Об авторе | Павел Грушко — российский поэт, драматург и переводчик прозы и поэзии с испанского и английского языков, эссеист. Окончил Московский государственный педагогический институт иностранных языков (1955) со специализацией по испанскому языку. Работал переводчиком (на съемках фильма М. Калатозова «Я — Куба»), автор стихотворных пьес (рок-оперы с музыкой А. Рыбникова «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты», по мотивам Пабло Неруды). Много переводил с испанского поэзию и, в меньшей степени, прозу и драматургию разных стран, в том числе Луиса де Гонгору, Федерико Гарсиа Лорку, Антонио Мачадо, Хуана Рамона Хименеса, Октавио Паса. Преподавал поэтический перевод в Литературном институте. Некоторые стихи Грушко написаны по-испански (в частности, ему принадлежат испанские песни в кинофильме «Всадник без головы»). Один из основателей и вице-президентов Ассоциации испанистов России. С 2000-х годов преимущественно живет в Бостоне, США. Предыдущие стихи в «Знамени» — в № 9, 2022 года.
Павел Грушко
Колодец дней
* * *
Розовая молния зажглась,
гром прогрохал грузной колымагой,
и сухой июнь упился всласть
даровою поднебесной влагой.
И когда утих сырой разброд,
сад худой уверенно разросся,
принялся за дело огород
и о жизни вспомнили колосья.
В рыжей бочке с дождевой водой
всплыл со дна седой клочок газеты,
испещрённый мировой бедой,
водородным ужасом планеты.
И однако в синий вечер тот
ни душой, ни кожей я не верил
в то, что водород и кислород,
предадут людей, синиц и клевер.
Притча
В разбитой слободе, в тот гиблый год,
когда земля лишь лебеду плодила,
отдали церковь под хлебозавод:
где крест сиял — труба с утра кадила.
Поп жаловался пастве на судьбу,
сулил, что небо покарает строго,
а люди — те крестились на трубу:
ведь хлеб насущный всё-таки от Бога.
С церковного крыльца земная власть
совала людям липкие краюхи,
и по утрам голодные старухи
на паперти сходились, не гневясь.
Худых внучат кормили из горсти
и, оживляя свет в лампадках сонных,
всё причитали: «Господи, прости!»,
а им являлся пекарь на иконах.
* * *
Что же это была за война,
если, обнявшись, так плачут эти двое,
с двумя ногами на двоих,
забыв
о валяющихся на земле
костылях?..
* * *
— Как! Ты ведь умер!
— Вот и свиделись...
Окоп в лесу
Здесь шли бои. С берёзового склона
сбегаю в бор, где сосны без голов —
в развалины лесного Парфенона
с разбитыми колоннами стволов.
Под сиплую воронью перепалку,
дремотною травой оплетены,
безрукие стволы лежат вповалку.
Деревьям павшим вряд ли снятся сны.
Но если всё же что-то их тревожит
и это что-то — как тоска людей,
тогда под шорох вкрадчивых дождей
им корни вспоминаются, быть может,
с которыми они разлучены.
Лес не хоронят. Обрастая мхами,
деревья истлевают в мёртвом храме,
поруганном стараньями войны…
* * *
Старик в драных кедах,
глядя на пролетающий самолёт,
думает, крестясь, сколько дюраля
пошло бы на крышу сарая.
* * *
В вечной мерзлоте нашли кости мамонта
и черепа людей с пулей в затылке.
Молодой учёный повторял, отфутболивая черепа:
«Не повредите кости мамонта!»
* * *
Почему каждым десятым
оказывается человек,
рождённый не для ровного счёта?
Прилив под Гуантанамо
Памяти Михаила Калатозова
Прилив выносит на причал дощатый
немое серебро мальковых стай.
Седые электрические скаты
обнюхивают ноги старых свай.
А рядом, в небесах подводных рея,
по-птичьи обтекаемо-легки,
мерцают голубые брадобреи,
как лезвия,
расправив плавники.
Влажнеют к ночи пальмовые рощи,
угомонился птичий карнавал,
над горизонтом розовым всё площе
дымящийся малиновый овал.
Густеет ночь.
Летят созвездий горсти
на берег, в кронах пальмовых застряв.
Луна плывёт к сетям рыбачьим в гости
сквозь строй полузатопленных коряг.
Грузнеет тишина. Лишь шорох слабый
таинственно — то тише, то слышней —
тревожит побережье: это крабы
шуршат на свежих брустверах траншей...
Идёт прилив: уходят в воду камни,
взлетают чайки, белого белей.
Со дна всплывают водорослей ткани,
как паруса погибших кораблей.
* * *
Там, где уже не море, но ещё не земля,
перламутровые ноготки сирен
розовато светятся,
бесшумно хрустят под ногами.
Проспект пляжа меркнет в сумерках.
Белка застыла на ободе хвоста,
держит в лапках что-то круглое, —
спит?
* * *
Был этот день — как старая авоська,
где всё случайно.
В сумерках река
крадётся мимо дремлющего войска
домов, переходящих в облака.
Был этот день тревожно желтолист,
он ветер гнал студёными дворами,
где бухало бельё и отгорали
в сырых подъездах слитки летних лиц.
Внезапно на осеннем полотне
исчезли указующие знаки,
но дерзко обнаружились собаки,
их вольные маршруты в этом дне.
Под вечер посвинцовела вода,
и город внял предупрежденьям ветра,
что этот день — земной отрезок света —
уже отмерен раз и навсегда.
Прокрался дождь. Усталая заря
янтарно натекла в глаза прохожих.
А солнце уползало, словно ёжик,
нагруженный листвою сентября.
Робкая надежда
Ты приезжай, забудем скучный спор,
всё сладится, я запеку картошку,
сооружу прохладную окрошку
и нашпигую сыром помидор.
Я вспомню всё, что много лет тому
неповторимо так благоухало —
селёдку малосольную и сало,
я даже раздобуду бастурму.
Забудем наш раздор, как шутку злую.
Ты снизойдёшь до трапезы... Потом
ты улыбнёшься мне набитым ртом,
и я его, конечно, поцелую.
* * *
Твои русые волосы — руном —
между страницами книги, в носовом платке,
за лацканом моего пиджака
не оставляют меня в покое.
И ведь прошло столько времени.
Не луна ли крадёт их у тебя
и доставляет мне?
* * *
В полнолуние
не хлебом единым,
но и этой сияющей лепёшкой
сыт голодный, если он не спит
и жив не хлебом единым.
* * *
На мачтах вечера и утра
растянута тугая темь —
большая мёртвая минута,
распополамившая день.
Мы спим, нам снятся исключенья,
и лишь порою, взмыв со дна,
сны глубочайшего значенья
нас пробуждают ото сна.
Нет ни тревожней их, ни чище,
вот почему порой в толпе
внезапно знаешь — кто-то ищет
тебя в потерянном тебе:
тебя предчувствия нагнали,
быть чудесам, не оробей!
Ты видишь: воробьи, канальи,
расселись грузно вдоль ветвей,
толпа исчезла, город замер,
в нём поселилась тишина,
троллейбус скрипнул тормозами,
и вышла из него Она.
Ты подбежишь, припоминая
то знаменье на кромке дня,
и скажешь:
«Вы мне снились!» —
«Знаю,
шёл дождь, и кто-то звал меня».
* * *
Улица, — клуб незнакомцев,
где вступительный взнос — сигарета,
пароль — «Какой счёт?», отзыв — «Я за вами»,
а председателем — девочка на плече у отца.
* * *
На улице испанские слова,
распавшись на слоги,
сложились в русскую фразу
«Не-воз-вра-щай-ся!»
Я ответил «Es-im-po-si-ble!*»
* «Это невозможно!» (с испанского).
* * *
Девушка в шортах, и без того коротких,
сидит напротив меня в трамвае,
раздвинув ноги.
Весь ветер устремлён к этому месту,
вся жизнь готова исторгнуться из него.
Мне стыдно, что я увидел это
и подумал так.
Но я увидел это и подумал.
* * *
— Неужели всё конечно?
— Ну, конечно, — отвечает мне Всё.
* * *
Умер, в чём родился, и даже тело
завещал развеять пеплом по миру.
И стал всем миром.
* * *
Ну не славно ли состоять в ЦПСС —
в Целой Партии Самого Себя, —
следуя примеру Данте?
* * *
Тарелки ТВ, обращённые к небу,
ждут указаний Бога на XXI век.
Покамест канал не занят, я скажу:
у Бога и без нас много дел,
займёмся собой сами.
* * *
Время страны выгорает,
подобно газу над скважиной,
когда к ней никак не приладят
трубу.
* * *
Никто — некто невидимый, кто очевиден,
кто следит, недоумевает, стыдит, одобряет.
Никто — честнее кого бы то ни было.
Исчезнет Никто, — и я с ним.
* * *
Каждую полночь под окном
я слышу цокот копыт по асфальту.
Знаю: две лошади возвращаются
с заработков на Тверском бульваре
в конюшню стадиона «Динамо».
Но сегодня они впряжены
в тарантас дяди Шлёмы
в Чуднове-Волынском,
что на реке Тетерев.
Тем предвоенным летом...
* * *
— Приезжаю к ним,
жена говорит — уехал,
на работе — не приезжал,
на чердак полезли — висит...
— Да, есть не выдерживают.
* * *
Не напечатали, — сочли намёком на что-то.
И тогда деревья из солидарности
рассыпали над мостовыми
свои золотые рукописи.
* * *
В экспрессе «Советская Поэзия»
контролёры-издатели
клацали дыроколами-компостерами,
изучали стихи на просвет,
вышибали пинком под откос подозрительных,
разносили чаёк по лауреатским купе,
вещали по поездному радио
о правилах поведения в экспрессе «Советская Поэзия»,
провозили в своих смрадных купе
провинциальных бумагомарак,
мочились на ходу поезда
на окрестную фауну и флору,
зажав в зубах жёлтый флажок борьбы.
Выйдя на пенсию, контролёры-издатели
оклеивали комнаты почётными грамотами
Управления Поэтических Дорог (УПД)
и наизусть читали гостям конфискованные тексты
литературных «зайцев».
* * *
Остановись, мгновенье, ты прекрасно!
(Остановилось — и рассыпалось в прах).
Восстановись, мгновенье, ты прекрасно!
(Подул ветер —
и даже праха не стало.)
С самого начала начинаю…
С самого начала начинаю,
своей жизнью слово начиняю.
Что забылось, убыло, и ладно.
Что осталось, стало неоглядно.
Стать бы словом, — умереть не жалко.
Время — это нить, а память — прялка.
Нить уводит в лабиринт былого,
всё там норовит облечься в слово.
Память жизни — много больше жизни.
В серый день виски руками стисни, —
слышишь, видишь, чуешь, осязаешь,
как волшебно оживает залежь
отжитых событий, встреч, пейзажей?
Память — прялка, Время вьётся пряжей…
Память — свойство только человечье?
Может, и со мною ищут встречи
дни, места, в которых я когда-то
явным был, и это стало свято
для проулка, кладбища, колодца?
Вот он я. Ну, как вам там живётся?
Милые, без вас мне всё постыло,
жизнь без вас изрядно поостыла,
вы меня совсем не забывайте,
в утренних туманах вызывайте…
(На могиле чей это клубок?
Это память о былом, милок.
Можно я возьму его себе?
Что ж бродить-то по чужой судьбе?
Бабушка, да он сгорел никак!
Ничего и не было, чудак…)
|