— Мария Лобанова. Дрилбу: Стихотворения. Александр Марков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


НАБЛЮДАТЕЛЬ

рецензии



Добыча поэзии открытым способом

МарияЛобанова. Дрилбу: Стихотворения. — Ozolnieki: Literature Without Borders, 2023. — (Paroles. Вып. 1).


Говорить о таких поэтах, как Мария Лобанова, — все равно как представлять выставку современного искусства; не экспонаты, а способ экспонирования. Это робкая, беззащитная, но неоценимая поэзия, и ее гений — Галина Рымбу, одна из наставниц Лобановой, хотя поэтика Рымбу не сводится к необходимости прийти к экспонату на периферии зрения, но включает в себя множество других тактик. Бывает другое письмо, близкое перформансам и хеппенингам, когда невозможно подойти к экспонату, не вступив с ним во взаимодействие, не натолкнувшись на него, не побывав внутри него, как внутри видеопроекции на выставке — такова, скажем, поэзия Екатерины Вахрамеевой. Конечно, это не взаимодействие с темами и мотивами, просто эта поэзия подразумевает способы быть внутри него.

Поэзию Лобановой я бы предварительно определил как фестиваль стрит-арта. Стрит-арт заставляет по-новому смотреть на район, на город, на его высоты и магистрали, и подниматься над пространством и временем. Он противостоит истреблению пространства и времени в гладких проектах благополучной жизни. Поэтому хоть немного показать неблагополучие повседневности, ее слабость и правду — это то, с чего начинается эта поэзия. Публичное в ней не противоречит интимному, как и стрит-арт отстаивает что-то в городе, что должно остаться родным, глубоким, неприкосновенным.

В такой поэзии глубокое переживание оказывается частью добычи себя, выведения своего тела в его подлинность. Подлинное здесь — не данное и не заданное, скорее, это подлинность мучения памяти, которое разрешается в еще большем мучении искреннего признания:


запомнить любимую как вросшую блесну в гортани

чтобы железные слюни сглатывать бестелесно

пока не покажутся звезды в соленом море

и не заблестит рыболовецкая леска


Истоки таких строк — не только Михаил Кузмин, но и достижения молодой Полины Барсковой или, еще теплее, Гилы Лоран в ее книге «Voilа: Антология жанра»: игра со своим телом как с частью себя и частью всего доступного нашему зрению хрупкого бытия, иногда доводящего нас до головокружения, до потери почвы под ногами. Это  мандельштамовская хрупкость, «душа ведь женщина». Но у Лоран читалось прежде всего освобождение от структур подавления, когда требуется во что бы то ни стало представить себя и других равно ускользающими функциями бытия.

В поэзии Лобановой содержится, как и в поэзии Рымбу, прямой вызов этим структурам подавления как недостаточно звучным, предающим не только действительность, но и воображение. Этот вызов может быть сколь угодно мягким и при этом сюрреалистичным, как в «Песенке трубадура», где передан воображаемый сюжет создания литературы вообще, перечисления первых условий создания поэтического текста, в духе поэтики Артюра Рембо, Поля Валери или Рене Шара:


прячу все, как куркуль, и стерегу свое. на краешке текста

я как на кровати сплю. и ты в этот текст идешь вместе со всем,

что есть, и чашки гремят вослед и солнце садится в грудь


Так Лобанова дает свою версию литературы, в которой не бывает предательства чего-либо, нет ожидаемого отказа от «устаревшего» как утратившего прежнюю меру и кажущегося наивным, вообще нет банальных внутрилитературных жестов. Поэтому в ее стихах полностью исчезает дурная сентиментальность, фигура доверия своему чувству, которая должна подкупить читателя. Эта фигура — частая инерция поэтического языка даже у больших современных поэтов, но здесь она полностью преодолена:


мне хотелось украсить смуту вещей и хлам моей жизни

порядком

мертвые тексты, которые остывают через день

и мне неприятно их читать

это все — неправда

я пыталась вообразить собственную смерть

но кроме депрессивного настроения и удушья не было ничего


Эти строки только поначалу кажутся признанием в пережитом. Даже простое внимательное чтение показывает, что содержание их — возможность построить литературу, которая не остывает, не меняет стили и способы отношения к действительности, не выдает собственный порядок за возможность разобраться в происходящем. Напротив, телесно переживаемое требует научиться новому недоверию, недоверию к прежнему опыту разборчивости.

Искусство поэзии Лобановой — это всегда история языка, который перестал быть собой, устал быть собой. Это не тема омертвения старых структур языка, речевых штампов, но совсем другое — язык признается как только одно из многих средств сообщения для нового трубадура, не первое и не последнее.


люблю не знать о тебе почти ничего, словно ты агент под прикрытием

твое тайное задание — вскрыть череп моего языка

сделать ум прозрачным сверхпрочным экраном

на котором проявляются образы, понятные только тебе


Для певца любви нет как такового готового языка; напротив, непослушные конструкции слишком быстро заявляют о себе и становятся вызовом тебе. Конечно, опыт Лобановой наследует многим размышлениям о поэзии любви, таким, как «Фрагменты речи влюбленного» Ролана Барта, показавшего, что сам фантом языка как универсального средства передачи сообщений появился тогда, когда были как само собой разумеющиеся приняты многие представления о телесности, поведении, обществе. Во времена трубадуров, конечно, брать старофранцузскую идиому или вдруг обращаться к латинской метафоре, или (пользуясь оборотом Мандельштама) к щебечущей вульгате смыслов, или к сектантским напевам — все это было опытом, в котором телесное опережает речевое, заявляет о том, что песня пропета и изменила форму ушей слушающих. Конечно, в России был великий трубадур — Александр Блок, но именно блоковская ситуация одиночества трубадура должна быть преодолена в поэзии Лобановой.

Поэтому ее размышления о языке — всегда история некоторого действия, перформанса, происходящего в присутствии других. Казалось бы, говорится об интимной операции расставания с прежними иллюзиями:


иногда я чувствую, что скоро умру

так переполняет меня стареющий язык

достаю опасную бритву из советской стали

срезаю ею загрубевшие нейронные соединения

освобождая место для будущего

а прошлое прорастает снова и снова

каждый раз мне приходится доставать бритву

и повторять процедуру вновь

словно должен произойти перевод мира со старого языка на новый

будто все уже перевели и ждут только меня

а я все никак не отпущу свою жизнь


Чуть-чуть, и это все превратилось бы в стертые метафоры, причем уже расшифрованные, где опасность — это бритва, а резкое изменение в жизни — перевод. Как будто это герметическая поэзия, но полностью вывернутая и потому открытая читателю.

Но на самом деле каждая строка напоминает, сколько других людей привлечено к происходящему в стихотворении. Нельзя не выдать другим свой страх смерти, но его оценят только друзья; а вот стареющий язык с его клише вызовет импульсивное волнение уже многих, как пугает всех зверь или зло. Опасная бритва — это жест, наподобие тех жестов бартовского влюбленного, рискованных непереводимых обращений с собственной перволичной интимной речью, которые могут быть непонятны другим, но которые навсегда запоминаются и меняют культуру. Именно такие постструктуралистские ситуации, новых различений и повторений, новых переводов и непереводимостей, и составляют сюжет стихов Лобановой — и мы можем перечитывать ее книгу, чтобы сделать и свой опыт хоть немного непереводимым.


Александр Марков




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru