Когда общество требует эмоций. Константин Фрумкин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ОБЩЕСТВО



Об авторе | Константин Григорьевич Фрумкин — журналист, философ, культуролог. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Искусственный интеллект против человека» (№ 10, 2023).




Константин Фрумкин

Когда общество требует эмоций


Когда Германия проиграла Вторую мировую войну, был поставлен вопрос о коллективной вине и коллективной ответственности немцев, а как производная этой проблемы — о стыде, который немцы испытывают, должны или могут испытывать в силу просто своей принадлежности к нации, несущей на себе бремя коллективной вины.

Ярче, чем когда бы то ни было, проявился феномен публичных требований стыда. Стыд же есть разновидность эмоции, и, таким образом, перед общественной мыслью встала проблема требуемых, социально одобряемых и даже социально обязательных эмоций.


50 оттенков искренности


От подобного рода требований можно было бы отмахнуться, сказав, во-первых, что стыд, как и другие эмоциональные феномены, спонтанен и не вызывается, словно такси, по требованию (даже если я его требую сам от себя), во-вторых, что чувство стыда слишком тяжелое и может испытываться лишь очень редко, а те, кто испытывает его часто, — способны покончить с собой, и, в-третьих, что стыд — чувство индивидуальное, и испытывают его за сугубо личные поступки и личные ситуации — а не за исторические катастрофы, или за то, что, как сказал Пушкин, «отказали боги / Мне в сладкой участи оспоривать налоги / Или мешать царям друг с другом воевать».

Все это верно, однако такие возражения содержат серьезную недооценку того, как чувства функционируют в общественном обороте. Какого-либо чувства — например, любви — от других требовать нельзя и, тем не менее, его требуют — жены от мужей, родители от детей, Родина — от своих граждан, и, что самое интересное, требуют успешно. К слову, чувства, связанные со своей страной (или любым сообществом), — будь то любовь, стыд или гордость, — имеют значение лишь постольку, поскольку человек самым тесным образом идентифицирует себя через эту коллективную реальность — страну, национальность, сообщество носителей определенных политических убеждений. И если встает вопрос о чувствах, связанных не с личными, но именно с коллективными обстоятельствами — скажем, со стыдом за коллективные преступления, — тем самым проблематизируется и требует рефлексии вопрос о вашей идентификации, о том, в какой степени вы — индивид, независимый от своей страны или партии. Требования стыда за деяния страны явно подталкивают к тому, чтобы ускользнуть от этих требований — то есть к индивидуализму и космполитизму, фактически к эмиграции — реальной или внутренней.

Итак, от этих требований можно ускользнуть, но можно ли их исполнить?

Конечно, невозможно по требованию полюбить жену, но можно сказать, что ты ее любишь, подарить цветы и повести в кино (не помню, у какого французского философа обсуждается возникающая в этом случае неразрешимая задача моделирования спонтанности: чтобы действовать по требованию жены, но как бы по своей инициативе).

Наверное, можно сказать, что это не совсем чувство, а лишь его имитация, но все сложнее. У чувств есть социальная рамка, есть, как говорил Флобер, «воспитание чувств», а значит, и эмоциональная культура. Изучение ее истории стало на Западе процветающей наукой, в рамках которой возникли такие понятия, как «эмоциональный режим» — то есть совокупность правил переживания и выражения социально одобряемых чувств в определенных ситуациях, а также «эмоциональное сообщество» — группа людей, придерживающихся в сфере чувств единых стандартов. Мы бы и не знали, как назвать те темные импульсы, которые нас обуревают, если бы культура не предложила для них имена и не объяснила модели их функционирования. Общим местом в культурологических штудиях стало мнение, что именно литература — исконно мусульманская — научила европейцев тому, что они испытывают романтическую любовь — или, по крайней мере, должны ее испытывать. В связи с этим Ларошфуко говорил, что многие не стали бы влюбляться, если бы не читали о любви (мадам Бовари и пушкинская Татьяна были литературными иллюстрациями такой мысли).

В сфере чувств в человеческом обществе есть целый спектр разных соотношений искренности и имитации. На одном полюсе этого спектра — чувства в узком психологическом смысле, чувства как спонтанные, не контролируемые рассудком и явственно ощущаемые состояния внутреннего мира, на другом полюсе — чисто словесная имитация чувств холодными, равнодушными людьми. Между двумя полюсами множество переходов, и весь этот спектр объединяет не только постепенность перехода, но и то, что между внутренними ощущениями и внешними поступками имеется диалектическое отношение: улыбка повышает настроение, старательная имитация любви может в итоге вызвать ее подобие, а большие инвестиции в личные отношения могут в конце концов заставить их ценить.

Важная методологическая проблема, которая возникает в этой связи, — смешение моральных суждений с психологическими. Возьмем такой правдоподобный случай. В 1945 году честный немецкий либерал наблюдает поражение своей страны в войне. Он всегда тяжко переживал нацизм и войну, всегда осуждал их, всегда считал, что честному немцу должно быть стыдно за произошедшее с их страной, и поэтому всегда с чистой совестью заявлял, что ему все 12 лет было стыдно. Но есть нюанс — «должно быть стыдно» — моральное суждение, которое лишь по касательной связано с психологией в узком смысле, с феноменологией индивидуальных эмоций. Строго говоря, стыд — это остро переживае­мая эмоция, которую вы почувствуете ненадолго, когда вдруг вспомните о своем неблаговидном поступке. Заявление немецкого либерала о стыде за нацист­ский период не связано с реальной феноменологией его переживаний. Оно вытекает из его политических и моральных убеждений, в то время как способность к переживанию стыда как эмоции вытекает из психологических свойств личности, которые могут оказаться любыми, в том числе и не подходящими для этого случая. По сути, говоря о своем стыде, честный немецкий либерал заявляет о своих морально-политических убеждениях в форме сообщения о переживаемых эмоциях, но эмоции в таком случае оказываются лишь метафорами.



Имитация эмоций как необходимость


Отдельная тема — роль имитации эмоций в публичной общественно-политической жизни. Страшно интересный факт заключается в том, что эмоции считаются чрезвычайно важной вещью и потому существует большая индустрия их требования и производства. На попытках управления эмоциями строятся реклама, маркетинг и политическая агитация. Церковь проповедует любовь к ближнему, подсудимые заявляют о своем раскаянии, педагоги требуют от школьников стыдиться, и — это мне особенно интересно — в юбилейных поздравительных адресах выдающимся деятелям пишут, что испытывают по отношению к юбиляру чувства глубокого уважения и восхищения. Тут любопытно, что, хотя никто ничего подобного на самом деле не испытывает, но: 1) предполагается, что подобная демонстрация другими людьми уважения и восхищения есть та ценность, которой юбиляр хотел бы обладать, и потому мы предлагаем ему по крайней мере яркую обертку этой конфеты; 2) существует культура, в рамках которой в наши обязанности входит проявление этих эмоций — пусть даже только словесное.

Что касается первого: если вдуматься, речь идет об удивительном явлении, когда чужие чувства считаются и воспринимаются очень значимыми обстоятельствами моей жизни. Чужие восхищение, уважение, зависть оказываются составляющими моего успеха; чужая любовь — знаком моей состоятельности как представителя пола; чужой стыд — высшим выражением моей моральной правоты.

И, конечно, есть культура «обязательных публичных эмоций». Когда к очередной годовщине окончания Второй мировой войны канцлер Ангела Меркель начала свою речь со слов «Мы, немцы, с ужасом и стыдом…», у слушателей не было оснований предполагать, что все или очень многие немцы на самом деле интенсивно переживают. Тут возникает слишком много вопросов. Как часто переживают? Как долго? С какой интенсивностью? Сколько именно людей? Все ли испытывают ужас и стыд, или некоторые только ужас? Но вне попыток ответить на эти вопросы существует политическая и риторическая культура, в рамках которой Германия в разных формах — от речей канцлера до выплаты компенсаций — должна создать непротиворечивую картину реализации подобного чувства.

И вот этого, конечно, можно требовать. Другое дело, что в СССР так злоупотребляли имитацией сильных чувств, постоянными разговорами про любовь к Родине и труду, чувством гордости за наши достижения, пресловутым «чувством глубокого удовлетворения» и вызываемым по команде сверху чувством гнева (вспомним пятиминутки ненависти у Оруэлла), так пытались представить человеческой повседневностью экстремальные психические феномены вроде энтузиазма и решимости жертвовать собой, что в России выработался иммунитет к нормативным публичным эмоциям как таковым (очень любопытно проверить эту гипотезу на современной политической риторике; как мне кажется, официальная российская риторика в этом смысле довольно сдержанна). США по сравнению с Россией в таком вопросе гораздо невиннее и потому лицемернее — именно потому, что не имели опыта столь тотального и именно заостренного на фальсифицированные эмоции лицемерия.

Те, кто в той или иной модальности требует стыдиться — например, в форме осуждения за отсутствие стыда, — конечно, хотят не имитации, а искренних чувств. Но на практике такие требования могут только породить соответствующую культуру публичных имитаций — что с финансовой и вообще с практиче­ской точки зрения тоже немало, но недостаточно.

Когда общество — или партнеры — требуют от кого-то, будь это индивид или целый народ, нормативных эмоций, важнейшая прагматическая причина такого требования заключается в том, что эмоции должны мотивировать людей к совершению определенных поступков. Хотя поступки могут быть мотивированы и иначе — например, рациональным пониманием своей выгоды, взятыми обязательствами, традицией, привычкой, подражанием окружающим, но эмоции представляют собой дополнительную гарантию к совершению действий — отчего они и стали предметом столь интенсивного — пусть порою и тщетного — публичного регулирования; эмоции и требуют, и выражают часто именно для демонстрации мотивированности.

Проблема, однако, заключается в том, что эмоции крайне нестабильны и никто не может гарантировать, что сегодняшние переживания повторятся завт­ра. Некогда Сенека, возражая в трактате «О гневе» тем, кто считал, что гнев нужен для наказания врагов и преступников, обращал внимание, что гнев есть вещь неустойчивая и легко утихает: «Тот самый гнев, который весь так и горел кровожадностью, изобретая мысленно неслыханные виды казни, к тому времени, как надо казнить, глядишь — уже утих и смягчился1».

Впрочем, есть и противоположный парадокс. Хотя в целом эмоции менее стабильны, чем интеллектуальные убеждения, они способны стабилизировать последние, делать убеждения человека нечувствительными к аргументации оппонентов, вообще тормозить их эволюцию — если подобного требует, допустим, чувство оскорбленного самолюбия, гордыня или гнев — например, гнев на обидчиков или злодеев, причем гнев реально переживаемый. Именно в этом собственно заключается «ослепление гневом», закономерным последствием которого становится «глухота к чужим аргументам».

Тем не менее эмоции менее стабильны, чем интеллектуальные убеждения; человек может быть твердо уверен, что совершенное им (или его страной) в прошлом действие достойно стыда, а достижение — предмет гордости, более того — сегодня он может действительно испытывать эти чувства, стыд или гордость, но вот завтра они почему-то угаснут, и воспоминания о стыдных поступках и достижениях больше не будут вызывать ни стыда, ни гордости, хотя убеждения, касающиеся оценок тех прошлых событий, кровавых и несправедливых расправ или полетов в космос, казалось бы, не изменились. И если человек убежден, что определенные эмоции уместны (допустим, за такой-то прошлый поступок надо стыдиться, но чувство стыда в себе он вызвать не может), то зазор между убеждениями и чувствами закономерно порождает деятельность по имитации эмоций — в воображении, артистической мимике или публичных ритуалах.

Одна из гипотетических причин распространения подобных имитаций за­ключается в том, что люди становятся исторически менее эмоциональными — во всяком случае, менее подверженными бесконтрольным эмоциональным вы­плескам, люди все больше овладевают техниками контроля эмоций, различными формами дисциплины и самодисциплины. Важно: контроль эмоций означает подавление либо предотвращение эмоциональных импульсов, но не умение их вызывать по своему усмотрению. В истории западной цивилизации растет рациональность и контроль за эмоциями, что стало важнейшей идеей знаменитой книги Норберта Элиаса «О процессе цивилизации», и такую концепцию иногда называют сегодня «гранд-нарративом» истории эмоций2. По крайней мере, с точки зрения контроля за бурным выражением эмоций эта теория, вероятно, во многом верна — сегодня все реже можно видеть, чтобы люди из-за прилива бурных чувств страшно кричали, бились головой о стенку, били посуду, разрывали на себе одежду, одержимо танцевали — не под музыку и не на танцполе — одним словом, превращали свое тело, мышцы, голосовые связки в адекватный транслятор действительно сильных эмоций, а платой за отказ от таких экспрессивных действий стала эпидемия депрессий.

Одновременно в современном обществе возникает все больше ситуаций, когда приписывание человеку эмоций может быть ему выгодно — например, в случае иска за моральный ущерб, каковой заключается именно в том, что потерпевший пережил определенные неприятные чувства вследствие действий ответчика — его оскорблений, вызывающего поведения — и теперь требует компенсации за свои неприятные переживания. Подобная нарочито демонстрируемая уязвимость, в том числе и эмоциональная, породила представление о «поколении снежинок». Но если интенсивность публичного обращения к эмоциональной жизни сочетается с усилением техники контроля за выражением эмоций — это не может не привести к тому, что нарочитая демонстрация эмоций в публичном пространстве с большой вероятностью окажется имитационной. Имитация чувств становится обыденностью.



Управление эмоциями через «инфоповоды»


Общественное регулирование эмоций имеет в своем распоряжении очень важный инструмент — влияние на «информационные поводы», вызывающие вполне конкретные эмоциональные состояния. Общество может конструировать объекты, обладающие определенными эмоциональными свойствами — то есть способные быть стимулом конкретных эмоций. Это может быть образ врага, к которому испытывают коллективную неприязнь, или представление об опасности, вызывающей страх, — не важно, реальной или мнимой: рассказывая про опасности инфекций, про радиоактивное заражение, про вторжение инопланетян (как в знаменитой радиопостановке Орсона Уэллса), можно провоцировать самую настоящую панику. Лучшей демонстрацией возможности манипулировать эмоциями через информацию является способность литературы вызывать сострадание к заведомо вымышленным героям.

Суть дела в следующем: есть материальные факты и обстоятельства, которые с высокой долей вероятности вызывают определенные эмоции: опасности — страх, невинные жертвы — сочувствие, устранение трудностей — радость. В нашей жизни есть эмоционально значимые факты. Чтобы манипулировать эмоция­ми, надо эти факты подчеркивать, выставлять на первый план или, если нечего выставлять, просто фальсифицировать их.

Речь именно о том, что Ницше называл моральной политикой, то есть установлением границ между добром и злом, ведь способность различных ситуаций вызывать положительные или отрицательные эмоции можно считать важнейшей причиной причисления таких ситуаций к области добра или зла, к категориям желательных или нежелательных. Критерий этот крайне ненадежный, нерациональный: зубной врач часто вызывает отрицательные эмоции, и еще Сократ говорил, что в глазах детей повар, который делает сладости, всегда будет более привлекательным, чем врач; Цицерон в «Тускуланских беседах» любую сильную страсть называл болезнью, поскольку она не освещена светом разума. С точки зрения устройства мозга эмоции внеразумны, они генерируются древними разделами нашей психики, не связанными с интеллектуальными цент­рами, они возникают из подкорки, из «мозга крокодила». Эмоции спонтанны и часто очень слабо контролируются тем, что называют «разумом» и «волей», — и тем не менее они имеют огромное значение в управлении обществом, в частности, в создании ценностного базиса, на почве которого произрастают нормы, законы и принципы.

Эмоции по самой своей природе являются мотиваторами человеческого поведения, и в этом качестве они гораздо сильнее любых абстрактных рассуждений. Именно поэтому эмоции — и особенно сильные эмоции, эмоциональные всплески — в истории человеческой культуры можно назвать важнейшим генератором моральных ориентиров. Эмоция — например, приступ страха, отвращения или стыда, моральная паника или сильная радость — способны стать основанием для социальной нормы, предрассудка, этического принципа.

Вообще между моралью и эмоциональной сферой существуют сложные отношения взаимного усиления. То, что затрагивает моральные принципы, — допустим, их наглое нарушение — конечно, вызывает приливы чувств. Именно поэтому философ Генри Пикфорд пишет о «моральных эмоциях», определяя их как эмоциональные реакции на нравственно значимые ситуации3. Однако, говоря это, важно помнить и о роли эмоциональных всплесков в генезисе морали. Некоторые ситуации потому и оказываются морально значимыми, что регулярно вызывали сильные эмоции. Как отмечает в книге «Эмоциональное конструи­рование морали» Джесси Принц, повторяющиеся, стереотипные эмоции образуют паттерны, которые в свою очередь порождают правила — а последние уже придают моральный смысл самим эмоциям4. И только через призму эмоций человек может увидеть значимость — в том числе моральную — какого-либо факта, ибо значимость необходимо чувствовать, а не просто знать о ней. Как выразилась американский философ Линда Загжебски, ценить что-либо — значит не просто понимать его ценность, но чувствовать силу того, что ценится, а это невозможно вне эмоциональной сферы5.

Многие установившиеся в человеческой культуре нормы и стереотипы — по сути, памятники пережитых когда-то сильных чувств. Российский День Победы — во многом день памяти о той сильнейшей коллективной радости, которую принесла победа, ставшая избавлением от тяжелых страданий. Отвращение ведет к социальным запретам ЛГБТ. Страх — к ужесточению уголовного законодательства — в особенности в тех случаях, когда преступления вызывают панические чувства, наилучший пример тут — борьба с терроризмом после 11 сентября.

То, что в современных социальных науках называют «коллективной травмой», часто является именно последствием таких пережитых некогда эмоциональных всплесков. Тут особенно важно, что сильное, шоковое переживание эмоций не просто оставляет следы в психике тех, кого оно коснулось, но имеет и определенный когнитивный характер: мы узнаем, что эти ситуации хороши или плохи. Ребенок, дотронувшись до горячего чайника и испытав боль, узнает свойства нагретых предметов и навсегда выучивает, что трогать их не надо. Для общества в целом роль таких «ожогов» играют массовые приступы страха и т.д. По образцу тех ситуаций, которые уже вызывали положительные или отрицательные чувства, манипуляторы, пропагандисты и морализаторы конструируют другие, похожие на них.

Тот, кто манипулирует эмоциями, держит в руках не идеально эффективный, но очень важный рычаг управления социальным нормотворчеством — включая даже законодательство. Марта Нуссбаум в книге «Политические эмоции» говорит следующее: хотя обычно считается, что культивирование определенных эмоций свойственно только фашистским и агрессивным государствам, всякое общество должно задумываться об использовании эмоционального инструментария для сохранения своей политической культуры и ценностей. «Все политические принципы нуждаются в эмоциональной поддержке», — утверждает Нуссбаум, добавляя, что, если либеральная политическая философия уделяет эмоциям мало внимания, — это ее упущение6.

Если какая-то ситуация некогда вызывала сильные эмоции, то эти эмоции могут стать характеристикой объекта даже в дискурсах, эмоциональности не предполагающих. Даже в самых спокойных умозрительных разговорах или текстах можно утверждать, что война — это страшно, что нет ничего страшнее ядерного взрыва, что пахнуть потом в гостях или не чистить зубы — стыдно, что быть гомосексуалистом или, наоборот, ненавидеть гомосексуалистов — отвратительно. Такого рода эмоциональные или, точнее говоря, апеллирующие к эмоциям, напоминающие об эмоциях характеристики, если они часто повторяются, если они устоятся, становятся подспудным, ненавязчивым общественным требованием испытывать определенные эмоции. Кто-то этим требованиям поддается, и таким образом мы видим своеобразный психокоммуникационный цикл: всплески эмоций превращаются в информацию о коллективной «жизни чувств», информация опять превращается в переживаемые эмоции.

В распоряжении общества имеется большой арсенал — или, точнее сказать, «словарь» предметов, стереотипно ассоциируемых с определенными эмоциями, «эмоциональных вещей», эмоционально окрашенных обстоятельств — страшных, как война, стыдных, как супружеская измена, смешных, как завиральные обещания политиков, печальных, как смерть детей, возмутительных, как коррупция, и т.д. Вызвать в человеке определенные чувства прямыми требованиями очень трудно, однако куда эффективнее косвенное обучение — через незаметное информирование о том, какие вещи считаются стыдными, а какие страшными. И для того, чтобы признать, что война — страшная вещь, вовсе не обязательно самому иметь опыт пережитого авиационного налета. В частности, как отмечает социолог Фрэнк Фуреди, на Западе сегодня доминирует культура страха, но этот страх не связан с личным опытом людей, он проецируется на повседневность из сферы социального воображения7. А французский политолог Доминик Моизи вообще считает, что характерный страх современного Запада — реакция на то, что происходит не на Западе, а в других местах8. Таким образом, сама эмоциональная травма может быть в прошлом, ее последствия могут жить как чисто культурные, информационные феномены, как «мемы», чья эмоциональная сила поддерживается воображением и усиливающим воображение медиа — картинка ужасов войны на экране телевизора или компьютера иногда может быть паллиативом личного опыта.

И все же стоит полагать, что, если определенный социоэмоциональный норматив — например, аксиома «война — страшна» — не поддерживается личным опытом, а воспроизводится лишь усилиями культуры и медиа, то его эмоцио­нальная сила постепенно угасает. Это не значит, что такой норматив покидает сферу публичных эмоций, но он теряет связь с непосредственными душевными переживаниями отдельных людей, оставаясь в иных регистрах эмоциональной (или псевдоэмоциональной) жизни общества, в сфере имитаций, риторики и грустной музыки; разбуди ночью любого, он скажет: да, это — страшно, а это — стыдно. Но что он при этом чувствует?



Сила медиумов


Кто-то не чувствует ничего, но кто-то все-таки поддается этим общественным требованиям, открывает им душу. Благодатный материал для любой целенаправленной или подспудной эмоциональной пропаганды — люди впечатлительные, легко поддающиеся внушению, эмоционально нестабильные и, может быть, наделенные сильным воображением, позволяющим им в красках представлять страшные, стыдные или радостные ситуации.

А из этого следует, что мы, вероятно, недооцениваем большую роль впечатлительных людей в общественной жизни.

Ведь это именно те чувствительные люди, испытывающие «нужные», требуемые эмоции, которые предписываются социальными нормами или внушаются теми, кто пытается манипулировать коллективными эмоциями (начиная с политиков). А всякий переживающий соответствующие эмоции — скажем, испытывающий острую жалость к жертвам вражеских зверств — демонстрирует окружающим, что эти эмоции действительно нормальны, действительно коллективны, что их переживают «все». Тем более впечатлительный человек будет с высокой вероятностью довольно ярко выражать обуревающие его чувства — и тем самым воздействовать на окружающих, либо заражая их своими чувствами, либо побуждая «за компанию» имитировать подобные чувства.

Каждый чувствительный человек — точка уязвимости человеческого коллектива перед лицом манипуляторов; каждый из них — пробоина в эмоциональной броне коллектива, медиум коллективной эмоциональной энергии.

Это необязательно плохо — эмоции ведут не только ко злу, но и к добру: еврейский погром и благотворительный сбор пожертвований могут в равной степени порождаться всплеском коллективных эмоций. А совокупность впечатлительных, эмоциональных людей представляет собой тот сложно устроенный канал, через которых требуемые, социально настраиваемые эмоции попадают в общественный оборот.


1 Сенека Луций Анней. Философские трактаты. — СПб.: Алетейя, 2001. С. 118.

2 Кобылин И.И., Николаи Ф.В. Культурная история эмоций и поворот к аффекту: по ту сторону эссенциализма и социального конструктивизма // Профессия — историк: к юбилею Л.П. Репиной. — М: Аквилон, 2017. С. 70.

3 Пикфорд Г. Мыслить как Толстой и Витгенштейн. Искусство, эмоции и выражение. — М.: Academic Studies Press, 2021. С. 224.

4  Prinz J. The Emotional Construction of Morals. — Oxford: Oxford University Press, 2007, p. 118–119.

5 Zagzebski L. Emotion and moral judgment // Philosophy and Phenomenological Research, 2003, № 66 (1). P. 107.

6 Нуссбаум М. Политические эмоции. Почему любовь важна для справедливости. — М.: Новое литературное обозрение, 2023. С. 16–18.

7 Furedi F. Culture of fear: Risk-taking and the Morality of Low Expectation. — London, New York: Continuum, 2002. P. XIII.

8 Моизи Д. Геополитика эмоций. Как культуры страха, унижения и надежды трансформируют мир. — М.: Московская школа политических исследований, 2010. С. 121.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru