Слова на ветер. Рассказы. Вечеслав Казакевич
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Вечеслав Казакевич родился в 1951 году в Могилевской области в Белоруссии. Окончил филологический факультет МГУ. С 1993 года живет в Японии. Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация прозы — рассказы «Глоток темноты» (№ 8 за 2022 год).




Вечеслав Казакевич

Слова на ветер

рассказы


Город молний


Я живу в городе молний.

Туристы с носами в картах и справочниках бродят по Токио, Киото, Нара и редко заглядывают сюда. Впервые проснувшись на новом месте, я услышал шорох и замер от омерзения: крысиного цвета голокожая ящерица застыла надо мной на потолке. Не отрывая от нее взгляда, я нашарил на полу тапочку и запустил ею в непрошеную гостью.

— Представляете, — сказал я в университете, — у меня в квартире ящерицы обитают!

— Хорошо! — радостно заулыбался профессор Токухиро. — Значит, у вас в доме экологически чисто.

Задумчиво шагал я по улице, и вдруг моя нога застряла в воздухе. Упитанная, метра в полтора длиной желтая змея ползла по асфальту. Я чуть было не наступил на нее! Неторопливо, с достоинством она преодолела тротуар и, как в ножны, вдвинулась в узкую щель между домами.

Скоро открылось: город молний населяет столько зверей, птиц, рыб, змей и прочих летающих, прыгающих и ползающих созданий, что по своему числу они не уступают населению города, а по разнообразию физиономий и замашек намного его превосходят.

Утки и селезни безбоязненно плещутся в воде в самом центре возле старинного замка. Грузные размашистые ястребы цепляются за фонари. Пруды вымощены серыми панцирями черепах. По колено в текучем блеске и мерцании каналов покоятся белоснежные, хлипкие, будто вырезанные из бумаги цапли с суворовскими хохолками на голове. На набережной по соседству с автоматами с напитками, ссутулившись, торчат мрачные одноногие аисты. По рисовым участ­кам важно разгуливают дикие фазаны в вишневых беретах, с драгоценными, отливающими зеленым муаром хвостами.

— И никто их не ловит? — оглянувшись на скрежещущий фазаний крик, изумленно спросил русский стажер.

Даже черные медведи сюда забредают. Недавно один из них поспорил с живущей на окраине бабушкой из-за содержания ее холодильника, и пару дней по телевизору показывали суроволицых, увешанных патронташами охотников, которые с ружьями наизготовку осторожно крались цепью по лесистому склону горы, всесторонне разглядывали поломанные веточки, глубокомысленно нюхали медвежий кал. Наконец они настигли мишку, метко усыпили его, стянули ремнями, как чемодан, и с торжеством увезли от города подальше в леса.

Да что там медведи! Тут водится кое-кто похлеще. Доцент Ивано, к фамилии которого на русском отделении давно приделали букву «в», поехал вместе со мной покупать настольную лампу и, сворачивая на стоянку, бодро объявил по-русски: «Магазин электротварей». Электротвари… Подходящие существа для города молний!

В провинции заметнее, насколько особое у японцев отношение к природе. Меньше всего оно связано с расхожими «берегите природу», «и зверье, как братьев наших меньших…». Ни опекой, ни покровительством тут не пахнет.

Зачитываю студентам знаменитое изречение Ломоносова о русском языке, на котором, как известно, можно говорить и с неприятелем, и с дамами, и с Богом, и вообще с кем угодно. «А с кем можно говорить на японском?» — осведомляюсь у аудитории. «С природой», — помедлив, отвечает одна студентка, и все одобрительно кивают.

Помните сказочных героев, обретавших волшебную способность понимать язык зверей и птиц? А японцы наяву надеются, что природа понимает японский язык, их самих. Это совершенно другая установка, другой подход к миру.

На семинаре заговорили о детских мечтах. Покорно я приготовился слушать рассказы о желании стать продавщицей цветов, летчиком, стюардессой…

— Я хотела подружиться с великими зверями, — застенчиво сознается одна тихоня. — Хотела закопать свое лицо в львиную гриву!

— А я, когда был маленьким, хотел стать лягушкой, — подхватывает другой студент. — Наверно, потому что они поют в такт дождю, — задумчиво поясняет он.

Неожиданное продолжение тема получает после лекции об ослах Апулея, носах Гоголя, насекомых Кафки — короче, о метаморфозах. «Если б я мог, я бы обратился в сову, — мечтательно говорит один студент и, видя мой недоуменный взгляд, объясняет: — Чтобы увидеть свою спину своими глазами».

— А я хотела бы превратиться в гепарда и бегать по саванне! — признается вслед первая красавица гуманитарного факультета Тамура. И я вдруг вижу, она действительно похожа на гепарда: такая же высокая, поджарая, с длиннющими ногами.

Превращение в существо другой породы, в европейской традиции обычно связанное с колдовской порчей, с театром абсурда, нагоняющее ужас и отвращение, — у японцев вызывает совсем иную реакцию. И дело не просто в буддизме, а в японской душе, счастливо сохранившей детскую веру, что полет в перьях совы захватывает дух сильнее карьеры директора самого крупного банка. Кстати, один из директоров Банка Японии наблюдает за птицами.

Второкурсница рассказывает свои новости.

— Недавно со мной в машине начал ездить сверчок. Мне нравится, — лезет она в словарь, — его чириканье.

— А где он ездит, — забавляясь, спрашиваю я. — На переднем сиденье или на заднем?

— На заднем, — целомудренно отвечает второкурсница.

«Вот и лето пришло», — думаю я.

Есть множество историй о том, как узники одиночных камер заводили трогательную дружбу с пауком, с робкой мышью, с воробьем, прилетающим к решетке. Вот и японцы на своих островах давно обрели дар находить друзей среди подножных и воздушных созданий. И кого еще брать в товарищи закрытым, затаенным японцам? Сверчки не подведут, цикады не проболтаются.

Моя аспирантка Ямада-сан, поднявшись вечером на свой этаж, замерла в растерянности: на дверях ее квартиры сидела огромная ночная бабочка. Осторожно аспирантка спустилась на первый этаж и позвонила в квартиру знакомого. Он не откликнулся. Она ждала его до часу ночи, время от времени на цыпочках поднимаясь к себе и проверяя, не улетела ли бабочка. Но та, кажется, решила ночевать на двери. Наконец, знакомый вернулся и аккуратным взмахом газеты отправил бабочку в путь.

Талант жить в полном согласии с природой сочетается у японцев с почтением к ней. Наш Бог и святые живут на небесах. В Японии они часто скачут под ногами. И еще в японцах чудесным образом сохранился древний мистический ужас перед отдельными представителями природы, бесследно утраченный нами.

Давно не мечу я тапочек в ящерицу, взбирающуюся на компьютер, и в вы­глядывающую из вентилятора зеленую гусеницу. А когда ко мне в кабинет нежданно врывается крупнокалиберная звучная оса, я, вместо того чтобы прикончить ее толстым научным журналом, шире открываю окно и с проклятьями уговариваю ее оставить меня в покое.

Недавно, когда я шел из кампуса, сидевшая на столбе громоздкая глянцевая ворона громко крикнула мне: «Хэлло!» На японский манер это прозвучало как «Харо!» Я не поверил своим ушам.

— Харо! — внятно повторила ворона.

Вот уже птицы начали со мной здороваться. Скорее бы они стали меня понимать!

— Что это? — спросил я у первокурсника, увидев вдали внушительные корпуса.

— Большой завод, который делает… — по-русски ответил он и, не вспомнив нужного слова, показал, покраснев, на причинное место.

— Белье?

— Нет, — еще гуще покраснел студент и в отчаянии подергал молнию на джинсах.

Читатель, проверь молнию на брюках или юбке. И если на язычке молнии ты найдешь буквы YKK, знай, она из города, где я живу. Более девяноста процентов всех молний мира производится здесь, в стрекозиной, аистиной, медвежьей Тояма.



Ветер


В августе зашел профессор Токухиро:

— У нас старая дача пустует на море в Ниси-Акамацу. Не хотите поехать?

Больше века назад эта дача была домом его семьи, там родился еще его дедушка.

Когда-то мимо Ниси-Акамацу прошла японская эскадра, направлявшаяся навстречу русскому флоту.


Калитка, позеленевшая, с деревянной задвижкой на веревочке. За ней пара пыльных камней и нестриженых кустов, каменный, смягченный мхом фонарь.

Двери в дом нет: колеблются нити с крупными бамбуковыми бусинами. Кухня выходит в маленький внутренний дворик. Между ними ни стены, ни стекол. Выставленные рамы прохлаждаются на земле.

Из кухни коридорчик в глубину дома. Со стороны внутреннего двора он тоже полностью открыт. По сути дела, это скрипучая галерея, приподнятая на полметра над землей. От травы и стрекоз отделяют только невысокие ветхие перила.

Открыты с двух сторон и комнаты первого этажа. Ближайшая — широко смотрит на дворик, в другую лезут кусты и растрепанная пальма.

Заколдованные увиденным, поднялись с женой на второй этаж и ахнули. С двух концов просторного, во весь этаж помещения тоже сверкали сплошные проемы: в одном — громоздились фиолетовые горы, в другом — шагах в двадцати от дома шумно начиналось море.


На пляже почувствовал взгляд мальчишки лет пяти. С ужасом и восторгом он смотрел на мою белую ногу. «Белокожаный человек», — вспомнил я слова одного японца.

Как зачарованный, мальчик сделал ко мне несколько шажков и вдруг до­тронулся до моего колена теплой ладошкой. Убедившись, что фантастическая белая нога не искусственная, а самая настоящая, он с радостным воплем побежал к матери.

Пискливый клекот поднял мне голову. На столбе сутулился грузный серо-желтый ястреб. На крик отозвался соседний столб, и я увидел, что почти все фонарные столбы на набережной увенчаны ястребами. Порой одна из столбовых птиц поднималась на хлопучих крыльях в воздух, но, пролетев метров пятьдесят, снова хваталась за первый подвернувшийся столб.

Казалось, ястребы ждут, когда люди покинут берег, и проверяют, не начали ли бескрылые двуногие собираться восвояси.


Настоящий старинный дом! Бродим по комнатам, как по музею. Мебели, как положено, почти нет. Наверху старая картина. На ней две голубоватые светящиеся изогнутые полосы, на каждой серебряная рыба, похожая на селедку. После Айвазовского непривычно.

На нижнем этаже низкий письменный стол с тусклыми медными ручками; писать на нем надо, сидя на татами. Поблескивает темное глубоководное зеркало. Возвышается трехстворчатая ширма. На ней протяжная сосновая ветка с двумя птицами. Позолота и краски на ширме потемнели, и кажется, что сосну и птиц окружают сумерки и отблески заката.

Но главное здесь — ветер и звон.

Широкий ветер с моря врывается в дом, как в трубу, продувая его насквозь. И нежно, безостановочно на первом и втором этажах голосят два крошечных колокольчика с подвешенными к язычкам и треплющимися на сквозняке узкими бумажными полосками. Японцы верят, что звон этих колокольчиков дает ощущение прохлады.


Глаза уносит в море. Мерещатся серые, с задранными в небо черными дымами корабли адмирала Того. Какой нескончаемый строй! 5 броненосцев, 8 крейсеров первого ранга, 15 крейсеров второго ранга, 1 броненосец береговой охраны, 9 канонерок, 17 больших миноносцев, 85 малых — всего 140 кораблей.

Война, по расчетам русских генералов, должна была свестись к пяти пунктам:

1. Борьба флотов за главенство на море;

2. Десант со стороны японцев и противодействие ему;

3. Оборонительные действия с широким развитием партизанских действий до сбора значительных сил;

4. Переход в наступление и вытеснение японцев из Маньчжурии, потом — из Кореи;

5. Десант в Японию, разбитие территориальных войск, борьба с народным восстанием, овладение столицами и особою Императора.


С детства родители твердили мне: «У тебя ветер в голове!» С огорчением я размышлял, как изгнать из себя свистящую пустоту. Но чем больше думал, тем сильнее ощущал, что в мозгу не мысли, а ветер свищет.

В университете я уже привык к ветру в голове и с вызовом заявлял, что меняться не собираюсь. Но с годами порой ужасался: когда же я начну если не мудреть, то хотя бы умнеть? Что я за писатель такой, если мне это никак не удается?! Успокоил Гоголь, сознавшийся: «Перо в руках моих, как деревянная колода, между тем как мысли мои состоят из вихря».

Зима, окно похоже на чернильницу, мы с нянькой и котом сидим на печке, а дымоход завывает на разные голоса. Это ветер под звездами прикладывается к печной трубе, как к микрофону.

Весной после уроков вырезаю из коры жалкую лодочку, втыкаю в нее заостренную спичку, надеваю на спичку листок и бегу на пруд. И ветер не побрезговал плавсредством, годным лишь для мух, понес мою лодчонку, показалось, прямо в Тихий океан.

В военном училище занятия по тактике были в чистом поле. Нам заранее давали понять, что в будущих битвах даже на землянку с печуркой рассчитывать нечего. Ветер с Финского залива ледяной иглой прокалывал сердце.

Зато какой теплый ветер врывался в «Запорожец», на котором мы с отцом и с матерью, бывало, летом катили к деду и бабушке! Как лихо вскакивал ветер в открытый тамбур поезда «Москва — Астрахань», где я, хмельной, сидел на гремучем железном полу, свесив ноги над мчащейся насыпью!

В Японию мы прилетели в пору тайфунов. Когда балконные двери впервые завибрировали под напором воздуха и не включенный кухонный вентилятор бешено загудел, мы радостно схватили зонтики и выбежали на улицу. Нам было невдомек, что в тайфун японцы сидят дома, зная, что прогулки в такой час могут завести на тот свет. Неясно, чем бы кончилась наша вылазка, если бы в паре шагов от подъезда ветер с треском не сломал наши зонты.

Ветер тайфунов — мой любимый ветер. В его честь занятия в университете отменяют. «Давай, друг!» — бормочу я в такие дни, стоя у дрожащего окна. Однажды я увидел, как пластиковый пакет, которому на роду было написано кончить дни на мусорке, нелепо парит высоко в небесах.

Куда его занесло? В ревущую самолетную турбину? В океан, где он будет изгибаться на волнах, чувствуя прикосновения медуз и получая тычки от любопытных рыб? А может, в горы, заросшие непроходимым бамбуком?

В Японии есть новаки — ветер, раздвигающий поля. Осенью налетает когараси — ветер, сушащий деревья. Новогодний ветер носится с воздушными змея­ми. Ветер в День мальчиков надувает и развевает над домами пестрых матерчатых карпов.

Один из весенних ветров называется коуса — желтый песок. Когда он дует, у машин на стоянках ветровые стекла сверкают, как позолоченные. Они усеяны тончайшей золотой пыльцой. Этот ветер — последний отшельник в пустынях Центральной Азии. Вместо откровений он приносит оттуда песок, годный для заправки песочных часов.


Вздумали покататься по морю. Под писк ястребов сказал жене:

—  Но все-таки эмигрантом я себя не ощущаю. А ты?

— Я? — с беглой улыбкой ответила она. — Дубовым листочком…

«А я — пакетом»? — мелькнуло в уме.

С лодкой был полный позор. Двое японцев оттолкнули ее от берега. Но пока я, шатаясь, как циркач на проволоке, пробрался к скамейке, ее опять вынесло на мель. Японцы зашли в воду почти по шею. Но стоило мне взяться за весла, лодку вновь потянуло на берег.

Чудом отвалив от уставившегося на нас пляжа, погреб от стыда подальше. И тут под самым носом с плеском всплыли черные бугры. Я чуть весла не выронил! С нами решили познакомиться два дельфина.

А ведь все последние годы я, засыпая, всхожу на свой собственный корабль и приказываю — отдать швартовы! Я знаю этот корабль от трюма до сигнального огня на мачте. Вверху крохотная рубка со штурвалом размером с переднее колесо старинного велосипеда. Внизу каюта с книгами до потолка и вязким диваном; кухня с плитой и стаей бутылок в надежных гнездах; иллюминаторы, опоясанные медными кушаками.

Из пассажиров со мной только жена и сын. Но иногда я приглашаю брата и сестру, веду по трапу седого отца и даже мертвую мать.

Однажды, полушутя, предложил жене обзавестись на старости лет какой-нибудь подержанной посудиной, выучиться азам мореплавания, накупить карт и лоций и пуститься в плавание. Но жена, всегда разделявшая мои мечты, решительно отказалась.

И верно, в какие еще океаны пускаться, не умея жить даже на земле? Что за жизнь между вскипающими валами, под которыми скрываются жуткие чудовища?

И все же каждую ночь я радостно взбегаю на борт призрачного корабля, и берег начинает пятиться, приседать, проваливаться в воду. И вот уже от прош­лой жизни остается лишь белое облачко.


Женившись, жили в студенческом общежитии и предавались мечтам, какой у нас будет дом когда-то. Склонившись над бумагой, выхватывая друг у друга карандаш, чертили план комнат, отмечали, где будет кабинет, где заполыхает камин, где ударят великанские громовые часы.

А получив стандартный двухкомнатный угол в Бескудникове, стали грезить хотя бы о садовом домишке, о деревенской избе. И я присматривался к трухлявым халупам в сырых вологодских лесах, вступал без копейки денег в писательский дачный кооператив.

Да, хорошо жить в старом собственном доме, в городке, где все тебе родня: вороны и урны, трубы и флаги, река и роща! Хорошо возвращаться в этот дом, когда из фонарей валит снег! Здравствуй, темный холодный коридор, по которому так страшно было пробираться в детстве! В кафельной печке трещит огонь, на шкафу пасется резиновый слон, на дверном косяке темнеют черточки с датами.

А еще лучше уйти из родного дома и города и никогда в них не возвращаться! Горестно и нежно они снятся мне уже много лет, а проснусь — и такая иногда накатывает радость: как здорово, что занесло меня неведомо куда!


«Дзиинь!» — звенят колокольчики.

Это Карамзин, граф истории российской, отправляется в Швейцарию… Пушкин с наморщенным волнистым лбом мчится в Китай… Печорин, обидев Максим Максимыча, уезжает в Персию… Туда же летит погибать Грибоедов… Гоголь катит в Рим… Тургенев во Францию… Блок в Германию… Гумилев в Африку… Мастер с Маргаритой к черту на рога…

«Дзинь, дзинь, дзинь…»

«Один, один, один…» — отдается в ушах.

Летом японцы забавляются тем, что запускают фейерверки. Чуть стемнеет, с берега то и дело слышатся короткое шипение, потом звонкий хлопок, и дом озаряется рассыпчатым зелено-голубым светом.

Мальчик, который жил здесь сто с лишним лет назад, тоже, наверное, запускал фейерверки. Пуская их на берегу, он представлял морское сражение. На море совсем другая война, чем на суше. Корабли противника выглядят игрушечными. Вспышка, мягкий гром… И непонятно, откуда прилетает смерть.

Почему этот мальчуган не выходит у меня из головы? Я знаю, где у него на щеке крохотный шрам, насколько сбиты его гэта, на какую полу его юката упала капелька соевого соуса.

Я так его знаю, что, если бы верил в переселение душ, сказал бы, что сам был этим мальчиком. Все мы когда-то были мальчиками и девочками!

Он мечтает скорее вырасти и уехать отсюда. Он надеется, что ему купят громадного жука с длинными рогами на голове, который ползет, как черная повозка с поднятыми оглоблями.

Однажды на рассвете он выбежал на пустынный берег, чтобы поохотиться на маленьких крабов, и перед ним бесшумным завораживающим строем прошел на войну императорский флот.


Сколько раз в Японии меня пьянило чувство, что я уже видел эти горы, внимал крику ястребов, поднимался по каменным ступеням храмов, брел в сезон дождей с соломенным плащом на плечах.

Может, и мальчик, дотронувшийся до меня на пляже теплой ладошкой, выбежал из далекого прошлого, и он был я? А может, потерявшая себя душа судорожно пытается влезть в чужие тела, цепляется за чужие жизни?

Со стороны гор, насквозь пронзая дряхлую дачу, дует осенний ветер. Он несет по песку пустые коробки из-под обедов, гасит искры фейерверков, срывает пену с волн, раскачивает проржавевший буй и, вырвавшись из бухты, летит над сверкающей темной водой. Есть свистящие японские стихи:


Уносящемуся в море

Когараси

Некуда вернуться.


Раньше казалось, что смерть, как ветер, забросит меня за тридевять жизней, в ту единственную, с которой все начиналось: на печку рядом с нянькой и котом, за миг до того, как, потопав ногами на крыльце, в кухню войдут веселые, заснеженные родители.

Но все это ерунда: от няньки и кота ворон костей не сыщет, нигде нет моих молодых красивых родителей, никакая печь меня не пригреет. Люди ветра превращаются только в ветер.

Готовясь к близящемуся превращению, вхожу в роль летучего невидимки. Залетев в Москву, устремляюсь дальше в родной поселок. Из дома в потрепанной телогрейке, в засаленной жалкой шляпе выходит отец и плетется в сарай. Хочу поздороваться, но вспоминаю, что, закричи я, он ухом не поведет.

Вот это самое трудное — привыкнуть к тому, что тебя никто не слышит. Все, кто давно растворился в ветре, только и делают, что свистят, скрипят ветвями, шумят листьями, завывают в трубах, хлопают ставнями, короче говоря, изо всех сил пробуют достучаться до живых.

Молодцы японцы! Хорошо придумали вешать летом в домах колокольчики. Согласен, эти колокольчики навевают прохладу, даже холод навевают. День и ночь они звонят и звонят, и я знаю, это взывают ко мне те, кто когда-то легко скитался по земле, а потом пополнил собою ветер.

Надрываясь, меня зовут пехотинцы Александра Македонского, пропахший серой Данте, съеденный дикарями капитан Кук, Бунин с ружьем за плечами…

Колокольчики мои, цветики степные.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru