, чтобы Фрида тоже ее опознала), более того, Фрида даже пару раз была у них дома (первый муж моей жены — историк, зарабатывающий компьютерной версткой). Жена привела действительно сильный аргумент. Оказывается, добрейшая собака Даша, перешедшая ко мне в качестве приданого жены, не просто не переносила Фриду — в ее присутствии собака полностью теряла человеческий облик и бросалась на Фриду волком, стремясь вцепиться ей в горло. Страх срывал и с Фриды покровы культуры и человечности — Фрида орала, визжала и, проговариваясь, сожалела, что не может пристрелить Дашу. Жена считала, что такое беспрецедентное поведение кроткого домашнего животного свидетельствует о том, что оно насквозь проницает истинную сущность Фриды. Кроме того, жена от кого-то слышала, что такого рода «сотрудничество», как со мной, кончается всегда одинаково — ссорой и скандалом, после чего Фрида выводит недавних друзей в своем очередном историческом романе в самом отвратительном виде и, мало этого, подвергает их в итоге пыткам и мучительной казни. Я не мог в это поверить. Измышления жены, как мне казалось, больше говорили о ней самой, чем о Фриде.

…Очередной звонок Фриды начался совершенно неожиданно — Фрида сказала, что у нее выходит книга стихов, что в нее войдет и последнее «вийоновское» стихотворение, а главное, что оно будет посвящено, разумеется, мне. И тут я действительно удивился — я знал, что Фрида пишет историческую беллетристику, у меня на глазах она пробовала себя (и довольно сомнительным образом) в роли историка-биографа, но мысли о том, что она еще и пишет стихи, у меня никогда не возникало, более того, ее манера обращения со стихами Вийона и их переводом, как я уже отмечал, скорее, свидетельствовала о том, что она вообще плохо понимает, что такое стихи. Я мог бы подумать, что это ее первый опыт, если бы не слово «еще». Я переспросил. «Ну, конечно же, — тоже удивилась Фрида. — А вы не знали?» Не знал. (Да и с чего бы?) Я поблагодарил Фриду за посвящение, сказал, мне это очень приятно. «Это я вам благодарна, — в очередной раз сказала Фрида, — если бы не ваше гениальное открытие и наше сотрудничество…» Фрида сказала, что как только книга выйдет, она мне ее подарит. Я сказал, что мне тоже исключительно приятно иметь с ней дело. Честно говоря, в глубине, извините, души у меня оставались совершенно резонные опасения в отношении качества конечного продукта, но, с другой стороны, никакого позора или ущерба это посвящение, даже оказавшись над безграмотной графоманией, принести мне не могло. Разве что кто-то из знакомых поэтов — тот же Дима — улыбнется, а, скорее всего, никто про это и не узнает. Во всем этом не удивляло меня только одно — то, что стихотворение про Вийона будет посвящено мне. Ну, действительно — а кому еще? Во всех случаях стремление Фриды ответить добром на помощь естественно и трогательно. Вот Диме Веденяпину, моему старинному товарищу, пока такое в голову не пришло.

Что ж, посмотрим, что пишет Фрида. На запрос в интернете первым выскочило огромное стихотворение под названием «Андрей Иванович возвращается домой». Я прочитал его, что называется, на одном дыхании. Стихотворение производило ошеломляющее впечатление. Не то чтобы оно завораживало, нет, оно вгоняло в такую экзистенциальную тоску, что даже итоговое возвращение героя уже мало что меняло. Первое впечатление — гениальная графомания (я давно подозревал, что провести ясную границу между графоманией и гениальностью — невозможно). Интонационно напоминая плач, оно редуцировало мужское и женское существование к предельно простым и трагическим формам, что-то такое, хоть и другое, есть и у Окуджавы. Сама Фрида, похоже, выступает в этом стихотворении свидетельницей-плакальщицей, есть там еще и неведомая Марина (Марковна, как протопопова подруга) — жена.

Я позвонил Фриде, выразил восхищение. И тут она удивила меня второй раз подряд, вдруг упомянув своего мужа-художника. Честно говоря, мне и в голову не приходило, что у Фриды может быть муж. Я спросил, нельзя ли взглянуть на его работы, Фрида тут же сбросила мне на почту несколько фотографий-репродукций. Картины мужа Фриды оказались магическим зеркалом. Мое, было возникшее, предположение о том, что муж Фриды еще старше и страшнее, оказалось совершенно неверным. Молодой красавец эксцентрической наружности (я почему-то сразу же предположил в нем скрытую инвалидность) — в самом его облике было что-то от ваганта, бродячего музыканта и ярмарочного скомороха. Сюжеты его картин дышали подростковым романтизмом — в фокус театральных декораций городов европейского Средневековья (холодное небо, мрачная готика, хищные изломы черных ветвей деревьев, стремительно убегающая перспектива) он помещал Фриду, придавая ей черты Прекрасной Дамы, и себя у ее ног. Не Бог весть какая оригинальная мысль, но, увидев эти картины, я подумал, что мужу-художнику не просто открывается духовная красота женщины, которую он взял в жены (cette fille est trop vilaine, il me la faut — не совсем кстати, но не могу удержаться; кто узнает цитату?), а еще и удается чудом (и это без всякой иронии) перенести ее на холст. Явленная самым очевидным образом высота этих отношений оставляла возможность только догадываться, на каких небесах был заключен этот брак. Муж-художник что-то приоткрыл и мне — не то чтобы я стал смотреть на Фриду новыми глазами, но что-то точно сдвинулось. И, конечно же, я сразу понял, что он и есть «Андрей Иванович», вдохновивший Фриду на это стихотворение.

Тем временем жена продолжала гнуть свою линию. Она жаловалась, что Фрида звонит в мое отсутствие и втягивает ее в сомнительные разговоры — так, случайно узнав, что мы не пропускаем ни одной протестной акции (шел 2012 год, вдруг возникла надежда, что все вот-вот поменяется), Фрида начала как-то неприятно выспрашивать о нашей мотивации (скажем прямо, понятной любому нормальному человеку), деланно удивляться и просить объяснить ей, что же нас не устраивает в современной российской действительности. У жены создалось впечатление, что Фриде симпатичен не только российский национальный лидер, но и «белорусский батька». Я не мог в это поверить. Мало того, моя русская жена уверяла — уж не знаю, как они вышли на эту тему, — что Фрида имеет чрезвычайно странный взгляд на природу арабо-израильского конфликта, присущий откровенно черносотенным слоям населения. Я говорил, что этого просто не может быть, возможно, и здесь проявлялся эпатаж, но прояснять это напрямую с Фридой мне совсем не хотелось.

В какой-то момент я поймал себя на том, что жду появления книги Фриды с посвященным мне стихотворением. Возможно, свою роль сыграло чтение «Андрея Ивановича». Фрида молчала. Забыла? Я несколько раз попытался прояснить судьбу книги. Фрида, не вдаваясь в подробности, отвечала, что книга еще не вышла. Мне показалось, что она уходит от разговора, появились смутные предчувствия. Что могло случиться? Первоначальная эйфория прошла, Фрида увидела, что анонсированное стихотворение получилось слабым, и теперь сама не рада затее с посвящением? Приободрить, поддержать молодого автора? А может, она и вовсе сняла посвящение — почему, с какой стати? А вдруг вмешался муж-художник, а что, если и он смотрит на наше сотрудничество взглядом моей жены? Не может быть, бред какой-то. Тогда что? Я чувствовал, что что-то не так, и терялся в догадках. Прошел еще месяц или два. Я снова спросил про книгу. Фрида неожиданно ответила, что книга давно вышла — похоже, мои опасения были не случайны. Не вспоминая о посвящении и обещании Фриды, я сказал, что хотел бы ее прочитать. Фрида сказала (мне опять показалось, что как-то хмуро), что все помнит, и сразу же (давайте, чтобы не тянуть) назначила мне встречу в метро. Возможно, мои опасения возникли на пустом месте, и все же на встречу я ехал со смешанным чувством.

Фрида ждала меня на лавке в центре зала. Те лет десять-пятнадцать  со времени нашей единственной встречи не прошли для нее даром — палка, костыль, а может, и колеса, две пары спадающих очков — одни на других, слуховой аппарат, еще какие-то провода — Фрида стремительно двигалась в сторону механического гомункулуса. Ее взгляд был грустен, она сразу же протянула мне книгу и встала, прощаясь — странное дело, но в этот раз она была совершенно не настроена разговаривать. Я дождался поезда, как только за мной закрылась вагонная дверь, я с растущим нехорошим предчувствием открыл книгу. «Искренне уважае­мому Борису Белкину — на самую добрую память и с самой искренней благодарностью, — прочитал я, успокаиваясь, хотя и отметив эту дважды повторенную «искренность» — за то, что он так терпеливо выслушивает мои, хотя и очень верные, но все же очень причудливые рассуждения о стихах и судьбе Франсуа Вийона. Фрида». Настроение упало, подозрения вернулись. «Старуха заметает след», — почему-то подумал я. (Я уже не раз замечал, что правильные мысли, и даже чувства, могут опережать события, ставшие их причиной.) А может, она думает так стереть мою память о нашем «сотрудничестве»? Я никак не думал, что мою роль можно свести только к «терпеливому выслушиванию» … Непонятно, чего может опасаться Фрида? (Жена, услышав про посвящение, со свойственным ей цинизмом, сказала, что, по-хорошему, за мою работу на Фриду следовало бы заплатить.) Не может же Фрида и вправду подумать, что я выставлю ей счет? Я открыл оглавление в поисках того самого стихотворения — «Простое стихотворение про четверостишие», ошибиться трудно. Нашел. Ну, что же, как я и думал, — никакого посвящения. Зато есть эпиграф — «Исус на шаре — Вийон» (стопроцентное попадание!), Дмитрий Авалиани. Стал читать, итак. Дело происходит в каком-то засранном Хренове-Бутове-Бирюлеве, там она то ли живет, то ли в гостях, короче, среди самых близких. К ним и обращается Фрида, и с места в карьер — вот катрен, а вот как она его понимает. Дело не в поздних аллюзиях и сближениях — Дранси, Аушвиц, евреи, болгары — чужие в ожидании расправы, дело в «понтуазском правосудии», которое правит в Париже, и пошло-поехало — перевод-пересказ песни про Понтуаз. Вот в чем открытие Фриды, от которого прямо сейчас охреневают ее близкие — это она, оказывается, расшифровала вторую строчку катрена, как? — нашла, видите ли, песню в антологии Albert Udry (читала, наверное, на досуге на французском — отдельный вопрос, не только с чего это вдруг, но и где взяла? На запрос в Интернете Paris près (или empres) de Pontoise не открывается не только антология Albert Udry — ее и по сей день нет в свободном доступе, но и текст песенки Marc Robine — на него можно выйти только если уже знать). Это неловкое, но намеренное выстраивание собственного алиби почему-то резануло меня больше всего. «А можно ли это понимать по-другому?» — спрашивает потрясенный муж-художник. Понимать, отвечает Фрида, можно только так, как понимает это она — Фрида Шварцман, а понимать по-другому (то есть не понимать) — конечно, можно, все так и понимают — по-другому. Почти никто не понимает, что он обвинен несправедливо, что он оклеветан (я задумался над этим «почти» — возможно, за ним стоят немногие сторонники Вийона, а может, наконец и я — с историей, еще недавно моего, «открытия»). Эти четыре строки, продолжает Фрида, — это не стихи, это крик (poise, toise — у-а-а-а-а-а-а-а!), вот уже пять веков Вийон кричит о своей невиновности, и никто, никто не слышит! А это значит, до сих пор празднует победу «понтуазское правосудие»…

Честно говоря, такого от Фриды (неужели жена была права?) я никак ожидать не мог. Не мог себе даже представить. По сравнению с этим пропавшее посвящение было уже сущей ерундой.

А вот дальше пошла уже хорошо знакомая Фрида — ей, оказывается, не нравятся две последние строки катрена — потому что это как раз стихи, игра, а первые две — это судьба, жертвенный удел, моление о чаше, крик боли, отчаяния и надежды. В этом стихотворении Вийон (и никакой не Франсуа, а Март­хеос — его настоящее, болгарское имя) окончательно сливается со Спасителем. А еще в этом стихотворении вдруг промелькнул какой-то юродивый славянин Андреос из Царьграда, в нищету которого «уходил душой» Вийон. Ничего удивительного. Не только отец Фриды, считавший себя воплощением Вийона, но и муж, разумеется, находит свое место в этой славной семейной конструкции… Мне, как бы я ни помогал Фриде и что бы случайно ни открыл, здесь места нет и быть не может. Есть еще примечательный пассаж, в котором Фрида объясняет, как она смогла понять вторую строку — потому, что она, оказывается, мыслит, и не как-нибудь, а логически, ну и, конечно, потому что она поэт, а значит, для нее нет стен, преград — она слышит через века, видит на расстоянии… Короче, полный финиш. Дальнейшее меня, уж тем более, не касалось — потрясенные близкие во главе с мужем-художником, услышав крик Вийона, собирают спасательную экспедицию. Они трогательно берут в дорогу не только хлеб и колбасу, но и сердечные лекарства, и теплый шарф для Вийона (вспомнились картины Митьков, то отдающих свои уши Ван-Гогу, то отбирающих пистолет у Маяковского). Фрида и тут верна себе — она интересуется у мужа-художника, есть ли у него другое оружие, кроме «того, длинного внизу»? Одним «длинным внизу» Консьержери (Шатле, поправляет Фрида) не взять, друзья вооружаются кухонными ножами, выгребают всю мелочь на такси и, оставив жен, уходят в ночь — спасти Спасителя, рядового Вийона. И на кухне остаются ждать — их и того, кто кричит сквозь века — жены. Те, самые: одна — женщина, мать (конечно же, ее зовут Мария) — Вийона и Спасителя, а другая не мать (и потому не женщина, как, оказывается, однажды сказал ее муж, тут же названный «козлом», — тоже интересный момент; похоже, не все так безоблачно в этом удивительном союзе), но зато ей дано слышать, свидетельствовать и возвращать… Тот же расклад, что и в пропавшем «Андрее Ивановиче». Не хочу даже догадываться, какие (помимо имени), возможно, трагические обстоятельства дали основание Фриде увидеть в подруге ни много ни мало воплощение матери Вийона — распятого Спасителя.

Честно говоря, стихотворение в не меньшей, а пожалуй, и в большей степени, чем «Андрей Иванович», тянуло на гениальность. Смущало одно — фактологическая основа, известная только мне, самым решительным образом дискредитировала если не само стихотворение, то уж точно автора. Фрида не­ожиданным образом вернула меня к известной тематике: Сальери, Паганини, доктор Фаустус, Фрида Шварцман — прекрасный ряд получается. Договор с дьяволом, в результате — успех. Гений и злодейство, вашу мать. Ну, не злодейство, конечно, но отсутствие совести точно.

Я не раз слышал тезис о том, что стихотворение пишет само себя, что где-то уже как будто существует прообраз стихотворения, и что настоящему поэту как «инструменту языка» важно именно прислушаться, чтобы проявить «лучшие слова в лучшем порядке». Интересно, как стихотворение Фриды укладывается в эту модель? Или это все же не совсем стихотворение? А что это тогда?

Во фроммовской системе координат «иметь или быть», несмотря на вполне приличную репутацию в глазах не самых бескультурных и в меру проницательных знакомых, я безусловно располагался куда ближе к оси «иметь». Я давно знал о несправедливости жизни, но совершенно не хотел быть ее проводником. Я понимал, что даже при самом поверхностном знакомстве с тем, как проходит моя жизнь и жизнь Фриды (в кромешной нищете которой не было решительно никакого места совсем ничему, кроме самозабвенного литературного и исследовательского труда), не должно возникать и мысли о том, что я более достоин стать автором выдающегося открытия в гуманитарной области. Не могу сказать, чтобы я был редкостный счастливец — и все же нельзя не признать, что у меня и так много что есть. Да, я тоже знавал времена бедности, но они давно прошли, я неплохо зарабатывал, не вылезал из-за границы, только что вернулся с дорогого лыжного курорта Chamonix, а чуть раньше пересел из BMW в Merсedes. Казалось бы, справедливость восстановлена, случайная ошибка исправлена, отлично. «Гениальное открытие», по промашке сотрудников Верховного конструкторского бюро доставшееся мне, обрело более достойного автора. Характер «моего» открытия идеально соответствовал духу шизофрении конструкции Фриды, все наконец сошлось, паззл собран. И все же сам механизм восстановления справедливости мне почему-то решительно не нравился, я точно перевалил за середину жизни, уже многое видел, мне не раз приходилось разочаровываться в людях, и все же метаморфоза Фриды не просто удручала, а выводила на новый, и крайне неприятный, уровень представлений о человеческой природе… короче, не уверен насчет души, но мне точно куда-то ощутимо плюнули.

 

Несколько дней я думал. Фрида тоже не звонила, впервые пропустив свою законную пятницу. Она определенно понимала, что произошло серьезное событие, и, возможно, ждала моей реакции. Надежды на то, что объяснение с Фридой каким-то образом обнулит ситуацию, не было. Вряд ли Фрида поступит как Томас Манн, для разрешения конфликта приписавший в конце романа, что использованная им теория атональной музыки является «духовной собственностью» композитора Шенберга. Да и не могу сказать, что мной руководило желание именно вернуть «открытие» себе. Делать мне с ним особо было нечего. И все же… Проглотить молча, утвердив Фриду в ее праве, тоже не хотелось. Я набрал Фриду, так и не продумав предварительно план разговора. «Алло», — сказала Фрида и сразу же замолчала. Я сказал, что прочитал «вийоновское» стихотворение, и что у меня по прочтении не может не возникнуть к ней один сущест­венный вопрос. Фрида настороженно молчала, трудно было не догадаться, в чем он будет заключаться. «Вы же мне говорили, что оно будет посвящено мне?» — прямо спросил я. И тут Фрида растерялась, возможно, все же она ждала немного другого вопроса. «Да… — сказала она, — конечно… — она замолчала и продолжила после впечатляющей паузы: — Я и сама не понимаю, как это получилось… правда… действительно… сама не понимаю». «Мы это исправим, — продолжала она, уже гораздо уверенней, — в следующем издании, конечно, там должно быть посвящение вам»… «Посвящение мне, — сказал я, не обнаруживая никакой радости, — на стихотворении с эпиграфом из Дмитрия Авалиани, который, ко всему прочему, недавно умер, на стихотворении, в котором рассказывается, как Фрида Шварцман сделала гениальное открытие… «Ну, это же стихотворение, — залепетала Фрида, — это не совсем я, это, так сказать, лирическая героиня…»  Я и не думал, что Фрида может заговорить языком школьного учебника.  К недоброму чувству по отношению к Фриде примешивалось и еще одно, не простое в определении — позже я узнал, что что-то похожее называют «испан­ский стыд». «Да-да, — сказал я, — лирическая героиня, в окружении тоже «лирических» мужа и лучшей подруги — спасающих Вийона-Христа. И на таком стихотворении посвящение мне? Может, его все же потому и нет, что в таком стихотворении для меня и места никакого быть не может?» Думаю, что немногие бывали в моей новой роли — человека, который пытается выяснить у поэта, почему стихотворение, которое обещали ему посвятить, так и не посвятили. Да еще и знает ответ на этот вопрос — посвятить стихотворение, в котором рассказывается об открытии, тому, у кого автор стихотворения его украл? Трудно не увидеть в этом некоторый перебор. «Ну, видите, — сказала наконец Фрида, — вы и сами все понимаете. Но это же стихотворение, а вот в монографии все будет уже по-другому. Мы же с вами знаем, как все было на самом деле», — обратилась она ко мне за неожиданной поддержкой. Я восхитился этим ходом. «То есть в стихотворении у нас Фрида Шварцман совершает «гениальное открытие», а в монографии — я?» — «Ну да, — сказала Фрида, — одно дело стихи, а другое — серьезная научная работа». И тут я подумал, что теперь никакой «монографии» уже просто не будет. А даже если будет… Я всегда понимал, что поэзия выше прозы, а что уж говорить о монографии. Поэт Фрида Шварцман со своим, прямо скажем, до дрожи пробирающим стихотворением, которое не перешибет никакая монография, уверенно входит в историю, забрав себе мое случайное и недол­гое открытие.

Через пару дней Фрида позвонила. «Давайте мириться, — предложила она и протянула детским голосом — поссо-о-орились два по-ро-о-сенка…»

О восстановлении посвящения она уже не заговаривала, но заверяла, что в монографии все будет как на самом деле. Она говорила, что ей не хватает нашего привычного сотрудничества, и надеялась на его возобновление. Я был непреклонен — сотрудничество закончилось.

Вскоре Фрида позвонила снова. Мне показалось, что на этот раз она держится как-то по-другому. «Я поговорила со своей близкой подругой Машей (матерью Вийона-Спасителя — подумал я), рассказала ей все, и она сказала, что мое участие в нашем открытии не меньше вашего, а может, и больше…». Удивляться не приходилось, ровно в эту сторону все и должно было двинуться. «И потом, — продолжила Фрида, — я ведь сама нашла текст в антологии Albert Urby…» Я даже растерялся. То ли Фрида, как это часто бывает с гуманитариями, не понимает основ формальной логики и думает, что этим аргументом меня можно запутать, то ли она окончательно рехнулась. Какая может быть ценность того, что она, уже зная разгадку и имея на руках текст песенки (который я ей сразу выслал), нашла его и в какой-то антологии? Я сказал, что дискуссии на эту тему не будет. Через пару дней она снова позвонила, похоже, она, как и Раскольников, оказалась все же не готова к принятию всех последствий своего поступка. Она неожиданно предложила мне написать и обнародовать свою версию истории разгадки второй строки катрена. Я сказал, что, возможно, когда-нибудь это и сделаю (Фрида не знала о моей привычке беллетризовать наиболее впечатляющие сюжеты собственной жизни), но не сейчас, когда у меня с души воротит от конечного результата нашего полуторагодового «сотрудничества». Тогда Фрида заявила, что сейчас же все напишет сама, что ее монография скоро выйдет в каком-то болгарском (?) издательстве, и вот там-то и будет вся правда про наше общее (!) открытие. Я сказал, что она может делать все, что ей заблагорассудится. В следующий раз она позвонила уже через полгода. «Я все сделала», — сказала она. Я сказал: прекрасно. Спрашивать, что и где, я не стал. В то, что она опомнилась и каким-то образом попыталась все исправить, я не верил. Сделала, наверное, что-то формальное, что никто никогда не увидит. Больше никаких контактов с Фридой у меня не было. В курсе ли теперь болгарские читатели, кто случайно разгадал тайну второй строки катрена, я так и не знаю.

 

* * *

Тут бы и поставить точку. Прошло десять лет, даже больше, «пепел Клааса» улегся и перестал стучать в мое сердце, но сама история не потускнела и вот наконец набрана на компьютере. Готово? Есть, конечно, и вопрос, что теперь с ней делать, но дело, к сожалению, не только в этом.

Приведем такое сравнение. В конце ХIХ века сложилось впечатление, что строительство здания теоретической физики фактически завершено; как тогда выразился известный ученый лорд Кельвин, «на ясном небосклоне физической науки оставались лишь два маленьких облачка» — отрицательный результат опыта Майкельсона-Морли и так называемая «ультрафиолетовая катастрофа», связанная с проблемой излучения абсолютно черного тела. Так вот, разрешение этих вопросов привело к совершенно неожиданным результатам — не только к появлению теории относительности и квантовой теории, но и к обрушению казавшегося незыблемым всего здания классической физики.

Увы, и у меня было обстоятельство, легкой тенью ложащееся на, когда-то мое, гениальное открытие. Дело в том, что после прекращения сотрудничества с Фридой я обнаружил еще одну версию песенки про трех школяров из Понтуаза. Мотив и стихотворный размер были другими, но перекличка двух песен не вызывала сомнений — три брата-школяра повешены в Понтуазе, скачет на помощь старший брат и так же не успевает. Но были и существенные отличия — в первых же строках другой версии три школяра (тут уместно заметить, что школяры — это не обязательно малые дети, но, возможно, и студенты) встречают в лесу трех девушек и, вот тебе раз, подвергают их насилию. И вовсе уже не кто-то неизвестный, как в первой песенке, а младшая из девушек грозит им расплатой — виселицей в Понтуазе. Есть некоторая разница, не правда ли?

К этому, другому, варианту песенки я больше не возвращался — сотрудничество завершено, открытие потеряно, зачем? Но теперь, когда очередная история утраты пополнила «повести Белкина», я вдруг подумал, что для очистки совести неплохо бы согнать это, вторя лорду Кельвину, маленькое облачко с ясного небосклона гениального открытия (убедиться, например, что это более поздняя версия, или, еще лучше, что мне все приснилось). В то, что новое расследование может дать тот же убийственный результат, что и в классиче­ской физике, я, конечно, не верил.

И я снова кликнул трех школяров из Понтуаза. Ну? …Нет, не приснилось. Сначала для меня запел какой-то Gabriel Yacoub, а затем нашелся и текст. Послушал, перечитал, еще немного порылся в интернете — нет, к сожалению, похоже, что и эта версия вполне историческая. Любая из двух версий могла оказаться первичной: и первая — гениальная в своей непроясненности (как, скажем, фильмы Микеланджело Антониони), и вторая — закрывающая смысловые лакуны. Разбираться еще и с этим? А если это вообще нельзя установить? Возможно, обнаружение второй версии и не отменяло моей гипотезы (так, что ли, теперь это назвать?), но, похоже, делало все не таким однозначным и наводило на совершенно излишние для исследователя-победителя размышления. Как ни крути, а содержание альтернативного варианта злополучной песенки серьезно подмывало тезис о том, что в Понтуазе вешают именно невиновных.

Мало этого, заодно выскочили еще две старинные песенки про город Понтуаз в исполнении неведомой фольклорной группы «Новые трувэры» и роскошная гравюра, запечатлевшая средневековый Понтуаз во всей его красе. Не много ли для безвестного городка?

Похоже, Понтуаз вовсе не был средневековым захолустьем, как это мне показалось десять лет назад после чтения малосодержательной статьи в Википедии. За десять лет Интернет ушел далеко вперед. Что же, попробуем еще раз.

…И вот тут-то я и получил. «Pontoise — terre de justice» — прочитал я и остолбенел. Я все понял сразу (как и тогда) и только потом уже задумался, как это поточней перевести. Почему-то вспомнилось «terre promise» — земля обетованная, «Terre des hommes» — Земля людей, St.Ex. Хоть и не стихи, а дословно не перевести. Жаль терять в переводе слово «земля», а что делать? «Понтуаз — город правосудия»? Оплот правосудия? По-французски «правосудие» и «справедливость» — одно и то же слово. Во всех случаях, ясней некуда. Город, где вершится правосудие; земля, в которой торжествует справедливость. Вот оно что.

Куда же я попал, кто мне безошибочно отвечает? Да, это, оказывается, ни много ни мало сайт города Понтуаза — что-то новенькое, вот тебе и репутация у города, ничего себе — «понтуазское правосудие»! Ровно как и десять лет назад, я сразу же получаю впечатляющий ответ (прямой диалог, скажем аккуратно, с судьбой?), но на этот раз противоположный по смыслу первоначальному. Смахивает на чистое издевательство.

Последняя надежда — а может, жители Понтуаза не захотели жить с былым клеймом — старались, работали и за прошедшие пятьсот лет все исправили?

Что ж, почитаем для начала содержание этого раздела. Какой еще «оплот правосудия» на мою голову? Почему, когда город приобрел такую репутацию?

Читаем. Ну, то, что в Понтуаз еще в ХII веке король Филипп-Август направил своего bailli (по-русски, кажется, байли — в средневековой Франции представитель короля на данной территории, облеченный административной и юридической властью), еще ни о чем не говорит — вот у нас в России сейчас, в ХХI веке, суды и судьи — давно повсеместно, а правосудием и не пахнет.

А вот дальше уже серьезней. Вблизи Понтуаза — на противоположном берегу реки — находилась любимая резиденция Людовика Девятого. Про этого короля даже я кое-что знаю — из программы историка Натальи Басовской на «Эхе Москвы»; помню, что она привела на удивление восхищенный отзыв Вольтера об этом монархе (кто не верит, сами найдите в интернете) — неслучайно он еще при жизни был прозван Святым и канонизирован вскоре после смерти. Вот и на сайте Понтуаза Людовик Девятый назван добрым и справедливым правителем.

Посмотрим поподробней на других сайтах (все ссылки приводить не буду — в отличие от Фриды, я не монографию пишу; кстати, а что это такое я пишу? Неужели действительно отвечаю, на предложение написать свою версию событий?). Итак, мать Людовика, Бланка Кастильская в 1236 году строит там бенедиктинское аббатство Maubuisson, включающее и королевский дворец (до этого король Людовик Шестой Толстый строит в Понтуазе замок) — здесь король провел детство и первое время после своей женитьбы, здесь происходит его чудесное (но все же не окончательное) исцеление от смертельной болезни, в Понтуазе он строит собор Notre Dame, госпиталь Hôtel Dieu и принимает важнейшие решения о крестовых походах. Благочестивый христианин, король-миротворец, защитник бедных, борец с богохульством (богохульникам прижигали рот каленым железом — вспомним нападение Сермуаза, ничего не напоминает?), азарт­ными играми, пьянством и проституцией, монарх, во всем стремящийся к торжеству справедливости, радикальный реформатор судебной системы (запретил судебные поединки, междоусобные войны, ввел право апелляции непо­средственно в королевский суд и т.п.), он и сам прославился как мудрый судья.

Неслучайно на одном из витражей кафедрального собора (Сен-Маклу) города Понтуаза Людовик Святой изображен под сенью дуба в Венсенском лесу — там он подобно царю Соломону принимал жалобы, разбирал тяжбы и вершил правосудие.

Сохранилось огромное количество свидетельств его благодеяний и мудрых решений. Но и здесь, конечно, не все однозначно. Один из его биографов, Guillaume de St Pathus, приводит такой случай.

Не цитата, но близко к тексту оригинала. Одна женщина из Понтуаза (!) была приговорена к сожжению за то, что подговорила любовника убить своего мужа. Королева, придворные дамы и монахи аббатства умоляли короля ее пощадить, ибо она выказывала великое раскаяние, а друзья и кузины преступницы просили, если ей все же суждено умереть, то хотя бы не в ее родном городе — Понтуазе. Король, прислушавшись к мнению своего советника монсеньора Симона де Неля (Simon de Nesle), напомнившего, что публичное правосудие есть благое дело, оставил приговор в силе — виновную таки сожгли в Понтуазе.

А вот другой известный случай. В 1259 году Людовик Святой вынес судебный приговор могущественному сеньору Ангеррану де Куси, по приказу которого были повешены трое молодых дворян-фламандцев, изучавших в бенедиктинском аббатстве Сен-Николя-о-Буа, недалеко от города Лана, французский язык и литературу. Они охотились на кроликов, случайно забрели в леса Ангеррана де Куси, немедленно были схвачены и повешены без суда. Аббат и семьи погибших пожаловались королю, который вызвал Ангеррана в Париж и, несмотря на вмешательство других могущественных баронов, велел посадить его в темницу Лувра. В итоге королевского разбирательства Ангерран де Куси был приговорен к огромному штрафу. Часть этих денег была отправлена на Святую Землю в Палестину, часть пошла на благотворительные нужды в Париже и Понтуазе (опять же), а еще были построены три часовенки, чтобы ежечасно молиться о душах невинно убиенных.

Еще сильнее уходим в сторону: похоже, дальнее эхо этой истории можно обнаружить в одном из лучших фильмов с участием Жана Габена — «Гром небесный», 1965 год. Там, правда, этот сюжет несколько вывернут наизнанку: аристо­крат — сельский ветеринар (безусловно положительный герой Габена) самолично вершит расправу в собственном лесу над браконьерами, охотившимися, к слову сказать, именно на кроликов, и ссылается на исторический прецедент.

А теперь замечание, что называется, à propos. Конечно, вопрос ждет своего исследователя (если не окажется, что я ломлюсь в открытую дверь), а пока просится осторожное предположение, что, возможно, драма, разыгравшаяся во владениях сеньора де Куси, и нашла свое преображенное отражение в двух вариантах песенки про трех повешенных школяров. К Вийону, правда, это уже никакого отношения не имеет.

Так что же, уже в Средние века Понтуаз — оплот правосудия благодаря Людовику Святому, мудрому судье своих подданных и международному арбитру? Может, Вийон, уже не в первый раз подававший апелляции на судебные решения, наоборот, с надеждой смотрел в сторону Понтуаза? Честно говоря, в связи со всеми этими поворотами, не могу не заметить (гол в свои ворота) — как, оказывается, хорошо вести историческое расследование, ничего вокруг не зная, а, наверное, еще лучше, и не соображая — тогда всякий (и необязательно надежный) факт легко укладывается в любую конструкцию (привет, между прочим, и нашим ревностным борцам с «историческими фальсификациями»).

Вернемся, впрочем, к чтению сайта Понтуаза — все, чем славен город в области права уже после Вийона, нам неинтересно, но вот дальше под заголовком Anecdote (и, опять, дословно переводить не будем, ничего смешного здесь и близко нет, просто речь идет об интересном и важном историческом факте) читаем, что именно здесь, в Понтуазе, в 1314 году под пытками братья д’Онэ (Philippe et Gauthier d’Aulney) признались в том, что они были любовниками невесток короля Филиппа Красивого. Участь невесток нас сейчас не занимает (тоже хорошего мало), а вот братья были преданы настолько чудовищной казни, что даже не хочется цитировать многочисленные свидетельства (расходящиеся, к слову сказать, в описании нечеловеческих мучений, которые претерпели виновные); в самую последнюю очередь братьям отрубили головы, а обезглавленные туловища были повешены на площади Grand Martroy (по-русски, почему-то пишут Мартрэ, а не Мартруа — возможно, таким было произношение на старофранцузском, тогда, кстати говоря, окончательно сливаются по звучанию Francois и Francais) все в том же Понтуазе.

И вот здесь, возвращаясь наконец к позабытому Вийону, уже в который раз хочется сказать «горячо». Итак, Понтуаз вовсе не безвестный средневековый город, в ХII–ХIII веках Понтуаз — любимая резиденция французских королей. Но, главное, Понтуаз вошел в историю страшной (даже по меркам Средневековья) казнью. С самого начала акцент был поставлен неверно. Понтуаз — это не «город, где вешают ни за что», но это точно место, где судят и жестоко казнят. Может, поэтому Вийон и вспомнил его в ожидании исполнения смертного приговора? Но, уже обжегшись на молоке, не будем снова настаивать на однозначном объяснении.

И давайте все же рассмотрим внимательнее эту историю с еще одними казненными братьями в Понтуазе. Статья в Википедии почему-то называется «Дело Нельской башни». Не помню, где и когда (я давно уже не удивляюсь проявлениям склероза), но я точно слышал такое название. Читаем (не забывая, что Википедия — источник не самой высокой достоверности), в Нельской башне (сторожевая башня на левом берегу Сены, напротив Лувра, отошла к стоящему рядом особняку графа де Неля — вспомним советника Людовика Святого, — позже особняк вместе с башней был выкуплен у семейства де Нель королем Филиппом Четвертым Красивым и подарен своему сыну — Людовику Десятому) и происходили встречи Маргариты (жены Людовика Десятого Сварливого) и Бланки (жены Карла Четвертого Красивого) с придворными конюшими — братьями д’Онэ; третья невестка короля — Жанна (жена Филиппа Пятого Длинного) потворствовала прелюбодейкам. Интересно отметить любопытный родственный расклад, напоминающий комбинацию в карточной игре — три будущих короля (родные братья-рогоносцы), три эвентуальные королевы (тоже три сест­ры — две родные и одна двоюродная) и два валета-слуги (родные братья — два преступных вассала). Была и еще одна королева, Изабелла (жена короля Англии Эдуарда Второго), родная сестра королевских рогоносцев, сыгравшая роковую роль в изобличении виновных. Собственно, был и четвертый король — сам Филипп Красивый, запершийся на неделю в Понтуазе для принятия тяжелейших решений.

Эта скандальная история привела к сокрушительным последствиям не только для династии Капетингов (принятие Салического закона), но и для истории Франции — а именно к началу Столетней войны. Кому интересно, читайте, смотрите — список исследований, романов, пьес, фильмов и даже мультфильмов, посвященных этой истории, в самом конце статьи в Википедии. Здесь-то меня и ждало, возможно, самое неприятное — первой в этом списке шла серия романов М. Дрюона «Проклятые короли». Неужели я изобретал велосипед, впору было запоздало взяться за голову — «Проклятыми королями» зачитывалась едва ли не половина населения Советского Союза, воистину, надо было исхитриться, чтобы остаться неохваченным этим массовым движением, прочитай я тогда хотя бы первый роман «Железный король», слово «Понтуаз» было бы мне хорошо знакомо и ответ на вопрос Фриды (а она, кстати говоря, что — тоже не читала? А ее многочисленные знакомые, к которым до меня она обращалась с тем же вопросом? Загадка!) был бы совершенно другим, и вся, уже наша с Фридой, история пошла бы совсем другой дорогой, а скорее, и вовсе не началась бы. Недоразумение, промысел?

Отметим в скобках — тому, что «Проклятые короли» обошли меня стороной, я исключительно обязан хорошему вкусу моих родителей — в нашей семье историческая проза Дрюона считалась низкопробным чтивом, и ее дома просто не держали.

На этом можно было успокоиться и вернуться наконец к Вийону, но я уже втянулся в новые поиски. И тут же получил следующий удар (какой-то день откровений!), когда увидел ссылку на еще один многотомный труд — «Histoires d’amour de l’histoire de France» французского журналиста Ги Бретона (не путать с одним из основоположников сюрреализма Андре Бретоном). Вот откуда мне знакомо название Нельской башни! Я не только знаю это издание, одна из книг этой серии у меня просто есть, причем ровно та (поразительно!), что сейчас нужна, в самом начале 80-х я купил ее из любопытства (Ленинград, букинистический отдел магазина «Академкнига» на Литейном). Подход, с явным отсветом желтизны — проследить влияние громких любовных историй на историю Франции — точно казался свежим, во всяком случае, в сравнении с марксистско-ленинским методом, душившим нас в школе, институте и на курсах повышения квалификации. Одной из таких историй и была «история Нельской башни». Я тут же полез на полку — книги не было, стал вспоминать — возможно, я подарил ее Лешке Венедиктову, когда-то моему приятелю и коллеге по работе в школе. Посмотрим, нет ли ее в интернете — есть, конечно, и уже давно в русском переводе. И вот тут пошли разночтения.

Бретон считает, что молва о Нельской башне, как о месте встречи королевы со своими любовниками (говорили, что молодых студентов и лодочников заманивают в башню и после ночи любви с королевой — привет от еще одного персонажа Фриды — Клеопатры? — убивают, зашивают в мешок и сбрасывают в Сену), пошла раньше и была связана и вовсе с Жанной Наваррской, женой Филиппа Красивого (вот-те раз — дополнительный импульс к жестокой расправе с прелюбодеями?), двадцатью годами позже эта молва возобновилась уже по отношению к Маргарите Бургундской и ее сестрам (впрочем, Бретон утверждает, что преступление невесток короля никак не связано с Нельской башней), а еще позже накатила третья волна — теперь обвиняли родную сестру преступной Маргариты Бургундской — королеву Жанну Бургундскую, Хромоножку, жену Филиппа Шестого, Валуа (не путать с другой Жанной Бургундской, потворствовавшей адюльтерам своих сестер), имевшую репутацию — злой, мстительной и распутной.

Прямо какой-то Фоменко — с его мультипликацией событий в историче­ской памяти.

А вот еще один автор — Робер Амбелен, человек экзотической биографии (масон, оккультист, маг и астролог) и, возможно, заслуживающий еще меньше доверия, чем легкомысленный Ги Бретон. В своей книге «Драмы и секреты истории» Амбелен решительно утверждает (не буду приводить его аргументы), что если слухи о зашитых мешках с телами молодых людей, поплатившихся жизнью за ночь с королевой в Нельской башне, правда, то это может быть связано только с Жанной Хромоножкой; что же касается несчастных невесток короля, то местом их преступления он и вовсе определяет все тот же Понтуаз.

Пора останавливаться. Очевидно, что обстоятельства измены в королев­ской семье, приведшие к устрашающей казни в Понтуазе, и слухи вокруг Нельской башни завязались в настолько тугой узел, что трудно (во всяком случае, без серьезной работы с первоисточниками, да и просто находясь на удалении — если бы не ковидные ограничения, возможно, я бы уже из любопытства смотался в Понтуаз) найти его концы.

А поэтому вернемся все-таки к Вийону. Какое отношение он имеет ко всему этому? А вот какое — помимо собственно города Понтуаза, у Вийона можно найти и, представьте себе, упоминание о Нельской башне.

И тут придется вспомнить имя Жака Буридана — преподавателя Парижского университета, ученика Оккама (который «лезвие»), оставшегося в истории не только благодаря «Буриданову ослу» (не путать с «Валаамовой ослицей»), «импетусу» (прообразу инерции) и удару ботинком по голове будущему папе Клименту, но и странной истории, свидетельство о которой и оставил Вийон в «Балладе о дамах былых времен».

 

Где королева, чьим веленьем

Злосчастный Буридан казнен,

Зашит в мешок, утоплен в Сене?..

Но где снега былых времен?

                     (перевод Ф. Мендельсона)

 

То есть, по версии Вийона (похоже, других свидетельств этому происшествию нет), Жак Буридан — участник, а затем и жертва утех в Нельской башне. Если в этом свидетельстве есть хоть немного правды, то упоминаемой королевой может быть только Жанна Хромоножка (иначе не сходятся даты жизни). Означает ли это, что Вийон был осведомлен и о других слухах, связанных с Нельской башней (и тут, конечно, важно было бы, если это возможно, разобраться с точным временем их появления), а затем и о казни в Понтуазе братьев д’Онэ, сказать сложно. Хочется, конечно, сказать (вполне в духе Фриды), что Вийон, разумеется, знал, потому что не мог не знать, но все же лучше воздержимся. Как ни жаль, но собрать доказательства безусловной осведомленности Вийона о громкой казни в Понтуазе пока не получается. Остается только удивляться феномену поразительной кучности открывающейся информации — как при прицельной стрельбе, что наводит на сумасшедшие теории взаимодействия материального и идеального, и в результате активной, чтобы не сказать творческой, роли наблюдателя.

И тут я вспомнил и про «Маятник Фуко». Там, как писал кто-то разумный, игровая реконструкция исторической действительности вне понятия Истины и нравственной ответственности перед ней приводит к тому, что герои оказываются в сфере дьявольского с соответствующими чудовищными последствиями. Не знаю, как с этим у Фриды, а вот мне чего-то такого точно не хотелось бы.

 

Пробежимся по списку произведений, вдохновленных «делом Нельской башни». Надо сказать, что более поздних художников уже совсем не волновало историческое правдоподобие. В знаменитой пьесе Ф. Гайардэ, отредактированной А. Дюма, Буридан и вовсе действует вместе с братьями д’Онэ, а в финале пьесы выясняется, что погубленные королевой Маргаритой любовники, братья д’Онэ — ее дети от былой связи как раз с Буриданом. Те, кому лень читать пьесу, могут посмотреть для ознакомления один из фильмов, снятых по ее мотивам (например, со знаменитым П. Брассером в роли Буридана). А есть еще и роман Мишеля Зевако — короля бульварной романистики рубежа ХIХ–ХХ веков.

В ходе этого «нового расследования» я узнал и много лишнего — например, изучил генеалогические древа дворянских родов de Nesle и d’Aulney, расположение их земель и фамильных поместий. Проверяя версию о том, что место встреч прелюбодеев — Понтуаз, я с удивлением обнаружил, что младший из братьев d’Aulney — Philippe был женат на Agnès de Montmorency (на всякий случай, Монморанси — это не только собака из книги Джерома Джерома, но и одна из самых знатных дворянских фамилий Франции), мало этого, настоятельницей аббатства Мобюиссон с 1309 по 1345 год была Isabelle Montmorency — тетя Agnès, что, возможно, еще сильней привязывает обстоятельства измены в королев­ской семье к Понтуазу. Я запоздало обнаружил книгу Жана Фавье (Фрида не могла ее не читать), там в первой же главе «…в Париже близ Понтуаза…» рождение Вийона обсуждается в понятном москвичу ключе — «понаехали тут…» (еще раз подтверждая, что и во Франции до сих пор нет убедительного и общепринятого толкования второй строки катрена). Последней, кого я нашел, была Jacqueline Cerquiglini-Toulet — современный публикатор, комментатор и исследователь Вийона, я прочитал одну из ее многочисленных статей — о катрене и фигуре его автора, и не заметил, как оказался в заманчивом лабиринте Стокгольмского манускрипта (можно я не буду объяснять, что это такое?), и тут я понял, что точно хватит — мне никогда в этом не разобраться, будем надеяться, что Вийон отобьется от Фриды Шварцман без моей помощи. А я так и останусь с горьким послевкусием моего открытия.

Узнав про мои изыскания, последний вклад неожиданно внесла и моя дочь — оказывается, город Понтуаз хорошо известен всем читателям Дж. Роулинг (а именно романа «Гарри Поттер и философский камень») — там родился знаменитый алхимик Николя Фламмель, посвятивший жизнь созданию «философского камня», превращающего любой металл в золото, и эликсира жизни, дарующего бессмертие. Легенда гласит, что Фламмель и его жена инсценировали свою смерть и исчезли, чтобы потом не раз найтись многие века спустя. Конечно же, залогом бессмертия поэта являются его стихи… А вдруг и безвозвратно исчезнувший 8 января 1463 года Вийон вкусил от этого эликсира и, уйдя от современного ему Парижа-Вавилона, обрел вечную жизнь? Может, он и сейчас где-то недалеко и смотрит с печалью на наши земные дела?


* * *

В рассказе использованы два стихотворения Фаины Гримберг: «Андрей Иванович возвращается домой» и «Простое стихотворение про четверостишие», а также элементы ее концепции личности Ф. Вийона и разбора его отдельных стихотворений.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru