Удар. Вероятная история невероятных времен. Роман Сенчин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023
№ 11, 2023

№ 10, 2023

№ 9, 2023
№ 8, 2023

№ 7, 2023

№ 6, 2023
№ 5, 2023

№ 4, 2023

№ 3,2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Роман Сенчин — постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация — рассказ «Кот» (№ 5 за 2021 год).




Роман Сенчин

Удар

Вероятная история невероятных времен


1.


Когда на родине Германа сменилась власть, он не уехал — он находился на гастролях в заокеанской стране, и после их окончания там остался, поэтому эмигрантом себя не считал. Не делал заявлений, не соглашался на интервью, не подписывал новых контрактов. Снял дом неподалеку от большого и шумного города и стал жить уединенно. Целыми сутками слушал радио, читал газеты, наблюдал издалека, как меняется его страна.

Новая власть заявляла, что ставит своей главной задачей устранение той несправедливости, какая унижала народ все эти годы — после проигрыша последней войны; что вернет исконные территории, прекратит издевательства над соплеменниками в соседних странах, покончит с внутренними врагами…

Все это говорилось и раньше, но тогда говорилось маргиналами, их мало кто слушал, их слова не воспринимали всерьез. И вот маргиналы пришли к власти, стали руководителями государства. Они заняли кабинеты в министерствах, все больше кресел в парламенте (а через неполный год и все кресла), активно правили конституцию, уголовный кодекс.

Недавние маргиналы укрепились, завели, словно часовой механизм, народ на борьбу. И сначала победили внутренних врагов, а потом стали готовиться победить внешних. Оказалось, что чуть ли не весь мир их страну ненавидит и хочет уничтожить.

Совсем недавно, уже и при новой власти, сюда ехали туристы, заключались всё новые торговые договоры, открывались представительства иностранных фирм, строились магазины, фабрики международных компаний. Прошли Олимпийские игры. Но, как объяснили политические журналисты, это зарубежное дружелюбие было обманом — таким коварным образом внешние враги хотели задушить их родину в якобы дружеских объятиях, лишить народ идентичности, завладеть ресурсами…

Сотни и сотни таких выступлений услышал, сотни и сотни таких статей прочитал Герман за несколько лет между приходом новой власти и объявлением о решающей битве с внешними врагами. Градус всё рос и рос, накал повышался и повышался.

Порой он готов был поверить, что в статьях и выступлениях есть доля правды, но вспоминал свою жизнь на родине и не видел почти ничего из того, в чем и его в том числе убеждают.

Да, двадцать лет назад страну постигло несчастье — она развалилась на части, вскоре собралась снова, правда, не вся — часть земель оказались в составе соседних стран. Но развал произошел из-за того, что его родина решила захватить соседей, подчинить, навязать свои порядки. После четырех лет кровопролитной войны проиграла, долго содрогалась в муках голода и безработицы.

И вот, оправившись, решила повторить попытку. Вернее, совершить большее: превратить соседей на востоке, юге, западе, севере в части себя, а народы, их населяющие, ассимилировать…

С родины Германа эмиграция на протяжении некоторого времени приветствовалась — пусть несогласные уезжают, не мешают нам создавать свое государство, свою культуру, свою экономику. Но вскоре, видимо, там увидели, что уезжают по большей части люди образованные, талантливые — ученые, писатели, актеры, архитекторы, режиссеры, врачи, преподаватели. Поняли: полезней таких держать в тюрьмах, отправлять на принудительные работы, чем выпускать, делая из внутреннего врага помощника внешнему.

Но некоторым удавалось вырваться, и они рассказывали миру о марширую­щих по городам активистах-громилах, о дивизиях, ждущих команды ринуться в бой, о тысячах танков, самолетов, орудий, о сверхновом оружии, которое никто из них не видел, но которое наверняка есть и способно сжечь, испепелить огромные пространства. И еще — о невообразимом единодушии оставшихся там; каждый следующий вырвавшийся обязательно об этом говорил с недоумением и возмущением.

У родины Германа появились союзники — несколько таких же государств, чувствующих себя обделенными, оскорбленными.

И Герман, и, кажется, все остальные люди на планете, кроме, может быть, амазонских племен и тибетских отшельников, были уверены: вот-вот начнется война. Новая большая война. Ни одна страна не останется в стороне — будет участвовать, если не отправляя на поля сражений своих сыновей, то поставляя технику, горючее, продовольствие одной из сторон. Но суда и поезда станут взрывать диверсанты, диверсантов станут ловить, диверсантам будут помогать. И все равно польется кровь за тысячи километров от эпицентра войны.

Война всё не начиналась. Родина Германа, угрожая, потряхивая оружием, но пока мирно или очень малой кровью, забирала себе те земли, что были у нее отторгнуты по итогам прошлой войны. К этому относились, в общем-то, с пониманием — населены-то те земли в основном народом страны, требующей возвращения, а остальные пусть или переселяются на свои исторические территории, или остаются, смирившись с обстоятельствами.

Да, относились с пониманием даже власти тех стран, от которых эти земли отторгали — что ж, историческая справедливость. И подписывали соглашения, договоры… Но за пониманием прятали страх: если не отдадим добровольно, заберут насильно, да и могут всё проглотить, всю их страну целиком.

Появилась надежда: может быть, так и закончится, мирно. Вот восстановят эту самую, в их понимании, справедливость и успокоятся. Казалось, всё к этому шло.

И когда министр народного просвещения родной Герману страны пригласил его вернуться, гарантируя не просто безопасность, а свободу творчества, Герман всерьез задумался. Может, действительно?.. Тем более министр писал: «Мы знаем, что не все делаем абсолютно правильно, что совершаем ошибки, но указывать на эти ошибки и нам, руководству государства, и народу должны по-настоящему талантливые люди, к каковым вы, без сомнения, относитесь. Наша общая родина нуждается в вас».

До прихода новой власти Герман был популярнейшим актером. И театральным, и кино. Сам писал пьесы, сценарии, много гастролировал. Последние гастроли по другому континенту совпали с переменами в его стране. И теперь он седьмой год жил уединенно, не решаясь ни вернуться, ни стать своим в заокеанской стране.

Скорее всего, он бы вернулся. Без родины было тяжело, несмотря на то что его соплеменников оказалось за ее пределами очень много — сотни и сотни тысяч. Были соплеменники и среди его соседей, с некоторыми Герман постепенно сблизился. Но, наверное, если чужую землю заселить одним перевезенным на нее народом, понадобится несколько поколений, чтобы народ этот с этой землей сроднился.

Да, постепенно, медленно и с каждым днем всё тверже и тверже, Герман утверждался в решении возвращаться. Может быть, не получится издавать пьесы, ставить и играть то, что считает нужным и важным — ладно, будет просто жить в родовом доме, вернется к фамильной работе — разведению овец. Дед и отец его этому научили.

И когда он уже был готов, даже заказал мастеру соорудить контейнеры для перевозки картин, приобретенных за годы жизни здесь, вспыхнула большая война.

Впрочем, объявления войны, как это делалось раньше, не произошло — просто войска его родной страны пересекли границу страны соседней и стали захватывать города, деревни, хутора, а политики тем временем объясняли: мы берем под защиту наших соотечественников, которых соседи обижают, нескольких даже убили; мы защищаем наш язык, на котором в соседней стране не разрешают говорить в общественных местах; мы возвращаем наши земли, которые у нас отобрали, когда мы были слабы.

Но вот земли были возвращены, а войска двигались дальше; в первые же часы боевых действий погибшие мирные граждане соседней страны стали исчисляться сотнями. Через два дня глава родного Герману государства заявил, что соседнее государство — историческая нелепость, а министр народного просвещения добавил, что и язык у соседнего народа уродливый, искусственный, оскорбляющий слух любого культурного европейца.

За «историческую нелепость» заступились союзные ей державы. Они поступили честно, но эта честность похоронила надежды на то, что это очередной локальный конфликт, — объявили войну родине Германа.

В ответ прозвучало: «Пришло время решающей битвы!» И началась долгая, кровопролитная, ожесточенная война.

Родина Германа кидалась то влево, то вправо, на север, на юг. Бомбила города, морила пленных, жестоко карала любое сопротивление гражданских. Новости о военных преступлениях шли одна за другой.

Нейтралитет соблюдать становилось всё труднее — отовсюду слышались призывы сделать выбор. Многие соотечественники Германа, оказавшиеся за границей, стали выступать с заявлениями: нужно свергнуть установившийся режим, а для этого придется побеждать в войне. Сил внутри страны, способных осуществить свержение, — нет. Нация монолитна, крепка и опасна для человечества. Цель одна — вынудить ее капитулировать.

Герман был в числе последних известных людей, кто присоединился к этому хору. Зато стал действовать ярко, громко, заметно. Выступал перед войсками, воюющими с войсками его родины, публиковал статьи, писал пьесы, ставил спектакли, в которых показывал, какое чудовище создали пришедшие к власти в его родной стране всего-то меньше десяти лет назад.

Власть продержалась чуть больше двенадцати. Война была проиграна, одни вожди покончили с собой, других повесили. Города лежали в руинах, страну наводнили оккупационные войска. Почти треть территории присоединили к себе соседи. Страна стала еще меньше той, что была после прошлой войны.

Новое поражение и небывалое унижение, клеймо нации-монстра, которого одолели чуть ли не всем миром. Таков был итог.



2.


Герман вернулся на родину через три месяца после капитуляции. Родина лежала в руинах, не уцелел ни один хотя бы относительно крупный город. Люди стояли в очередях за похлебкой и куском хлеба, которые раздавали победители.

Родительский дом оказался цел, но обветшал, запустение царило в хозяйстве, сараи, в которых раньше жили овцы, были пусты. Мама умерла, а отец умирал. Он встретил Германа молча, даже не качнул головой. Сестра тоже не выразила при появлении Германа ни удивления, ни радости. Племянники смотрели волчатами.

— Я поживу здесь? — спросил Герман.

Сестра взглянула на отца. Тот отвернулся и сказал:

— Это и твой дом. Твоя комната свободна.

Герман поднялся на второй этаж, открыл дверь в комнату, где прошло его отрочество, его ранняя юность до отъезда в столицу, поступления в театральную школу… Открыл дверь и увидел, что в комнате всё осталось, как было в прошлый приезд. Даже томик Кафки лежал на письменном столе на том самом месте, где оставил его Герман. И закладка торчала.

Герман запомнил, как положил книгу, в очередной раз не дочитав «Америку». Впрочем, он всегда буксовал там, где роман начинал напоминать черновик… Да, запомнил: положил на край стола и сказал себе: «Дочитаю» — и пристукнул по обложке пальцами. Вышел. На четырнадцать лет.

Теперь знал, что не будет дочитывать — финала у этой книги нет.

И стул с полукруглой спинкой так же боком стоит, и гантели не убраны, а остались возле платяного шкафа. Лишь постель идеально застелена, и подушка с явно свежей наволочкой.

Герман понял: его здесь ждали. Не пускали посторонних — ни племянников, ни кого-то еще. А людей без крыши над головой в последние два года стало множество, любая конурка была желанна, бесценна. Но его комнату берегли. Берегли для него. Наверняка представляли, что вот он войдет, сядет за стол, придвинет стул с полукруглой спинкой и откроет книгу. А потом ляжет в свежую постель…

Отец умер через два дня. Молча. Герман держал его руку и ждал слов. Пусть упреков. Но отец молчал. И не смотрел на него. Мимо смотрел. На потолок, на штору, на постукивающие часы на стене. Потом взгляд остановился, и глаза стали долго-долго смотреть в одну какую-то точку. Но уже невидяще смотрели, мертво.

Похоронили его тихо, без слез и стенаний. Вокруг стенали по молодым мужчинам, по женщинам и детям, что ж смерть старого, долго болевшего человека…

Через день после похорон Герман уехал. Сестре сказал, что его комнату больше не надо сохранять, пусть поселится один из племянников, или жильцов возьмут.

Поколесил по стране, наблюдая людей или стоявших в очередях за едой, или копошащихся среди развалин, передающих друг другу по цепочке куски расколотых снарядами кирпичей. Вскоре видеть это стало невыносимо. Напоследок сказал в интервью, что той страны, в которой родился и вырос, больше не существует, и вернулся за океан, купил тот дом, что снимал все эти годы, принял гражданство заокеанской страны…

В следующий раз он приехал на родину через пятнадцать лет.

Новое время, гигантский скачок в развитии человечества, какие происходят после великих потрясений, страшных войн. И родина Германа снова была новая — в экономике, демократии, облегчении быта людей она обогнала почти все другие страны. Города восстали из руин небоскребами, дороги сделались широкие и идеально ровные, по ним мчались лучшие в мире автомобили; нарождались авангардные музыканты, художники, режиссеры, которые воспринимались словно пришельцы из будущего века. Но и традиции — лучшие традиции — народ сохранил.

И Герман за эти годы стал… Нет, он стал не другим, но он тоже совершил огромный скачок вперед. Вернее, это были шаги, много шагов, но, оглядываясь назад, он видел, что за эти пятнадцать лет сделал столько, сколько не смог за предыдущие сорок лет творчества.

Объездил десятки стран, создал свой театр, написал дюжину пьес и две книги эссе; кинорежиссеры и продюсеры мечтали снять его и его актеров хотя бы в эпизодических ролях. Его популярность была так велика, что приходилось ходить с охраной. Это ему не нравилось, но иначе уже было нельзя — поклонники буквально не давали проходу. Встречались и сумасшедшие, которые хотели оторвать пуговицу, выдернуть запонку, зажим для галстука. Женщины предлагали себя без всякого смущения, в том числе и те, что годились ему во внучки.

Он считался одним из самых завидных холостяков, несмотря на то что ему было почти шестьдесят. А может, и поэтому — завладеть его наследством хотели многие…

Продажа билетов на спектакли театра Германа на его родине началась за месяц до гастролей. Ажиотажа не наблюдалось, но и сам Герман, и его мене­джер объясняли это тем, что люди живут очень тяжело — несмотря на экономический рост зарплаты были невелики, страна до сих пор восстанавливала города, реставрировала или воссоздавала храмы и дворцы, музеи, университеты. Да и репарации победителям были выплачены совсем недавно.

Гастроли начались со столицы.

Герман видел сотни фотографий, десятки кинороликов ее в нынешнем виде, но… Видел, смотрел, но не воспринимал сердцем, не верил, что вот таким стал главный город его страны. А когда оказался в нем… Чувства, что он здесь учился в театральной школе, гулял по улицам с девушками, часами обсуждал в кабачках со сверстниками будущее театра, не возникло. Герман заставлял себя, но сердце молчало.

Кое-что уцелело, некоторые дома он узнавал, а в целом это был уже совсем другой город.

Странно, когда он приезжал сюда вскоре после войны, видел руины, руины, руины, чувство это было, а теперь — нет.

Первый спектакль должен был состояться в Национальном театре.

Название старое, и само здание возведено по сохранившимся фотографиям и чертежам, но с первого взгляда Герману стало ясно: ни кирпичика от преж­него театра здесь не осталось. И сцена была другой. Герман прекрасно помнил ту, прежнюю. Доски пола, границу рампы, расположение софитов, запах кулис. И гримерки были не теми, и коридор к сцене вел не такой.

«Ты же сам сказал в прошлый раз, что той страны больше не существует, — укорял себя, — так что же ты расстраиваешься, чему удивляешься? Твоя родина начала жить заново, с чистого листа».

На первом спектакле был полный зал. (Несколько пустых кресел не в счет — может быть, кто-то заболел, кто-то срочно уехал.) Играли постановку по пьесе Германа о националисте, который в реальности столкнулся с воплощением своих идей, ужаснулся и стал с ними бороться.

Националист был абстрактный, страна тоже, и это придавало пьесе вневременной характер. Пьеса была востребована на всех континентах во время войны и после нее, а на родине Германа спектакль по ней шел впервые.

Закончился, зазвучали аплодисменты. Не такие горячие, как хотелось бы Герману, но всё же. Не молчание.

— Пожалуйста, на поклон, — легко подтолкнул его к сцене менеджер.

И Герман пошел. Вышел; его подхватили руки актеров, по цепочке передали в центр. И Герман стал кланяться и благодарить публику.

Несколько женщин поднялись на сцену с букетами цветов. Одна, Герман отметил, была без букета. Он успел удивиться: «Зачем поднялась?» Женщина подошла к нему, посмотрела в глаза и без размаха ударила в лицо. Не сбоку, а прямо. Сильно.

Герман давно не занимался акробатикой, которую сам же пропагандировал среди актеров, отяжелел, играл в основном пожилых флегматичных мужчин и потому не сгруппировался, не извернулся, как бы сделал еще несколько лет назад, чтобы упасть на руки, а всей массой рыхловатого тела рухнул на сцену. Последнее, что запомнил: стук своей головы о доски.



3.


Он пришел в себя на больничной койке. Рядом сидела медсестра, которая тут же заявила, что он в лучшей клинике города.

Через минуту появился доктор, а еще через две-три — достаточно молодой и явно не воевавший из-за возраста человек со внешностью полицейского. Герман всегда узнавал их, в любой стране мира, будь они в шляпах, в кепках, в плавках на пляже, во фраках на церемониях награждений или светских раутах.

Этот оказался дознавателем. Уселся на стул рядом с кроватью, раскрыл блокнот, достал ручку.

— Рады, что живы и практически здоровы. Доктор сказал — ничего страшного.

Доктор с готовностью кивнул и подтвердил:

— Сотрясение мозга, слабое. Обморок…

Герман усмехнулся на это слово. Обычно в обморок падали женщины в плохих фильмах.

— Хотите ли подать заявление? — спросил дознаватель.

— Конечно! Конечно, хочу! — сказал Герман и удивился, что говорить ему совсем легко — нет боли ни в затылке, ни в висках.

«Да, сотрясение наверняка несильное». А вслух добавил:

— Это ведь возмутительно — бить человека.

— Хорошо. — Дознаватель щелкнул ручкой. — Диктуйте.

Герман надиктовал. Описал тот момент на сцене, неожиданный удар. И о звуке удара упомянул.

— И женщину вы не знаете? — спросил дознаватель.

— Не знаю. По крайней мере, не помню.

— Хорошо. Подпишите. Сейчас этого достаточно для возбуждения дела. Как поправитесь, зайдите вот по этому адресу. — Дознаватель вложил меж пальцев Германа визитную карточку.

— Обязательно.

До конца дня он оставался в клинике, два раза ему делали кардиограмму, измеряли давление, водили перед лицом палочкой, следя за движением глаз. В конце концов доктор объявил: всё относительно в норме, дал несколько рекомендаций и отпустил. Через четверть часа Герман был в номере отеля. Свежем, современном, с огромным окном с видом на такие же современные и свежие здания.

Всё это время — и в клинике, и потом в отеле — он размышлял, что могло заставить эту женщину его ударить. За что? Скорее всего, вдова какого-нибудь партийного деятеля или офицера, погибшего на фронте или казненного сотрудника спецслужб, который пытал и казнил инакомыслящих.

Скорее всего… И она решила вот так отомстить — глупо, нелепо, смешно, в конце концов. Он, Герман, упавший от ее удара, потерявший сознание (никакой это не обморок, а настоящая потеря сознания), скорее всего, вызвал у людей сочувствие, и теперь он здоров, он продолжит делать свое дело, а эта женщина станет парией, про нее напишут во всех газетах, поместят фото ее искаженного злобой и страхом — ее ведь там схватили, поволокли — лица.

Да, наверняка вдова, может быть, и совсем одинокая. Несчастная, давно потерявшая смысл жизни. Успешный Герман, примерно ее сверстник, конечно, ей ненавистен. Она здесь, как сейчас повсюду говорят, избегая резких оценок, заблуждалась вместе с подавляющим большинством граждан, а он в числе меньшинства — нет. Он чист, он не участвовал…

Желание наказать женщину и в ее лице ей подобных боролось в Германе с желанием простить, забрать заявление в полицию, хлопотать о том, чтобы случай в театре оставили без последствий. Эта женщина и так наказана — она соучастница, активная или нет, неважно, в тех ужасах, что творило государство, а следовательно, и народ, по отношению ко всему цивилизованному миру.

Да, именно так — ведь происходящие сейчас в Африке, в Южной Азии, Южной Америке перевороты, расстрелы, пытки, кровавые причуды диктаторов — следствие творившегося здесь, в Европе, пятнадцать — двадцать лет назад. Мир увидел тогда, до какой степени можно расчеловечить людей, до какого градуса ненависти довести. Ну вот и нашлись подражатели.

Так что никакого снисхождения, скидки на то, что это женщина. Что там предусмотрено за причинение телесных повреждений? Штраф, административный арест, исправительные работы? Вот-вот, пусть получит по закону.

Утром, около девяти часов, Герман отправился в участок. Его провели к следователю.

Следователь оказался старше дознавателя, на вид лет около пятидесяти. Хромой и с перчаткой на левой руке. Такими перчатками скрывают протез или отсутствие пальцев.

«Ветеран войны. Инвалид», — решил Герман.

— Проходите, — пригласил следователь, — присаживайтесь. Вы по поводу вчерашнего инцидента?

Герман усмехнулся:

— А вы проницательны. Да, по поводу.

Хватило нескольких секунд, чтобы понять: он не будет испытывать к следователю симпатии. Увечья были свидетельствами того, что этот человек тоже соучастник. Пусть поневоле, пусть мобилизованный, но тем не менее…

И следователь явно заметил это. Он убрал с лица вежливую полуулыбку, сел напротив Германа, подвинул папку, открыл ее. Там оказались чистые листы бумаги.

— Хотите дать ход делу? — спросил он и сразу добавил: — На основании вчерашнего протокола у подозреваемой взята подписка о невыезде. Конечно, реальный срок заключения ей не грозит, но штраф или исправительные работы — вполне. Человек она небогатый, так что наверняка будет мести улицы, сортировать мусор.

«Он на ее стороне. Жалость во мне вызывает. Небогата, мусор…»

— Я понимаю, — сказал Герман. — Я мог бы спустить этот случай на тормозах, заявить, что ничего не было, а женщина просто споткнулась и нечаянно толкнула меня… Да, мне не поверят, но поймут, что я не хочу шума, не хочу муссировать произошедшее. Но! — Герман сделал значительную паузу. — Но ведь эта женщина чем-то руководствовалась. Я уверен: во мне она увидела того, кто противостоял режиму в этой стране. Гм… — Он поправился: — Нашей стране, на нашей родине. Да, я выступал в частях, воюющих с ее и моими соотечественниками, с вами. — Герман кивнул на руку в перчатке. — Для этой женщины я враг. До сих пор, хотя прошло…

— Позвольте перебить, — сказал следователь вроде бы негромко, но так внушительно, что Герман сразу замолчал. — Благодарю. Если уж вы упомянули и меня в том числе, скажу — я не воевал. Я был лейтенантом запаса, но я отказался ехать. Били, я, как говорится, оказывал сопротивление. И вот последствия. — Теперь он кивнул на свою перчатку. — Сломали ногу уже в лагере… Дали семь лет, освободили, когда всё это рухнуло. Поступил на курсы следователей по криминальным делам. Тогда людей не хватало, брали и калек…

Он замолчал. Герман был поражен услышанным. Вот перед ним тот, кто не уехал и не стал соучастником. Третий путь, по которому пошли единицы.

— И ударившая вас, — продолжил следователь, — тоже побывала… гм… в местах заключения.

— Да?

— Выходила с плакатами против войны, потом вступила в организацию пацифистов, расклеивала листовки. Угодила в лагерь.

— Странно. — Удивление Германа сменилось недоверием. — Два человека, и оба противники режима. Копни, и все такими окажутся. Но ведь кто-то же поддерживал тот кошмар.

— Кто-то поддерживал. Я говорю только за себя и за нее. Мы навели справки, это нетрудно — ее слова подтвердились.

— Но за что же она меня ударила?

— За что… — Следователь подтянул другую папку, тонкую, в которой был один лист, исписанный мелкими аккуратными буквами. — Вот, можете, ознакомиться. Это ее показания. Не успели перепечатать. Записывал секретарь, всё понятно должно быть. Пожалуйста. Вот то место, где она говорит, почему.

«Я совершила некрасивый поступок, и меня многие осудят. Но я не могла этого не сделать — нужно показать, что его здесь будут встречать не только цветами. Да и цветы будут преподносить по большей части привыкшие кого-нибудь обожать. Я ударила его потому, что он отрекся от родины и от народа, частью которого он был. Говорит и пишет на том языке, на каком говорили его предки, а говорит и пишет, что народа уже нет, страны той, его родной, нет. Теперь это другой народ, другая страна.

Он обвиняет нас, всех оставшихся здесь, в том, что мы принимали участие в убийстве множества людей, вторгались в соседние страны, разрушали города, сжигали селения. Он всех нас называет преступниками.

Я не могу бездеятельно сносить это. Я сопротивлялась ничтожно, за это была арестована, осуждена. Другие сопротивлялись активно — почти все они погибли. Но даже те, кто не сопротивлялся открыто, хранил книги уехавших, рассказывал о фильмах, в которых они снимались, и которые были запрещены, о спектаклях, картинах, скульптурах. Мы стремились донести до своих детей мысль, что уехавшие, так называемые нацпредатели, — не враги. Враги нынешней власти, но не враги нации. И были случаи, когда дети доносили на своих матерей.

А в ответ мы слышали, как уехавшие поносят нас всех — всех, кто не бросил свою родину. Мы были и остаемся для них единым организмом чудовища. По их словам, еще не добитого. И сколько было в их словах желчи, сарказма. Много больше, чем боли за заболевшую родину, заболевший народ. Они предпочитали говорить — «страна сошла с ума». И часто добавляли: «А сумасшествие, по сути, неизлечимо».

Почти никто из них не вернулся. Они приезжают на неделю, чтобы заработать денег, а заодно снова и снова ткнуть нас в нашу вину.

Да, я знаю, что бить человека, это последнее дело. Что когда бьешь, сам перестаешь быть человеком. Я унизила себя, как унижали себя те, кто бил меня. Мы теперь одинаковы. Пусть. Но, повторяю, я хотела показать, что здесь будут не только цветы. Не только».

Там было еще что-то написано. И выше, и ниже. Но Герману хватило этого.

Он поднял лицо, потер глаза. В них было мутно. Не от слез, а чего-то другого. Давление? Близость нового обморока?

Теперь он понимал — вчера был не удар. Вчера было приготовление к удару. А удар произошел сейчас.

Герман поднялся, кивнул следователю и пошел к двери. Его не окликнули. Герман вышел на улицу, сел в ожидавшую его машину.

В отеле он сказал менеджеру, что прекращает гастроли. Тот возмутился, стал напоминать об условиях контракта, неустойках, репутации, которую после такого демарша не восстановить. Герман был решителен.

Гастроли отменили. Герман вернулся в заокеанский дом. Вскоре узнал, что отмену восприняли спокойно, купленные билеты были возвращены… Герман выплатил устроителям гастролей большую, но не разорительную сумму.

Больше на родине он не бывал. Вообще выступал редко и уже без желания. Театр вскоре закрыл, труппу распустил. Вернулся к затворничеству, как и в первые годы здесь. От полученного удара он, кажется, так и не оправился.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru