Исайя! Исайя! Документальная фантазия в двенадцати сценах. Наталья Иванова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


От автора | Из цикла «Голоса из тени». Предыдущие публикации цикла см. № 4 («Фрейденберг, или Сестра моя жизнь»), № 7 («Пунин, или Фонтанный дом»), № 10 («Летом в Париже»). Место действия — Москва, Ленинград, Оксфорд; время — 1945, 1956, 1965.




Наталья Иванова

Исайя! Исайя!

Документальная фантазия в двенадцати сценах



Действующие лица и голоса:



Исайя Берлин

Анна Ахматова

Борис Пастернак

Корней Чуковский

Сергей Эйзенштейн

Александр Таиров

Сталин

Зинаида Пастернак

Рандольф Черчилль

Лидия Чуковская

Лев Гумилев

Илья Сельвинский

Модильяни

Литературовед с тростью

Зощенко

Жданов

Дымшиц

Анна Каминская

Студенты из Оксфорда

Человек из канавы

Девушка и студент на ж/д платформе

Ученые дамы, переводчики




                                                                                             И это станет для людей

                                                                                             Как времена Веспасиана,

                                                                                             А было это — только рана

                                                                                             И муки облачко над ней.


СЦЕНА ПЕРВАЯ. TABLE-TALK


Резиденция посла Великобритании в Москве, лето 1945-го. Уинстон Черчилль еще не произнес знаменитую фултонскую речь, железного занавеса на политической сцене пока нет, но погромыхивает. Литературный обед в честь привеченного Москвой английского драматурга Дж. Пристли длится в его отсутствии: гость устал и удалился на отдых. Он так и не появится: эдакое минус-действующее лицо. Но светские разговоры приглашенных продолжаются — на десерт и за десертом.


Корней Чуковский:

Какие у вас в Англии чудесные попы — очаровательные, чудаковатые, — у нас, в старинной России, не было ничего подобного, здесь они погрязли в лени, глупости и жадности. Это были жалкие люди. Теперешние — после революции у них была тяжелая жизнь — гораздо лучше, они, по крайней мере, умеют читать и писать, среди них есть очень честные и порядочные люди. Но вы никогда с ними не встретитесь — зачем вам? Я уверен, что английские священники все еще лучшие люди в мире.


Исайя Берлин, далее — Берлин (в сторону):

Существует ряд способов не сойти с ума в условиях деспотизма: ирониче­ское отстранение от общественной жизни, осторожное поведение, стоицизм. Решение ограничить себя детскими стихами и переводами, может быть, спасает от страшной судьбы...


Корней Чуковский:

В Англии я чувствовал себя свободным только в Лавке стихов — и нигде больше!


Берлин:

Он сказал мне это потому, что я англичанин? Большинство интеллектуалов здесь в России спокойно и пораженчески принимают то, что есть... Советская реальность слишком мучительна, моральные вопросы слишком неопределенны, а материальные компенсации за конформизм слишком привлекательны.

(Обращаясь ко всем собеседникам, продолжая общий разговор): Так какие годы вы больше всего любите вспоминать?


Сергей Эйзенштейн:

Самое лучшее время — первые годы после революции. Можно было творить вещи чудесно-дикие. В начале 20-х в один зрительный зал выпустили поросят, намазанных жиром. Зрители в ужасе вскочили на кресла, люди кричали, поросята визжали. Именно то, чего требовал наш сюрреалистический спектакль! Мы были молоды и полны идей — неважно было, кто ты — марксист, формалист, футурист... Это было время совершенно замечательное, не по вкусу Станиславскому и Немировичу.


Берлин:

Один кинематограф проявляет признаки жизни, вы и ваши ученики еще работают... хотя уступают место чему-то примитивному и банальному.


Александр Таиров:

Модернизма больше не существует, натурализм разлагается.


Берлин:

Он сказал мне это, потому что реализм — это линия наименьшего сопротивления?


Илья Сельвинский:

На Западе нас считают конформистами. Да, мы — конформисты! Всегда в результате — партия права, а мы ошибались. Она знает лучше нас, она дальше видит, ее взор острее, горизонты шире!


Берлин:

Да, исторически искусство при деспотизме процветало.


Ученая Дама:

Мы — научно управляемое общество. В физике ведь нет места свободе мнений? Свобода заблуждаться — не свобода. Правда освобождает. Мы свободнее, чем вы у себя на Западе.


Берлин:

Свободная дискуссия, даже на политические темы, не представляет опасности для демократического общества.



СЦЕНА ВТОРАЯ. АХМАТОВКА


Москва, Ордынка, 1956


Ахматова:

(реплики на разные стороны поочередно к воображаемым собеседницам Нине Ольшевской, Лидии Чуковской, Любови Большинцовой):

Нина, это напоминает мне, как сэр…

Лида, вы сказали, что ваш отец получил письмо из Оксфорда, — как там наш сэр?

Любочка, я вам еще не хвасталась — мне привезли привет от Саломеи, прямо из Лондона, — сэр в своем репертуаре…


Берлин (из зазеркалья):

Сэр? Потому что я дружил с Макмилланом, с его подачи.


Ахматова:

Все трое были профессора — Пунин, Гаршин, Берлин.


Пунин:

Из разных форм благодарности я, во всяком случае, обязан ей одной — я благодарен ей за то, что она сделала мою жизнь второстепенной. В нашей совместной жизни она была прекраснее меня, сильнее, устойчивее и благороднее; я был вторым. И как хорошо, что я был вторым. Я по ней знаю, по той величественной тени, которую она кидала на меня, — как трудно и опасно быть первым.


Гаршин:

Я хотел сказать вам, Анна Андреевна, что мы не сможем жить вместе.


Берлин:

Англичанин, родом из Риги, еврей, профессор из Оксфорда, дипломат.


Ахматова. Гость из будущего.



СЦЕНА ТРЕТЬЯ. ПЕРЕДЕЛКИНО, СЕНТЯБРЬ 1945


Пустое пространство. Из канавы появляется сначала лопата, потом голова.


Человек из канавы:

Я здесь живу. Это поселок советских писателей. Рою канаву по хозяйственной необходимости, позвольте представиться, я — романист. Автор романа «Костры инквизиции». Прочтите обязательно! Я знаю, вы идете на дачу к Пастернаку... Направо вдоль заборов, а там увидите. «Костры инквизиции», запомните!


Дача Пастернака, задний двор. Деревянный стол в осеннем саду, за столом Борис Пастернак, его жена Зинаида, Лидия Сейфуллина, Исайя Берлин.


Берлин (ставя на скамью перед столом пару явно неновых, но отлично начищенных башмаков):

От сестры Лидии, из Оксфорда.


Пастернак:

Ну нет, нет, что это вы! Это какая-то ошибка, недоразумение. Это должно быть для моего брата.

(Пауза)


Зинаида Пастернак:

Как оправляется Лондон от последствий войны? Бомбежки были ужасными…


Берлин:

Без Черчилля мы были бы захвачены немцами. Пока он был в правительстве, не могло быть разговора о замирении. Но если бы в сороковом на него упал кирпич, мы бы заключили с Германией мир. Год мы были бы нейтральными. Все происходило бы вполне спокойно, а через год немцы вступили бы в Анг­лию. Поэтому я считаю, что Черчилль спас нам жизнь. Мне лично! Я верю в роль характера в истории… Впрочем, это Александр Сокуров верит… Неважно. Вернемся в Переделкино.


Пастернак:

Я побывал в Лондоне в 30-х годах — в 1935-м — на обратном пути из Парижа, с конгресса писателей. Морским путем. (Пауза) Летом 35-го я был на даче. Вдруг приезжают двое, наверно из НКВД. Нет, наверно, все-таки от Союза писателей. Я тогда был в тяжелом психическом состоянии, — так и не смог встретиться с родителями. Только в Берлине повидался с сестрой. А когда возвращался через Лондон, я говорил часами, без умолку, и Щербаков подумал, что я сошел с ума. Я и сам думал, что сошел с ума.


Сталин:

Не трогайте этого юродивого…

(Пауза)


Берлин:

Я приехал, чтобы понять, что происходит после войны в России.


Сталин:

Не трогайте этого небожителя...


Пастернак:

В России не происходит ничего. Часы остановились в 1928-м. Тогда были, по существу, прерваны связи с миром.


Берлин:

Такие вещи, что произошли в двадцатом столетии, никогда раньше не могли случиться. Меня это не коснулось, просто выпала удача. Самое страшное столетие в мире.


Лидия Сейфуллина:

Мы жители Помпеи, которых засыпал пепел, прямо посреди разговора. Да, мы пепел. И мы живем в изоляции.


Пастернак:

Вы привезли мне Кафку. Не мой писатель, это скорее для Анны Андреевны…Он жив? Джойс жив? Пруст? Он жив?


(Пауза)


Берлин:

Есенин. Цветаева. Маяковский...


Пастернак:

Да, их уже нет. Маяковский был разрушителем старых форм, — в отличие от других коммунистов, всегда оставался человеком.


Берлин:

Когда началась Первая мировая война, какого-то германского господина спросили: вот вы пойдете на фронт, что будет с вашими женой и с детьми? — Пенсии наши, наши дома, наши пляжи — все принадлежит партии. Партия, движение за ними будет очень хорошо смотреть, семьи вполне уютно устроятся. Марксизм — совсем другое дело, он запал в русскую душу, потому что русские верили в ход истории. Что у истории есть либретто.


Исайя Берлин и Борис Пастернак поочередно называют поэтов, художников, композиторов, как бы перекидываются именами:

Фет — Тютчев — Блок — Клюев — Белый — Анненский — Державин — …Врубель, Пикассо, Стравинский, Элиот, Джойс, Кафка, Пруст…


Берлин (внезапно и резко останавливаясь):

Мандельштам? А Мандельштам?


Настойчивый телефонный звонок.


Голос (из зазеркалья):

Говорят из Кремля. С вами будет говорить товарищ Сталин.


Пастернак:

Это коммунальная квартира, плохо слышу! Не шутите! (Кладет трубку.)


Опять настойчивый звонок.


Сталин:

Это Сталин говорит. Мандельштам читал вам свой на меня пасквиль?


Пастернак:

Это неважно! Я счастлив, что слышу вас, я всегда думал, что мы поговорим, мечтал об этом!


Сталин:

Он мастер? Мастер?


Пастернак:

Как поэты мы совершенно различны, я ценю поэзию Мандельштама, но не чувствую с ней внутренней близости, во всяком случае, не в этом дело! Нам надо встретиться с вами, чтобы обсудить вещи чрезвычайной важности! Поговорить!!


Сталин:

О чем?


Пастернак:

О жизни и смерти.

(Пауза)

Я хотел поговорить с ним о вещах космической важности, о поворотных пунктах в истории... такая беседа должна была явиться событием мирового значения. Огромного, исторического.

Нашу встречу нельзя откладывать!


Сталин:

Если бы я был другом Мандельштама, я бы лучше сумел его защитить.


(Гудки, трубка повешена)


Берлин и Пастернак возвращаются в осень 1945-го, и дальше перекидываясь именами:

Ходасевич — Гумилев — Блок — Ахматова.


Берлин (опять резкая остановка):

Ахматова? Анна Ахматова? Она жива?



СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ. ЛЕНИНГРАД, 1945


Голос сверху:

Справка начальника управления МГБ по Ленинградской области, переданная Жданову:

«Ахматова постоянно находится в стесненных материальных условиях, живет в бедно обставленной комнате, нуждается в одежде и обуви и испытывает недостаток в еде... однако не предпринимает никаких шагов, чтобы улучшить свое материальное положение, ведет непритязательный, изолированный образ жизни. На Западе имеет большую известность и невероятную популярность...»


Берлин:

Я приехал в Ленинград серым осенним днем в конце ноября и прямо с вокзала по Невскому направился прямо к одной из целей моего путешествия, в Книжную лавку писателей на Невском. Я мечтал увезти с собой из Ленинграда как можно больше книг, в Ленинграде они были дешевле, чем в Москве, а в букинистических, как мне говорили, — изобилие.

Человек в очках и с тростью перелистывал книгу стихов.

Я с ним заговорил.


Литературовед с тростью:

Ахматова? Какое совпадение! Она живет здесь неподалеку, на Фонтанке, с моста налево. Я составляю ее новую книгу стихов и в постоянном с нею контакте. Хотите, позвоню?

(Пауза)

Анна Андреевна Ахматова готова с вами встретиться в три часа дня.


Берлин:

В три часа мы с Литературоведом поднялись в квартиру — прошли через коридор и кухню.


Ахматова:

Он не лучше других и не хуже.

Но не веет летейской стужей.

И в руке его теплота.

Гость из будущего! Неужели

Он придет ко мне в самом деле,

Повернув налево с моста?


Берлин:

В большой пустынной комнате Ахматовой находилась еще одна дама, ари­стократического вида, по всей видимости, ее близкая знакомая. Оказалось, профессиональная переводчица. Какое-то время мы вели вполне светский разговор, несмотря на жужжание сверла в потолке. Монтер чинил электропроводку, то есть почти официально устанавливал жучок.


Литературовед с тростью:

Дипломат, англичанин… Профессор Исайя Берлин.


Ахматова:

Знакомьтесь, Софья Казимировна Островская, переводчик.


Софья Островская:

Вы прекрасно говорите по-русски. Первый раз в Ленинграде?


Берлин. Видите ли, я здесь родился, это длинная история…


(Пауза)


Ахматова:

«И сделалась война на небе», это из Экклезиаста. Как Лондон оживает после войны?


Берлин:

Бомбы падали пятьдесят семь ночей подряд. Сорок одна тысяча человек погибли, более пятидесяти тысяч ранены. Родители все это пережили.


(Пауза. Молчание нарушает телефонный звонок в коридоре)


Вахтер (из телефона громовым голосом):

К вам хочет пройти Черчилль!


Берлин (в сторону):

Вот болван… Это мой приятель Рандольф, сын Черчилля.


Ахматова (как бы в телефонную трубку):

Пропустите.


Рандольф Черчилль (крики с Фонтанного сада):

Исайя! Исайя!


Берлин:

Вынужден откланяться. Смею ли надеяться посетить вас снова?


Ахматова:

Жду сегодня к девяти вечера.



СЦЕНА ПЯТАЯ. NOX


Настенные часы бьют девять ударов. Та же сцена в вечернем освещении: низкий боковой свет, огонь в печке — вместо камина. Те же Ахматова и Берлин, предыдущую даму заменила другая.


Ахматова:

Антонина Оранжиреева, ассириолог.


Оранжиреева:

Позвольте поинтересоваться, мистер Берлин, — на достойном ли уровне происходит обучение шумерологии в английских университетах?


Берлин:

Увы, в этом вопросе я не компетентен.


Ахматова:

С детства ряженых я боялась.

Мне всегда почему-то казалось,

Что какая-то лишняя тень

Среди них «без лица и названья»

Затесалась…


Оранжиреева испаряется. Часы бьют полночь. Ахматова и Берлин остаются наедине.


Ахматова:

Так на чем мы остановились? Как здесь говорят, на белоэмигрантах… Вы знакомы с Борисом Анрепом? Он покинул нас в 1917-м. Как он, где он?

(В сторону): В 1916-м я подарила ему перстень с черным камнем, — хранит ли? помнит ли?


(В зазеркалье проявляется мозаика Анрепа «Сострадание», портретно похожая на молодую Ахматову, — этой мозаикой будет вымощен пол в холле Лондонской национальной галереи.)


Ахматова:

С композитором Артуром Лурье вы случайно не знакомы? Он был моим близким другом, положил несколько моих стихотворений на музыку... хотя я этого не люблю. И стихи Мандельштама...


Берлин:

Да, вероятно, я встретился с ним в Америке во время войны. (В сторону): По другим названным Ахматовой именам я найду контакты, найду возможность связаться и даже подружиться — через общих знакомых. Борис Анреп, Артур Лурье, Георгий Адамович… Ахматова проложила мне маршрут будущего, эти имена стали для меня путеводителем.


Ахматова:

Саломея Андроникова? По мужу Гальперн? Всегда нарядней всех, всех розовей и выше… Как спорили тогда — ты ангел или птица?


(Из зазеркалья появляются черты знаменитого портрета Саломеи Андрониковой.)


Берлин:

С Гальпернами я познакомился в Америке, бываю у них на приемах и вполне дружески — запросто…


Ахматова:

Так что поделывает Артур Лурье? и где обитает? его сочинения исполняются?


(На зеркале появляются нотные знаки. Часы бьют полночь.)


Ахматова:

Хотите, почитаю?


(В полной тишине Ахматова что-то пишет — и кидает бумаги в горящую печь. Так происходит несколько раз.

Из радиоприемника звучит «Чакона» Баха.

Часы бьют три утра, музыка прекращается.

Появляется Лев Гумилев с блюдом вареной картошки.)


Ахматова:

Извините за скудный поздний ужин. Мой сын Лев Гумилев.


Пунин (из зазеркалья):

Вчера вернулся из Германии Лева, Акума пришла в страшное возбуждение, бегала по квартире с распущенными волосами и кричала...


Ахматова, Берлин и Лев Гумилев садятся к низкому круглому столику под абажуром.

Ахматова достает бутылку водки.


Пунин (из зазеркалья):

Аня, почисть селедку!


Лев Гумилев (в сторону, на следствии):

Длительная беседа с Берлиным касалась многих вопросов: поэзии, музыки, философии. Политических разговоров не было...



СЦЕНА ШЕСТАЯ. ЕЩЕ ОДНА НОЧЬ


В комнате Ахматовой только она и Исайя Берлин.


Ахматова:

Звук шагов, тех, которых нету,

По сияющему паркету,

И сигары синий дымок.

И во всех зеркалах отразился,

Человек, что не появился

И проникнуть в тот зал не мог.


Берлин(указывая на картину):

А это?


Ахматова:

Это Модильяни.


Берлин:

Знаменитый итальянский художник?


Ахматова:

Да-да, — а что, он знаменит?


Берлин:

Да-да, да, знаменит! И очень!


Ахматова:

Он жив?


Берлин:

Умер в начале 20-х. Говорили, от бедности. Почти от голода.


(На зеркале возникают, сменяясь, рисунки Амадео Модильяни: ню Ахматовой, сделанные Модильяни в Париже в 1911-м. На зеркале напротив — фотокарточка молодой Ахматовой, делающей мостик, — подаренная в ту ночь 1945-го Ахматовой Исайе Берлину.)


Ахматова:

Ведь я просто была чужая, двадцатилетняя женщина, иностранка. И все, что тогда происходило, — предыстория нашей жизни. Это был ее легкий час — ну как теперь светлеет за окнами.

Целую зиму он писал мне: «вы мне как наваждение». Ни о чем земном не говорил. Увлекался скульптурой. Когда я подходила к его дому, слышала во дворике стук молоточка. (Стук молоточка — в бессмертной или посмертной тишине.) Бредил Египтом. Рисовал меня в убранстве египетских цариц и танцовщиц. Говорил, что прекрасно сложенные женщины кажутся в платьях неуклюжими…


(Рисунки головы Ахматовой и Ахматовой-ню проецируются в зеркалах и на стенах.)


Модильяни:

Забыл сказать, что я еврей.


Ахматова:

Очень жалел, что не может понимать мои стихи. Муж повздорил с ним в какой-то компании — он говорил по-русски, а Модильяни запротестовал. Жить каждому оставалось всего по нескольку лет.


(В зеркалах — рисунок Модильяни, с которым Ахматова никогда не расставалась.)


Ахматова:

В блокаду умерли друзья… художники не пережили блокады… соседский мальчик… Их голоса я слышу и вспоминаю и сейчас, когда уже второй раз читаю вам «Поэму». Ленинград — это кладбище, где похоронены друзья.


Берлин:

Вы не собираетесь написать воспоминания о своей литературной жизни?


Ахматова:

Все есть в «Поэме». Такой судьбы не было ни у одного поколения. Блок, Гумилев, Хлебников умерли почти одновременно. Ремизов, Шаляпин, Ходасевич уехали за границу. У Мандельштама было удушье… а потом он погиб. Пастернак примолк, растил сына, читал толстые книги и писал свои три поэмы. А я была замурована в первую попавшуюся стенку.



СЦЕНА СЕДЬМАЯ. ПЕРЕДЕЛКИНО, 1956


Пастернак:

...а неподалеку была дача Пильняка. Помню, как он выглядывал из окна — ждал кого-то, кто должен был привезти ему на подпись письмо с осуждением. Казалось, так напряженно, что даже с испугом. За его подписью не приехали — и он понял, что обречен. Цветаева покончила с собой в 1941-м, обстоятельства самоубийства таковы, что можно было бы его избежать. Если бы наши «литературные тузы» не отнеслись к ней с такой возмутительной бессердечностью…

За мной приезжали, чтобы я подписал открытое письмо с осуждением Тухачевского.


Приехавший за подписью:

Отказываетесь? Благородный человек!

Святой человек!


Зинаида Пастернак:

Борис, побойся бога, у нас будет ребенок!


Пастернак:

Ребенок, родившийся от труса, мне не нужен.

Он горячо обнял меня — и побежал с доносом прямо в НКВД. А моя подпись назавтра появилась в газетах.


Берлин (в сторону):

Я поражен его откровенностью…


Пастернак:

Россия — это галера, каторжное судно, а партия — надсмотрщики, бичующие гребцов. Интересно, почему даже ваш коллега, дипломат из Европы, не буду называть страну, советует мне сблизиться с партией? Я совсем не нуждаюсь в том, чтобы господа с другого конца света советовали бы мне, что делать.


(Неловкая пауза)


Зинаида Пастернак:

Написал ли что-нибудь Олдос Хаксли после «Контрапункта»? И пишет ли еще Вирджиния Вулф? Я ни разу не видела ее книги, но по какой-то заметке в газете поняла, что ее проза очень мне бы понравилась…


Берлин (в сторону):

Это было похоже на разговор с людьми, потерпевшими кораблекрушение, заброшенными на необитаемый остров и отрезанными от всякой цивилизации. Все, что они от меня услышали, казалось им новым, волнующим и прекрасным.


Зинаида Пастернак:

Считаются ли до сих пор на Западе великими драматургами Ибсен и Шоу?


Берлин:

Интерес к Шоу сильно упал, но повсюду любят Чехова.


Пастернак:

Будете у Ахматовой, скажите ей от имени всех нас здесь…


Ахматова (из зазеркалья):

Не понимаю, в чем причина культа Чехова. Это море грязи, в котором

болтаются беспомощные и жалкие человеческие существа…

…скажите ей, что Чехов — чистый художник, никакой проповеди, все растворено в искусстве!.. Все растворено в искусстве!


(На платформе Переделкино, ожидая электричку в Москву)


Девушка:

Россию прошлого принято представлять как гигантскую тюрьму без проблеска свободы и мысли…


Берлин:

А теперь?


Студент:

Теперь стоит кому-то попробовать — и его сметут метлой так, что мы никогда не узнаем, что с ним случилось.



СЦЕНА ВОСЬМАЯ. ЛЕНИНГРАД, 1945


Берлин:

Ленинградская интеллигенция, как я смог понять, чувствует себя свободнее московской. И отношение к своему городу у вас более здоровое. Люди воспитанны. И питаются лучше, чем в Москве…


Ахматова:

Это вам показалось после ресторана вашей гостиницы.


Берлин:

В Лондоне буду рекомендовать, чтобы в Ленинграде открыли консульство. В Москве обосновалось слишком много учреждений, в том числе иностранных…


Ахматова:

Вы — первый иностранец у меня дома за четверть века.


(Оба смотрят наверх, на люстру, около которой нарушена штукатурка)


Ахматова:

У некоторых знакомых близкие живут за границей — и тоже стали ино­странцами.


Берлин:

Писатели, даже неталантливые, хорошо знают цену друг другу. Тем более талантливые. Борис Пастернак знает — и своему, и вашему слову.


Ахматова:

Борис — гений. Но я не даю оценок — здесь скорее дают оценки мне. Мне приличествует молчание.


Берлин:

...По поводу иностранцев… я здесь временами не чувствую себя иностранцем. Вчера ездил поглядеть на наш дом. Дом, где я жил в детстве. Довольно чопорное петербургское детство. Учился в школе, дома и в синагоге древнееврейскому языку.


Ахматова:

Я родилась в Одессе, мое детство — языческое, на берегу Черного моря. Прозвище «дикая девочка»… заплывы… полугреческая культура. Некрещеный край земли.


(Пауза)


(На зеркале-стене возникают строки, как мене, текел, фарес — при полном молчании Ахматовой):


В Кремле не надо жить — Преображенец прав.

Там зверства дикого еще кишат микробы,

Бориса дикий страх и всех Иванов злобы

И самозванца спесь взамен народных прав.


Ахматова:

Стихи, похожие на эти, только лучше, явились причиной гибели лучшего поэта наших дней.

(Строки Мандельштама проявляются в зеркалах при полном молчании Ахматовой):


Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны.

А где хватит на полразговорца —

Там припомнят кремлевского горца…


Берлин:

У меня было петербургское детство. С бонной — и немецкой школой.


Ахматова:

Накануне войны я читала «Поэму без героя» в Москве Марине Цветаевой, и она сказала: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 41-м году писать об арлекинах, коломбинах и пьеро».


(Звучит «Реквием». Ахматова читает листы глазами — и бросает один за другим в печку)



СЦЕНА ДЕВЯТАЯ. ПЕРЕДЕЛКИНО-1945, ЛЕНИНГРАД-1946, август


Пастернак:

У меня была попытка согласия со временем — но из нее ничего не вышло. И постепенно согласие перешло в несогласие… не назову это сопротивлением… скорее неповиновением. А может быть, дерзостью.

«Дорогой Иосиф Виссарионович,

Мы получили когда-то скверную квартиру, самую плохую в писательском доме, и неналаженность жизни в ней ведет к дальнейшим ухудшеньям. У нас умер двадцатилетний сын от костного туберкулеза, нажитого в этой квартире, очень сырой. Я два года назад писал об этом Молотову. Явилась комиссия из Моссовета, признала помещенье непригодным для проживанья, этим дело ограничилось. Домов мало, естественно, что квартиры достаются только людям чрезвычайным, крупным служащим и лауреатам. Устроиться в бытовом отношении в городе для меня мечта несбыточная. Моя просьба проще.

Я пять лет работаю над лучшими произведениями Шекспира. Судя по откликам у нас и за границей, не без удачи. Но… в Московском Художественном театре дорогу «Гамлету» перешла современная пьеса «Иван Грозный».

Поддержка театров явилась бы для меня большим облегчением. Жить одною работой трудно.

Дача в Переделкино.

25 августа 1945 года»


Берлин:

Похоже на письмо управляющему жильем. Ответ получен?


(Пауза)


Пастернак:

Вот вы сейчас в России, куда ни кинешь взгляд, повсюду отвратительно, жутко и мерзостно. Везде свинство, — между тем вы кажетесь положительно в экстазе от всего этого, вы глядите на все зачарованными глазами. Каждый вечер в Большом или МХАТе. Вы ничуть не лучше иностранных гостей, ничего не желающих замечать и страдающих от ложных представлений, которые для несчастных туземцев просто непереносимы!


Берлин:

Слава богу, вы хотя бы живы…


Пастернак:

Полагаете, что я жив, потому что хотел ублаготворить власти? Пошел на компромисс с совестью? Чтобы не трогали?


Берлин:

Ничего подобного не слышал, само предположение кажется мне глубочайшим абсурдом!


Ахматова (из зазеркалья):

Я возвращалась из эвакуации, из Ташкента, через Москву, и заехала в Переделкино. Через несколько часов получила записку от Пастернака, что он болен и лежит с температурой. И только на третий день он сам заявился ко мне — без малейших следов недомогания. И страдальчески спросил, читала ли я его книгу. И просветлел лицом, когда я сказала, что нет!


Андрей Жданов:

Ахматова является представительницей буржуазно-дворянской поэзии. Взбесившаяся барыня! Между будуаром и молельней! Ковыряние в своих эмоциях! В стороне от народа!..


Сталин:

Товарищ Жданов! Читал ваш доклад. Я думаю, что доклад получился превосходный. Нужно поскорее сдать его в печать, а потом выпустить в виде брошюры. Привет!


Квартет писателей (Фадеев, Сурков, Михалков, Катаев):

Вредная!

Упадочническая!

Безыдейная!

Пустая!

Аполитичная!


Голос из посольства Великобритании в Москвев Оксфорд:

Дорогой, дорогой Исайя! Ахматова живет довольно тихо в своей квартире. Кажется, была дикая заварушка в газетах, но писатели не воспринимают это слишком серьезно. На вас нет никакой вины. Я действительно не понимаю, как ваш визит мог повлиять, поэтому не волнуйтесь.


Голос из Лондона:

Но ее лишили карточек. Материальные условия очень тяжелы. Тем не менее Пастернак думает, что она в порядке. Букинистам позволено продавать ее книги!


Голос из США:

Ахматова потеряла не только карточки, но и квартиру и теперь живет на положении домработницы где-то под Ленинградом!


Голос из Парижа:

Ахматова вернулась в свою квартиру. С ней будто бы ее сын...


Ахматова:

Ужас впивается в тело и делается им. Человеку кажется — это не его рука, а рука чудовища. Это не его совесть, а совесть чудовища.



СЦЕНА ДЕСЯТАЯ. ЛЕНИНГРАД, 1954


Ахматова:

«Глубокоуважаемый Климент Ефремович! Умоляю спасти моего единственного сына, который находится в исправительно-трудовом лагере в Омске и стал там инвалидом. О том, какую ценность для советской науки представляет его научная деятельность, можно справиться у директора Государственного Эрмитажа... Чувствую, что силы меня покидают, мне больше шестидесяти лет, я перенесла тяжелый инфаркт, страдания меня разрушают...»


Незнакомый голос:

Анна Андреевна? А мы вам звоним, звоним! Вас хочет видеть английская студенческая делегация, обком комсомола просит вас быть!


Ахматова:

Больна, вся распухла...


Голос:

Вы должны быть непременно, а то скажут, что вас удавили!


Ахматова:

Найдите какую-нибудь старушку и покажите им...


Дом писателей

Зощенко, Ахматова сидят на эстраде — англичан целая туча (студенты из Оксфорда), А.Л. Дымшиц и другие.


(Молчание)


Первый студент:

А я не являюсь сторонником советского строя!


(Молчание)


Второй студент:

Почему в Советском Союзе не издают сочинения Достоевского?


Дымшиц:

Вот мы захватили именно к встрече новое издание! Готовы вам преподнести.


Первый студент:

Каковы взаимоотношения писателей и правительства?


Дымшиц:

Гармоничные.


Второй студент:

Как в СССР пишутся литературные произведения — по заданиям или как хочет писатель?


Дымшиц:

Писатель хочет писать по заданиям. Это называется «социальный заказ».


Первый студент:

В докладе Жданова вас резко критиковали. Как вы относитесь к Постановлению 1946 года? Изменилась ли литературная политика? Считаете ли вы и сегодня эту критику правильной?


Зощенко:

Постановление поразило меня своей несправедливостью! Я написал об этом Иосифу Виссарионовичу! Но потом понял, что многое в этом документе справедливо...


(Пауза. Громкие аплодисменты)


Второй студент:

Госпожа Ахматова, в докладе Жданова вас резко и, полагаю, абсолютно несправедливо критиковали! Как сегодня, вы считаете эту критику правильной?


Ахматова:

Оба документа — и речь товарища Жданова, и постановление Центрального комитета партии — я считаю совершенно правильными.


(Пауза. Молчание)


Дымшиц (переводчице):

Спросите англичан, почему они аплодировали Зощенко и не аплодировали Ахматовой.


Первый студент:

Ответ госпожи Ахматовой нам не понравился.


Лев Гумилев:

Твои письма меня очень радуют. После долгих поисков ахматовская эпистолярная форма найдена, так и пиши мне впредь...


Голос сверху:

Центральная комиссия по пересмотру уголовных дел отказала А.А. Ахматовой в ее ходатайстве о пересмотре решения Особого совещания при МГБ СССР по делу Л.Н. Гумилева.



СЦЕНА ОДИННАДЦАТАЯ. ПЕРЕДЕЛКИНО, лето 1956 — ЛЕНИНГРАД


Пастернак:

Знаете, ведь мое нынешнее положение не столь уж шаткое, как можно подумать. Например, мои шекспировские переводы с успехом идут на сцене.


Берлин:

Я хотел побывать на любом из ваших спектаклей. Но сейчас лето, театры на гастролях.


Пастернак:

Помните, я познакомил вас с одним из наших мхатчиков, Борисом Ливановым? Ливанов был в восторге от моего перевода «Гамлета». Несколько лет назад сам задумал поставить и играть Гамлета, разумеется. И получил официальное разрешение на репетиции. Так вот, на одном из кремлевских банкетов присутствовал Сталин и начал обходить гостей с бокалом. И когда он подошел к столу, где сидел Ливанов, актер спросил его…


Ливанов:

Иосиф Виссарионович, как нужно играть Гамлета?


Пастернак — Берлину:

Он хотел, чтобы Сталин сказал хоть что-нибудь, пусть даже самое незначительное, чтобы это можно было унести под мышкой и козырять этим потом повсюду. Если бы Сталин сказал: «Сыграйте его лилово», Ливанов бы потом говорил актерам, что их игра недостаточно лиловая, что вождь дал совершенно ясные указания — надо играть лилово. Лишь один он, Ливанов, был бы в состоянии понять, что имел в виду вождь. Сталин остановился и сказал…


Сталин:

Вы артист? Артист МХАТа? Тогда обратитесь с вопросом к художественному руководителю театра.

Однако, если вы обратились с этим вопросом ко мне, отвечу вам: «Гамлет» упадочническая пьеса, и ее не надо играть вообще.


Пастернак — Берлину:

Репетиции были прерваны. «Гамлета» не ставили до самой смерти Сталина. Видите, есть перемены. Все время происходят какие-то перемены. Я все-таки надеюсь на обновление нашей жизни после войны. Мировые войны и революции лежат по ту сторону добра и зла. Сейчас другое время — я дописал роман, о котором раньше рассказывал.


Берлин:

Самое замечательное — то, что вы выжили, это кажется просто чудом!


Пастернак:

Могу повторить вслед за Гейне, что я простой солдат человеческой свободы. Вот моя книга. В ней все. Это мое последнее слово. В сравнении с ним вся моя поэзия — ничто!


Берлин:

И что вы собираетесь делать с романом?


Пастернак:

Я уже передал рукопись итальянскому издателю.


Берлин (в сторону):

Я предложил ему снять микрофильмы и сохранить их во всех концах света. Но Пастернак отверг мое предложение. Через издание на Западе сохранность будет обеспечена вернее, он так думал… (обращаясь к Пастернаку) Как поживает Анна Андреевна? Очень хотелось бы ее навестить — знаю, что сейчас она в Москве.


Пастернак:

Вряд ли стоит. Лучше — позвоните ей по телефону, номер я вам дам.


Берлин (в сторону):

Это был совет благожелательный и осторожный. И — только с улицы. Из телефона-автомата. В тот же день я позвонил ей.


Ахматова:

Да, Пастернак сказал мне, что вы в Москве с женою. Я не могу вас видеть по причинам, именно вам хорошо понятным. Мы можем поговорить по телефону, потому что тогда они будут знать, о чем. Как давно вы женились?


Берлин:

Недавно.


Ахматова:

А точнее?


Берлин:

В феврале этого года.


Ахматова:

Она англичанка или, может быть, американка?


Берлин:

Нет, полуфранцуженка, полурусская.


(Пауза)


Ахматова:

Пастернак говорит, ваша жена прелестна.


(Вновь долгая пауза)


Ахматова (в сторону):

Один господин позвонил мне по телефону и был весьма удивлен, что я отказалась с ним встретиться. Хотя сам мог догадаться, что после всего я не смею рискнуть… Сообщил мне интересную новость: он женился ТОЛЬКО в прошлом году. Подумайте, какая учтивость: только! Поздравление я нашла слишком пресной формулой для данного случая. Я сказала — вот и хорошо!.. на что он — ответил… ну, не стану вам передавать, что он ответил.


Берлин (в сторону):

Я понял, что совершил преступление, — это было ясно.

(Пауза)

Я попал нечаянно в этот самый миф, в котором она жила. А так как я попал в этот миф, то у меня с нею были какие-то очень специальные отношения. Но жениться — это такая вульгарная вещь. Я этого права не имел.

Я ей позвонил. Она сказала: «Вы?» Я говорю: «Да». Она сказала: «Пастернак мне сказал, что вы женаты». Я сказал: «Это так». «Когда вы женились?» — «В этом году». Длинное молчание. Потом: «Ну что же я могу сказать?» — очень холодным голосом. Я ничего не сказал...


Дело оперативной разработки Ахматовой А.А.

Объект большую часть времени проводит в Москве, живет у Ардовых, летом предпочитает дачу в Комарово. Физически заметно сдала, нездоровая полнота, большой живот, отечность рук и ног, сердечные приступы. После инфарк­та обходиться без валидола не может, а телефона на даче нет. Вместе с тем настроение у нее достаточно бодрое, творческое. Из самых неприятных и обидных слов поминает Постановление ЦК партии, особенно слова «то ли монахиня, то ли блудница». Вот это ее очень коробит. Часто ходит на кладбище, расположенное в полутора километрах от дачи. Такое впечатление, что присматривает место для себя.

Распоряжение: Дело разработки на Ахматову А.А. закрыть.



СЦЕНА ДВЕНАДЦАТАЯ, ФИНАЛЬНАЯ


Оксфорд, 4 июня 1965


Анна Каминская:

Сэр Исайя повез нас кататься по Лондону. Во время этой прогулки Акума из машины не выходила.


Ахматова:

Уверяю вас, сэр Исайя, — мы с вами исторические люди.


Берлин:

Почему «исторические»?


Ахматова:

Потому что мы с вами затеяли холодную войну. Сталин рассердился, и с этого холодная война началась.


Берлин:

Но хотя мы страшно важные люди, но, может, и не такие исторические…


Ахматова:

Нет, я уверена.


Анна Каминская:

Акума была в красной мантии с серыми обшлагами и рукавами. Двери театра открылись — Акуму чествовали первой. Вечером в честь Акумы и сестер Пастернака, живших в Оксфорде, был устроен торжественный прием. Среди общей беседы, которая не умолкала весь вечер, Акума спросила сэра Исайю…


Ахматова:

Скажите, это вы все затеяли?




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru