Сбывшиеся сны Натальи Петровны. Из разговоров с академиком Бехтеревой. Окончание. Аркадий Соснов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


СВИДЕТЕЛЬСТВО



Окончание. Начало в № 7, 2023 г.




Аркадий Соснов

Сбывшиеся сны Натальи Петровны

Из разговоров с академиком Бехтеревой


7. О номенклатуре, политесе и карьерной лестнице


После поездки в Англию ваша карьера пошла в гору?

Все получилось неожиданно. Хорошо, если я вам расскажу эту историю с начала.

Летом 1962 года меня вызвали в ЦК партии и предложили пост заведующей отделом науки. Кому пришла в голову такая мысль, не знаю. Сам по себе вызов был интересный. Сначала инструкторы в Ленинградском обкоме партии, которые обычно смотрели на меня сверху вниз, вдруг заговорили со мной очень ласково, мол, не забывайте про нас, — я и понятия не имела, почему должна про них не забывать, и удивилась до крайности.

А кем вы тогда были?

Старшим научным сотрудником в нейрохирургическом институте имени Поленова. Довольно рано, в неполные 35 лет, защитила докторскую диссертацию. Как депутатами тогда выбирали по разнарядке: надо женщину, ученого, такого-то возраста, возможно, даже внешность определяли, так и меня, наверное, вычислили. Принимал меня секретарь ЦК Шелепин Александр Николаевич. Я пришла, по-моему, в третий подъезд. Внизу перед пустым гардеробом (лето) дежурный говорит: «Наталья Петровна, вам на третий этаж, воспользуйтесь лифтом». Дальше, пока я искала нужный кабинет, меня встречали люди, которые обращались ко мне по имени-отчеству и подсказывали дорогу. В довольно большой приемной, явно волнуясь, ходила взад-вперед женщина с косой вокруг головы, в строгом сугубо официальном костюме — а я была одета по-летнему нарядно. Это было после стажировки в Англии, где я увидела, как нужно одеваться.

И кое-что про себя услышали…

Да, я уже была другая. Но подумала, что здесь мой наряд ни к селу ни к городу. Между тем женщина вошла в кабинет, минут через семь ее выпустили и пригласили меня. В кабинете сидели Шелепин, Данилов, который заведовал отделом науки ЦК и уходил с этого поста (потом он стал заместителем министра науки), и еще один ответственный сотрудник. Они попросили: «Расскажите о себе, о своих жизненных планах». Вместо этого я стала рассказывать о том, как представляю себе организацию науки в стране, кого считаю крупным ученым в своей области, например, Михаила Николаевича Ливанова. Вскоре его выбрали в Академию наук, думаю, отчасти с моей подачи. Я говорила о необходимости исследования живого мозга человека. О том, что на протяжении многих лет занималась электроэнцефалографией, диагностикой состояний мозга и поняла, как мало мы о нем знаем. Часть можно взять из того, что я почерпнула за границей, часть — из того, что сама додумала. Все было спонтанно, я абсолютно не готовилась к этому спичу. Они меня слушали — знаете, сколько? Четыре часа. Надо отдать им справедливость.

Вот Святослав часто говорит, что в советские времена было много хорошего. Иногда соглашаюсь с ним, иногда возражаю: «Ты не знаешь всего плохого». То, что они меня слушали 4 часа подряд, было из разряда очень хорошего.

Я тогда боролась — если можно бороться с молчащими людьми — за правду науки. И, как выяснилось, довольно успешно — на что я не очень-то рассчитывала. После встречи в ЦК меня препроводили к президенту Академии медицинских наук Блохину. Сотрудники ЦК подумали, что, не будучи специалистами, что-то могли не понять в моих словах. Но перед этим Данилов мне сказал: «Мы вас пригласили, чтобы рекомендовать на пост заведующей отделом науки ЦК. От таких предложений не отказываются, но, судя по всему, это вас не прельщает». Я согласилась, что не прельщает. Блохин тоже слушал меня больше двух часов — он умел слушать, это был один из первых его сроков как президента, и перед ним я тоже нарисовала свою политику исследования мозга. После чего мне предложили назвать административную должность и место, где бы я хотела работать, причем в Москве, что считалось заманчивым. Я просила подождать: все места заняты, чужого мне не надо. Ответ: это вас не должно беспокоить; если такого места или структуры нет — мы организуем.

Я посоветовалась с Всеволодом Ивановичем. Сначала он, москвич по рождению, сказал: только не Москва. Для меня это было прекрасно — я как убежденная ленинградка уезжать из своего города не собиралась.

Почему он был против Москвы?

По-моему, он просто не сообразил: речь шла и о том, что мой муж может возражать против переезда в столицу. И на этот счет предупредили: «Не беспокойтесь, уладим». Всесильная же организация ЦК. Всеволод Иванович этого не учел, равно как и я поначалу. Через некоторое время он передумал, очень захотел в Москву, но было поздно. Уже я от нее отказалась, и машина завертелась. А завертелась она вот как.

Я была хорошо знакома с директором Института экспериментальной медицины Дмитрием Андреевичем Бирюковым. Он был моим оппонентом на защите кандидатской диссертации, а вечером пришел к нам домой, в ту самую комнатку, чтобы отметить это событие, и познакомился с моей школьной соученицей Ниной. Вскоре женился на ней. Мы почти подружились домами. В жизни я не единожды нарушала всякие табели о рангах. И когда президент АМН сказал мне, что приедет в Ленинград представлять меня Бирюкову — чтобы создать в ИЭМ отдел под моим началом, я возразила — зачем, Бирюков и так меня знает. Оказалось, что это официальная процедура, которую — если меня захотели внедрить в институт — надо соблюсти. Действительно, Блохин приехал к Бирюкову и довольно долго в моем присутствии объяснял ему, с какой целью меня надо взять. Бирюков почтительно слушал и соглашался — как опытный директор он знал весь этот политес великолепно. Но я и дальше совершала такие мелкие ошибки. Например, сразу пришла работать в ИЭМ, не дождавшись конкурса — меня же пригласили, обещали свободные ставки с правом самой набирать сотрудников, с перспективой получить деньги на оборудование, о чем в Нейрохирургическом институте я не могла и мечтать. При этом Дмитрий Андреевич охлаждал мой пыл, мол, лишнего не получишь: ставки дают, и хорошо. Жизнь так сложилась, что дали и денег на оборудование, и ставки прибавляли — у меня в конце концов образовался очень большой отдел в ИЭМ. Но с конкурсом тоже был политес, чего я не поняла.

Я повторила эту ошибку через несколько лет, когда решила пригласить в ИЭМ зарубежных гостей: пусть посмотрят, что мы делаем, и расскажут о своих работах, чтобы наши услышали, что делается в мире. Приехал Грэй Уолтер, другие крупные ученые. Я с ними познакомилась в Англии, и они откликнулись. Почему-то я и не подумала попросить Дмитрия Андреевича Бирюкова как директора открыть эту самую конференцию. Мне казалось: зачем, ему же скучно будет, он занимается экспериментальной физиологией в совершенно другом плане. Пригласила его только на вечерний банкет. И он, обожавший банкеты, отказался. Я далеко не сразу поняла, что от обиды, ведь он так хорошо меня принял в ИЭМ — и вот благодарность! Потом он мне все это популярно разъяснил: «Ладно, ты (он всех нас называл на «ты») не пригласила меня, но как ты могла не пригласить Петра Кузьмича Анохина?»

Анохин считался нашим самым крупным физиологом, впоследствии стал академиком. Но дальше — в Москве был симпозиум по нейрофизиологическим механизмам психической деятельности. На этом симпозиуме я выступала с Грэем Уолтером, и Анохин хотел куда-то с нами пойти. Опять же, мне было не жалко, я просто не понимала — зачем это ему?

В свое оправдание скажу, что была последовательна. Уже став директором ИЭМ, всячески избегала открывать конференции, которые устраивал какой-нибудь отдел. А сотрудники буквально требовали этого. Я говорила — это же не мое, не моя специальность, почему я должна вместо вас говорить умные слова? Хотя к тому времени я эти умные слова уже знала, прониклась тематикой института очень всерьез. За редким исключением, приходила коротко поприветствовать участников. Но я всегда считала, что если, скажем, отдел биохимии устраивает свою конференцию, — пускай заведующий этим отделом, крупный ученый, сам ее и ведет.

А откуда у вас было такое отношение к политесу — усвоили деловой английский стиль?

Может, немножко и это, а может, и другое. На протяжении многих лет, с 54-го по 62-й, работая в Институте имени Поленова заведующей лабораторией и даже заместителем директора, я была предоставлена сама себе. Мною никто не командовал. И, перескочив на уровень ИЭМ, старинного учреждения, со своими традициями и правилами поведения, я этих конкретных правил не усвоила. Подчинение считалось обязательным для ученика. Предположим, если профессор назначает встречу с чтением моей рукописи, не явиться или сказать, что в это время ты занят, было немыслимо. А Дмитрий Андреевич Бирюков был моим директором, но не учителем.

Вы говорили, что женщине в науке нужна страховка. Вы сталкивались с мужским шовинизмом в научной среде?

Сталкивалась.

Когда в большей мере: в начале карьеры, в продолжении? Или формы были разные?

Были разные формы и волны. На каждой ступени обязательно сначала волна неприятия, потом уже признания. Могла быть и еще волна, но уже на другом базисе. Самое, наверное, яркое проявление мужского диктата, это когда тот же Данилов — после смерти Бирюкова — по сути заставил меня возглавить Институт экспериментальной медицины, что не входило в мои планы. Но он и слушать не хотел. Я сначала расскажу одну историю, а потом вернусь к этой, ладно?

В тот момент я была заместителем директора ИЭМ и тоже против своей воли, из-за цепочки случайностей. Придя в институт заведовать отделом, я Бирюкову заявила: «Дмитрий Андреевич, только давайте договоримся, что вы меня никогда не назначите своим замом». На что он назвал меня нахальной особой, мол, в институте достойных кадров и без тебя хватает. Но согласился. А через три года возникла проблема: его заместителя, кандидата наук, могли утвердить только при наличии в дирекции доктора или более титулованного человека. Меня же к тому времени успели выбрать членкором Академии медицинских наук. Он поехал в Москву и сказал, что я готова стать его заместителем. Без моего ведома, нарушив заключенный нами «пакт». Вернулся и покаялся: «Не ругай меня, старика, другого выхода не было». Дмитрий Андреевич был старше меня на 20 с лишним лет, и, как я понимаю, «рулить» институтом ему было непросто, особенно в последние годы. Он был из тех директоров, которые носом чувствуют ценность сотрудника. Но по-настоящему вникнуть в то, что делал сотрудник, не считал нужным. Хотя мог, был очень способным специалистом.

После его смерти я решила: хватит с меня административной текучки. Позвонила в Москву, в Отделение медико-биологических наук Академии, и попросила на должность директора меня не рассматривать. Мне было очень комфорт­но в отделе, особенно до замдиректорства. НИКТО МЕНЯ ЕЩЕ НЕ ПРЕДАВАЛ. Мы дружно работали, устраивали прекрасные праздничные вечера. В течение дня в институте, до 6–7 вечера, я успевала и сотрудниками руководить, и в исследования проводить, и отчеты готовить. А приезжая домой, могла писать книжки. И вот я думала, что опять начнется такая распрекрасная жизнь.

Но меня вызвал в министерство Данилов и сказал в своей простоватой манере: «Ты вот что — ты помолчи». В Академии на место директора прочили другого, более удобного человека, выходца из ИЭМ, и обрадовались моему отказу. А когда с подачи министерства всплыла моя кандидатура, посчитали, что это мои интриги, «Бехтерева набивает себе цену». Я оказалась в положении, знаете, девочки из сказки Андерсена — она плела из крапивы рубашки, чтобы спасти своих братьев, которых злая ведьма превратила в лебедей, и при этом не должна была проронить ни слова. Я объясняю Данилову, что директором быть не хочу, а он мне — «Ты помолчи».

А чем этот Данилов руководствовался?

Понимаете, он запомнил мою «программную речь» в 62-м году, навел справки и убедился в том, что мне удалось сделать обещанное. Более чем удалось, наши работы приобрели международное звучание. Кроме того, в бытность замом у Бирюкова, царство ему небесное, хороший был человек, но сам расстроил свое здоровье, мне приходилось принимать многие решения по институту.

Все-таки Академия медицинских наук меня на выборах провалила. А я уехала с Всеволодом Ивановичем в мой любимый Гурзуф и ничуть по этому поводу не тревожилась. С Даниловым, который мне по-своему добра желал, ссориться не хотела. Но не я же виновата, что меня прокатили. Только потом Данилов на них, видимо, так повлиял, что в итоге директором оказалась я.

Первое время руководители отделения меня совсем не жаловали. Очень мне было плохо. Но года через два я стала у них любимым директором. Они говорили: вот так надо работать и докладывать о своей работе… Потом меня выбрали депутатом Верховного Совета СССР 8-го созыва — тоже по разнарядке. Наш район должен был выдвинуть ученого, женщину, определенного возраста. Этот статус помог и моему директорству.

Мы стремительно понеслись вперед, но я имел в виду другое: была ли дис­криминация по гендерному принципу, скидка на слабый пол, некую женскую неполноценность как руководителя…

Когда речь шла о директорстве в ИЭМ, не говорили, что я дура. Говорили: не было там женщин и не будет. Это был основной мотив против меня. СУЩЕСТВОВАЛ ТАКОЙ ЖЕНСКИЙ СЧЕТ: УМНАЯ ЖЕНЩИНА. Способная, одаренная женщина. ПРО МУЖЧИНУ ГОВОРИЛИ: УМНЫЙ ЧЕЛОВЕК. Конкретному действу, скажем, защите кандидатской диссертации это не мешало. С другой стороны, моя защита пришлась на период после печально знаменитой павлов­ской сессии двух Академий. И все, что не было павловским, считалось еретичным, а я была не в павловской струе. Ну, ничего, защитилась. У нас в Поленовском среди нейрохирургов были женщины, но ведущими нейрохирургами в институте, да и в стране считались мужчины. Как и ведущие руководители у нас в стране мужчины. Тогда и сейчас. Поэтому работала я в своей лаборатории, доросла до заведования и на большее не претендовала. Я и в перспективе себя видела заведующей этой лабораторией. До поездки в Англию.

Можно ли утверждать, что по набору объективных качеств мужчина-нейрохирург сильнее женщины?

Среди женщин были очень хорошие нейрохирурги. Но эта специальность требует еще и физической силы. Поэтому физически сильные женщины были хорошими нейрохирургами. Но я не знаю ничего нового, что предложили бы женщины в нейрохирургии. Мужчины за рубежом и у нас что-то предлагали, а женщины очень хорошо это все повторяли. Но я нейрофизиолог. О других областях мне трудно говорить: так или иначе проецирую ситуацию на себя или себя на ситуацию.

И когда вы стали предлагать что-то новое, как это воспринималось?

По-разному в разных местах. В Англии я увидела не только возможности и перспективы вживленных в мозг электродов, но и то, что там делалось не совсем правильно. А именно: вживленные электроды как диагностический щуп или лечебные приборы не были объединены со стереотаксисом, то есть с расчетом на попадание в определенные точки мозга. Я четко осознала, что две эти вещи надо объединить и получится что-то грамотное.

Есть банальная формула постижения истины: этого не может быть, в этом что-то есть, и кто ж этого не знает. Сейчас объединение электродов со стереотаксисом — из разряда «кто ж этого не знает». А тогда?

А тогда они веером вживлялиcь, скажем, в лобные доли мозга. Во всем мире вживлялись либо веером, либо с очень слабеньким, примитивным расчетом, так что легко было попасть совершенно не в ту зону. И в своем отделе в ИЭМ я предложила Андрею Аничкову заняться всерьез стереотаксисом. Сначала этим занимался Усов, заведующий лабораторией математических методов. Вообще я все время работала с инженерами, математиками, мы с полуслова понимаем друг друга. Я им говорила, какие расчеты надо делать, и они делали. Сейчас стереотаксис у нас лучший в мире. В мире! Замечательный стереотаксис у Андрея Аничкова.

Вы спрашиваете, как это у нас принималось. Я всем пыталась рассказать, что для точечного введения электродов нужно создать отличный стереотаксис. Пошла с этими мыслями к Блохину. Он меня отправил к Снежневскому, директору Института психиатрии. Этот Снежневский в период моей эпопеи с ЦК о ней проведал и чуть ли не умолял меня переехать в Москву и работать в его институте (мне ни того ни другого не хотелось), а тут слушал меня отворотясь. Это была такая демонстрация, что вот он слушает меня из вежливости, но никакого значения моим словам не придает. Я всюду искала союзников. Помню, в 1-м Медицинском рассказывала о новых возможностях, которые дает стереотаксис, — там есть такая 6-я аудитория, она была доверху полна народа, мне аплодировали, меня хвалили, но никто не пошевелился, чтобы подключиться и помочь. Я начала думать, кто бы этим мог заняться. И как убежденная сторонница того, что с мозгом нужно максимально сблизиться, иначе его не понять, взяла ответственность на себя. Меня предупреждали: рискуешь дипломом. Директор нашего института во время первой операции по точечному вживлению электродов не вышел на работу. Для того чтобы в случае провала сказать, что это она, самолично… Но провала не было. Первая-то наша больная «родилась в рубашке».

Помните ее?

Прекрасно помню, Голдобина. Когда мы собрались публиковать этот первый случай в журнале «Психиатрия» у Снежневского, который быстренько сообразил, что это интересная штука, то директор Поленовского института N сказал: «Соавторами будем вы и я». Я говорю: хорошенькое дело, у меня были трое помощников, они и будут соавторами. «Я директор института», — он решил на меня надавить. — «Тем не менее, в этой работе вы не участвовали». Тогда я впервые увидела, как он приписывается к работам. Ставит такую узенькую галочку перед первой фамилией и пишет свою.

Но в эту работу я его не пустила — не потому, что мне было жалко. Я считала, что не имею морального права перед теми, кто действительно рисковал со мной вместе. А рисковали нейрохирург Антонина Николаевна Орлова (ныне Бондарчук), еще один врач и инженер. Как это я их выкину и поставлю его вместо них?!

Эта первая операция по вживлению электродов была уже с применением стереотаксиса?

Стереотаксис был на подходе. Мы делали расчеты вручную и еще больше убедились, что он нужен. Операция проводилась на основе того, что было в мире наработано. Почему мы тогда и попали в нужные структуры мозга, и потом пару раз попадали. Чуть глубже или чуть ближе к поверхности, чем надо, но довольно точно.

В Советском Союзе этого тогда никто не делал?

Вживления электродов? Нет, конечно.

А надо было разрешение у кого-то получить?

Сделав несколько таких операций, мы получили разрешение в Минздраве.

То есть первую операцию делали явочным порядком?

Знаете, Аркадий Яковлевич, на каком-то отрезке жизненного пути написать заявление в ЖЭК для меня было сверхтрудной задачей. И вот, поверьте, хотя в это и трудно поверить: я тогда, в 1961–1962 годах понятия не имела, что нужно получить в Минздраве разрешение. Опубликовали статью, что для науки крайне важно. Почему Минздрав меня не изничтожил? По-моему, просто повезло. Но вскоре мы действительно получили разрешение. Сами пришли в Минздрав, а не так, что нас вызвали и отругали. Сейчас можно спросить: как мы посмели такую операцию сделать? Но я была настолько убеждена в ее необходимости, что спрашивала себя: НУ ПОЧЕМУ ДРУГИЕ МЕДЛЯТ? ЛЕНЬ ИМ, ЧТО ЛИ?

А с больной как-то объяснились, подготовили ее?

Мы ей рассказали, что собираемся делать. Она была практически лежачая, тяжелейший паркинсонизм. В конце концов, заболевание вернулось, но через 20 с лишним лет. Она у нас успела похорошеть, помолодеть, выйти замуж. Причем электростимуляцию ей давала я сама. Это был период не просто моего личного участия в работе — я через многие методики прошла как главный исполнитель. И думать не думала, что я что-то нарушаю, раз действую во благо пациентов. И разговоры о том, что диплом положу на стол, пропускала мимо, верила в безусловный успех. Вторая наша больная, Зайцева, была очень слабая, но она видела успех первой пациентки, и просилась на аналогичную операцию. Мы делали ее в рентгеновском кабинете — эти манипуляции вообще не для операционной. Мальчики занимались расчетами, оперировала Антонина Орлова, а я (не медсестра, ни кто другой) наблюдала за состоянием больной. Такое разделение труда оказалось очень правильным, потому что я глаз с нее не спускала.

Эта больная дважды ухитрялась впадать в клиническую смерть к моменту, когда мы приближались с электродами к ее голове. Вот буквально: отверстие сделано, еще не тронута твердая мозговая оболочка, т.е. фактически мы к мозгу не прикоснулись, — она берет и умирает! И снова оживает. Мы так и не ввели ей электроды, отложили операцию — Бог спас. Была еще одна больная, из Прибалтики, с тяжелейшей эпилепсией. Мы ей ввели электроды чуть глубже, чем хотели, что без хорошего стереотаксиса вполне возможно. Но ей тоже несколько лет хорошей жизни подарили. Я ночами сидела с книжками по функциональной анатомии мозга, еще и еще раз убеждаясь в необходимости стереотаксиса. Он поэтапно у нас развивался, собственно, и сейчас в Институте мозга человека развивается. Андрей Аничков настолько творческий человек, что остановиться не может.



8. О пользе иностранных языков


Вы обещали отдельно рассказать, как преодолевали языковой барьер. В первом госпитале в Лондоне это не очень удалось?

Перед поездкой в Англию мы сдавали экзамены по языку, но оказалось, что этого уровня недостаточно. Я могла кое-как выразить свои мысли, но понимала только обращенную непосредственно ко мне и не очень быструю речь. Участвовать в общем разговоре научилась ближе к середине поездки. Примерно тогда я подслушала разговор двух буфетчиц в Бристоле.

Но надо отдать англичанам должное: меня сразу (а коллегу З-скую за месяц до меня) определили в Британский Совет, который у нас тогда считался рассадником шпионажа. На самом деле, очень полезное учреждение. В частности, там иностранцев со всего мира обучают английскому языку. Но как: ни одного слова, ни на каком языке, кроме английского, не произносят. Мне досталась учительница, весьма элегантная женщина, которая не только хорошо артикулировала, но и показывала, о чем говорит. Ну и помогало ускоренному усвоению языка то, что я с утра до вечера находилась среди англичан.

Правда, они обожают сленг, об этом еще Карел Чапек писал. Ну, хорошо было Чапеку, он, наверное, знал язык настолько, что сленга не пугался. А я с ним намучилась. Там были очень длинные автобусные линии, иногда просто не понимаешь, на какой остановке выходить. Скажем, темнокожая кондукторша объявляет: «Тот-хот-кот-рот» — попробуй догадаться, что это «Тоттенхэм-корт-роуд».

Это уже особенности произношения, непривычные для русского уха.

Я с ними столкнулась и на железной дороге, при переезде из Бристоля в Оксфорд. Оказалось, что на этом маршруте две пересадки, едва я одолела одну и расслабилась, как приходит контролер: через две минуты ваша пересадка. Я не поверила, но, подхватив чемодан, выскочила из вагона, и правильно сделала.

Порядочное профессиональное испытание было в Бристоле. Перед приездом советской делегации во главе с Анохиным Грэй Уолтер попросил, чтобы я перевела на русский язык рабочие записи по каждой применяемой им методике. Я сидела ночь напролет, переводила максимально близко к тексту, что, надо сказать, удалось. Это была середина моего пребывания в Бристоле, в роли неизвестно кого: то ли я физиолог, то ли переводчик. В тот период разделения железным занавесом еще никто не знал наших работ. И Грэй Уолтер, к моему удивлению, просит меня расписаться, мол, перевод сделала Бехтерева. Меня это сильно озадачило: это они так от нас отгораживаются или уважение проявляют?

Видите, когда-то я переводила инструкции с английского, а теперь на англий­ском читаю свободно и сама пишу статьи. Есть событие, которое уже понемногу блекнет и, может быть, вам покажется ерундой, но для меня очень значимое. В 1997 году мне оказали честь читать вводную лекцию на 33-м Международном физиологическом конгрессе в Ленинграде.

Да, помню, в зале «Октябрьский».

Очень неожиданно, когда я после всего пережитого считала себя уходящей фигурой, жизнь поставила передо мной сверхзадачу. И на ее решение я потратила целый год. Я сделала обзор всей мировой науки и выделила фазы прорывов, что было принципиально важно. В том числе на своем опыте я убедилась, и пишу об этом, что, в принципе, мозг можно в любом возрасте оживить. Если только там нет сосудистых поражений или других изъянов.

На конгресс собралось 3 тысячи человек, огромное мероприятие, и читать там вводную лекцию в тот день, когда никаких других лекций нет, — не только честь, но и вызов, great challenge, как сказали бы англичане. Я завидовала тем, кто открывал другие конгрессы, потому что обычные лекции сама читала уже давно.

Не знала, как подступиться, и сдуру написала лекцию сначала по-русски, потом перевела на английский. Показала специалисту, она начала усложнять всю эту красоту, и я все-таки оставила свой текст. Он у меня был отпечатан и на русском, и на английском языках, с примечанием, что это моя авторская редакция. Я справилась с нервами и думаю, что лекция удалась, потому что сын, мой самый строгий критик, сразу подошел ко мне и сказал, что это было блестяще. Мне дарили цветы, говорили приятные вещи и бесконечно снимали, так что я ждала море фотографий. Но не получаю ни одной. Святослав сокрушается, что потерял пленку. Вдруг пишет знакомый финн: посылаю вам, наверное, тысячную фотографию, вам она ни к чему, но на всякий случай. И это единственное фото, что осталось у меня на память о той лекции.

Возвращаясь к вопросу о переводах. Нынешним летом меня уже в третий раз попросили написать статью в Международную энциклопедию. Первый раз был небольшой текст, второй — несколько длиннее, а сейчас, поскольку очень многое в науке произошло, почти не ограничивали в объеме. Ну, конечно, в разумных пределах. Причем энциклопедию издают в электронном виде, то есть это будет диск, а не книга. Немножко обидно, что не в бумажном, но такое время. И вот я стала смотреть, что сейчас делается в мире. Естественно, всегда за этим слежу, постоянно читаю. Но чтобы написать такую статью, надо осмыслить все произошедшие изменения в науке о мозге. И когда я поняла, что готова писать, уже времени-то не оставалось. Так что писала одним махом, сразу по-английски. Снова нервничала, потому что ни ответа, ни привета из Америки. Решила, ну, значит, не подошла, значит, что-то я сделала не так.

А послали вы ее как?

Послала по e-mail и продублировала обычной почтой. На мой e-mail пришел ответ, что текст получен, на обычное письмо — ничего. Месяца два прождала, решила все-таки позвонить, спросить. Редактор смеется: «Вы что, не знаете, какую статью написали? Невероятную! Идеи, построение — все очень здорово». «А как мой английский?» «Сами увидите, мы вам пришлем текст». Буквально недавно прислали, я посмотрела: чуть сократили, и там, где сокращали, естественно, немножечко изменили строй письма, потому что сокращали не абзацами, а по фразе, по слову. Вот не получалось у них резать кусками. А основной текст — ни одной поправки. Я ахнула и ужасно себя зауважала.

Статью уже на диске прислали?

Да, с выделенными поправками. Я сверила со своим оригиналом, поправила то, что у них вышло не очень удачно, и послала им окончательный вариант. А сопроводительное письмо к моему тексту гласило, что он изумительный, что работа замечательная. Видите, я расхвасталась.

Вижу! База этого прекрасного английского была заложена в Англии или все-таки раньше, при подготовке к поездке?

Еще намного раньше, до войны, одна славная женщина меня азам англий­ского учила. Из сочувствия, что я осталась без родителей, она со мной занималась бесплатно и говорила, что ей платят, но ей никто не платил. После войны я сама пыталась заниматься английским языком, но не очень преуспела. Но посылать меня в Англию можно было, потому что другие стажеры знали английский еще хуже. И, конечно, там я здорово продвинулась. Смотрите: в 60-м году я была в Англии, а уже в 65-м я читала в Зальцбурге лекцию для семисот человек.

По-английски?

Да. Сказалось и то, что после стажировки у меня завязалась переписка с английскими друзьями. Писать и отвечать на письма — отличная практика. Но года до 68-го я все-таки подглядывала в текст, хотя память у меня хорошая. А потом меня пригласили в Австрию и в ФРГ, где я читала пять лекций в разных местах. И в пятом меня попросили оставить им текст, что я преспокойно сделала, решив, что с лекциями покончено. Но на следующей день в другом городе меня попросили прочитать еще одну. Причем это было в мой день рождения, что не причина для отказа. Пришлось напрячься и читать по памяти. Вдобавок я перепутала порядок слайдов, так что немцы с большим интересом следили за моими попытками выпутаться. Возможно, как раз ощущение, что за мной наблюдают, меня подстегнуло, и аудитория очень даже одобрила мое выступление.

По-немецки вы тоже читаете лекции?

В Западной Германии я чуть не влипла с немецким языком. Это была поездка по линии немецкой исследовательской организации, которая устроила программу ну просто на износ. В первый же день с утра приходит ко мне сопровождающая и говорит, что в полдень моя лекция, а передо мной выступит профессор такой-то. Но не предупреждает, что его лекция будет на немецком. «Дальше вы встретитесь с федеральным министром здравоохранения, а вечером приглашены в гости в одну нашу семью». Хорошо, что я старательно слушала лекцию этого немца, потому что меня как «крупного ученого» (уж какой я тогда была крупный ученый, не знаю) попросили ее прокомментировать, о чем тоже заранее не предупредили! Комментировала я довольно пространно, во всяком случае, под аплодисменты. С моей собственной лекции никто не сбежал, слава Богу. Потом был довольно сложный разговор с Кете Штробель, министром здравоохранения. И наконец — вечер в гостях у семьи.

Сильно устали?

Не спешите. В семье меня спросили, какую музыку я хотела бы послушать для начала. Я попросила Восьмую симфонию Бетховена, которую очень люблю. Устала я за день безмерно, и тут они начинают обсуждать удивительную игру, которую после занятий в школе устроили их дети. Эти милые создания стреляли пульками в портреты своих учителей, определяя их рейтинг: в кого попаданий больше, у того рейтинг выше. Я ахнула и сказала, что это очень злая игра. Завязался подробный разговор о воспитании. А на следующий день у меня лекция в другом пространстве, причем организаторы настоятельно просят, чтобы она была на немецком. Я говорю, что не могу читать лекции по-немецки, боюсь за точность терминологии. «Термины можете произносить по-английски, их все поймут». — «Но мой немецкий не так хорош». — «А чем плох ваш немецкий? Вы вчера весь вечер по-немецки разговаривали». Я очень удивилась, но все-таки лекцию читала по-английски, как всегда за рубежом. Другое дело, что в немецкоязычной стране, например, в Австрии, где я чаще бывала, чем в ФРГ, я переходила на немецкий язык неосознанно.

Видимо, и в тот вечер из-за эмоционального напряжения вы не заметили перехода на немецкий. И с министром, наверное, на немецком общались.

Вот точно не помню. Я вам рассказывала, что в детстве мы говорили по-немецки с бонной и с моим братом. А потом война настолько вытеснила этот язык из сознания, что однажды, когда к нам в Поленовский институт приехала делегация из Германии, я не смогла и нескольких слов связать по-немецки.

Похожая история была у Василия Аксенова. Он пишет роман на русском языке и неожиданно для себя переходит на английский, который обожает. Диалоги увлеченно пишет по-английски, а потом обнаруживает, что часть из них по-русски написана! Конечно, он двуязычный писатель, как Набоков и Бродский. А у вас знание немецкого было заложено в детстве, глубоко спрятано и уже в зрелые годы проявилось.

Проявилось, но не развилось, потому что говорить только по-немецки даже с немецкими коллегами не могу. Фразы строить легко, но обязательно сверну на английский, поскольку он для меня прямо профессиональная вещь. А мой брат, наоборот, очень хорошо говорил по-немецки до конца жизни.



9. Новый пласт жизни. Битва работы и быта


Мужчины, чего-то добившиеся в жизни, любят рассуждать про надежный семейный тыл. Вам он был нужен не меньше. Но второй муж, Иван Ильич, не слишком одобрял ваш переход в Институт мозга человека.

Я ему пыталась, но не умела объяснить, что, наконец, полностью займусь делом, к которому готовилась с юности, а в зрелости занималась им наполовину потому, что была директором ИЭМ и выполняла кучу других, нетворческих обязанностей. Я и представить себе не могла, что мы упустим этот шанс осуществить мечту, откажемся от института, когда нам его предлагают. А Иван Ильич говорил: тебя ругают в газетах, значит, ты не права. В стране отношение к газетам было, сами знаете, какое.

Как вы познакомились? Он же был человек не вашего круга — большой торговый начальник. (И.И. Каштелян — экономист, заместитель начальника Главного управления торговли Ленгорисполкома. А.С.).

Ну, давайте расскажу… Иван Ильич был моим больным поначалу. Я тогда много времени проводила в больницах, потому что наш отдел, наша лаборатория — все базировалось на клинике. Хватало сил ездить по больницам в первой половине дня, проводить клинические разборы. К тому же Бирюков завел хорошее правило — директор не появляется до трех часов дня в своем кабинете. Поэтому и он в свое время мог работать в лаборатории, и я. Ко мне и сейчас присылают больных по принципу последней инстанции, сколько бы я ни отнекивалась. Иногда удается дать приличный совет.

И вот моя соученица по институту отправила ко мне, в нашу базовую больницу на Гастелло, как она сказала, мужа своей приятельницы. Мне потом объясняли, что он один из четырех самых красивых мужчин Ленинграда и на женщин действует неотразимо. Но я никак на него не отреагировала. Больной и больной. Посоветовала, куда обратиться для комплексного обследования. Совершенно случайно за ним вышла, надо было в другой корпус. У порога совсем разнесчаст­ный стоит мой больной и ждет машину, которую отпустил, полагая, что я им буду заниматься часа два. Причем вид у него, как у приговоренного к смерти. Я никогда не видела, чтобы так трансформировались внешность и повадки человека. Пришел ко мне такой самоуверенный…

…Вальяжный?

Очень вальяжный. А тут сгорбился, хотя еще сравнительно молодой человек, только что не плачет. И я его пожалела на свою голову. Действительно, разобралась с его недугом. Это была фобия, возникшая после очень нервной командировки в Грецию периода «черных полковников». У нее были странные проявления: он боялся перейти улицу, спускаться с лестницы в подземный переход, теща его сопровождала. К тому времени я уже знала о лечении этих состояний. Появились препараты, которые могут творить чудеса при разумном применении. Не буду утомлять вас терминами, даже для достоверности.

Что такое разумное применение?

Небольшие дозы, правильный выбор времени приема и т.д. Привыкания при той дозировке, которую я назначила, практически не бывает.

Вы быстро определили не только диагноз, но и курс лечения…

Да, и предупредила, что это не два дня, а долгий процесс. И началось! Та моя однокурсница стала мне звонить: родственники Ивана Ильича возмущены тем, как ты его лечишь, и прочие глупости. Я говорю — не хочет у меня лечиться? Не надо. Он перезванивает, несчастный: «Я никому не жалуюсь, вас ввели в заблуждение».

Но он поверил вам как врачу?

Более чем поверил. И потихонечку ему становилось лучше, чему я даже не удивилась. Когда у врача возникает повышенный интерес к сложному пациенту, это нормально. А тут — никаких сенсаций.

Но он начал появляться в дирекции с букетом гвоздик. Как он говорил, чтобы обсудить его состояние. Часто меня не было на месте из-за постоянных поездок в Москву, или у меня была масса людей, которых я не успевала принять. Я даже поесть тогда не успевала. А он сидел в приемной, мял эти гвоздики и вскоре становился несчастным. К этому я уже привыкла. Мой секретарь Екатерина Константиновна просила: ну, сжальтесь вы, он ждет. В конце концов эти полуизмятые цветы доходили до меня. Я объясняла, что в его визитах нет нужды, лечение идет по плану. Узнала, что у его жены онкология, ее оперировали, но, видимо, пошли метастазы. Кроме сочувствия, ничего к нему не испытывала.

Когда (вот так, если перескочить) мы с ним поженились, он утверждал, что я влюбилась в него с первого взгляда. А я ни сном, ни духом, моя секретарь — свидетель. Вообще для меня мужская красота — это отдельное свойство. Она отпущена или нет, она сама по себе существует. Он был умным красивым человеком, но, правда, не нашего круга — звучит не очень, а как сказать иначе? Мы были погружены в науку, он не понимал, что у нас в полном смысле ненормированный рабочий день, который продолжается ровно потому, что есть дело, а не потому, что не было звонка. И наоборот, можно уйти, если все дела на сегодня закончил.

А Всеволод Иванович был свой, но такой индифферентный, его ничего не касалось. Ты хоть больная лежи, он и плохого не сделает, и не поможет, разве что посоветует чаю выпить. И я начала задумываться, стоит ли разделять старость (это я считала старостью — лет под 50) с человеком, который в сложной ситуации вдруг оставит меня на произвол судьбы.

Иван Ильич мне звонит бесконечно, встречает и провожает (к этому времени у него умерла жена). Всеволода Ивановича, наконец, проняло. Я уезжаю в командировку в Москву, они оба отправляются за мной. Боже мой, Джина Лоллобриджида отдыхает. ДУМАЕТЕ, Я ПОЧУВСТВОВАЛА СЕБЯ КРАСИВОЙ, ЖЕЛАННОЙ, НУЖНОЙ? Нет, я была в ужасе. Представьте, я депутат Верховного Совета, останавливаюсь в гостинице «Москва». Под окнами ходит Всеволод Иванович всю ночь. В гостинице «Россия» поселился Иван Ильич со своим младшим сыном Аликом. И Алик, увидев меня, виснет у меня на шее и говорит, как они меня любят.

Мама уговаривает меня остаться дома. Наверное, самым правильным было бы послушать маму, ведь это был мой дом. Но я не умела остановиться, когда меня уже понесло. Кстати сказать, в науке это положительная, сильная моя черта. Если я что-то решила, то очень легко преодолеваю препятствия, они для меня мало значат. Когда я меняла профиль работы, уходила из Нейрохирургического института в ИЭМ, мне твердили: у вас тут такая лаборатория, а вы идете на пустое место. А меня уже было не удержать. (Вздыхает)

Вы как будто жалеете, что не послушали маму.

Жалею, жалею. И я вам скажу почему. Таким, как я, наверное, надо жить одним. Но кто бы мне предоставил эту райскую обитель? Квартирный вопрос тогда был невероятно сложный. Может, я и решила бы его, если бы эта идея овладела мной так, как идея уйти из дома…

В результате Всеволод Иванович попал в больницу на нервной почве. Я его навещала. Он пытался сбегать к Ивану Ильичу и подраться с ним, но я останавливала. Очень не хотелось сцен. В общем, он так ни разу не объяснился с Иваном Ильичом. И тут моя единственная и настоящая (как я считала) подруга, работавшая в министерстве, посоветовала мне прекратить метаться и принять волевое решение: неважно, правильное или нет, но оно принесет стабильность. И я заставила себя пройти этот путь до конца. Иван Ильич даже настоял, чтобы мы расписались. Я возражала, зачем нам, взрослым людям, штамп в паспорте, но и тут махнула рукой и согласилась.

Только перешагнув порог его дома, я поняла, что натворила. Встретили меня и он сам, естественно, и все домочадцы, включая бывшую его тещу, очень тепло. Но я привыкла, что прихожу домой, кое-как ужинаю, не потому, что нет еды, а потому, что некогда, и побыстрее сажусь заниматься.

Отговаривая Ивана Ильича от женитьбы, я объясняла, что у меня есть черты не характера, а именно поведения, с которыми ничего не поделать. Мне нужно несколько часов в день, в том числе в выходные, провести за письменным столом. Это как артисты ежедневно репетируют, балерины стоят у станка, музыканты играют. Так и я должна писать и смотреть литературу. Я НЕ МОГУ ПО-ДРУГОМУ, я бы не достигла всего, чего достигла, без этой каждодневной работы. Ему же казалось, что вот есть какая-то статья или книга, которую я напишу, и дальше будет все так, как у нормальных людей. Но так не было.

Я приходила домой, еда превращалась в церемонию с переменой блюд, готовила его бывшая теща вкусно. Дальше я хотела сесть заниматься. Но там была трехкомнатная маленькая квартирка. Старший сын начинал играть на гитаре, Иван Ильич звонил по телефону родственникам из комнаты, в которой я сидела. Алик, смышленый, хорошенький мальчишка, очень тянулся ко мне. Я ему говорила, слушай, я сейчас позанимаюсь полчаса, потом устрою перерыв и будем общаться. Но он приходил ко мне каждые 10 минут и не отлипал. Я горевала о погибшем времени. Иван Ильич сочувствовал только сыну, утешал и ласкал его как обиженного.

И вот тут начались запоздалые сожаления об утраченном доме, где я могла спокойно работать, ВОЗНИКЛО ТАКОЕ ЧУВСТВО ДЕПРИВАЦИИ, наверное, как у алкоголика, когда ему не дают водки, только я трудоголик. И мне уже мир не мил. Господи, я же все это объясняла Ивану Ильичу заранее.

Вы говорили, что он был умным человеком, неужели он не мог это понять?

На первых порах он просто терпел, и терпел мужественно. Тем более что, позанимавшись полтора-два часа, я соглашалась пойти с ним гулять, почти ночью… Но вдруг я обнаруживаю, что, когда он мне говорит хорошие слова, — это приятно, а дальше-то что? Дальше мне с ним разговаривать не о чем. Или начинались расспросы с пристрастием. Он меня ревновал — в моем-то возрасте — ко всем и каждому. Вот, после встречи с Вангой я сказала ему, что мой человек Чазов.

Это было ее пророчество?

Ох, да. Это было уже через 10 с лишним лет совместной жизни. Я, побывав у Ванги, рассказала ей, что ходила на прием к заместителю министра, Ванга меня наставляет: не ходи к заместителю, это не твой человек. Твой человек Чазов, министр. Я Ивану Ильичу с полным восторгом пересказываю эту историю, и он становится несчастным. Почему Чазов, что у меня с Чазовым? А смысл-то был в деловых отношениях. Мы в это время начинали строить клинику, много вопросов приходилось решать в министерстве…

Я думала, Боже мой, он хороший человек, но у меня не получается жить с ним! При этом мой уход стал бы для него страшным ударом. А дальше началась эпопея с обменом квартиры, проживание в которой портило отношения внутри семьи. Вместе мы посмотрели десятки квартир. Та, в которой мы с вами сейчас, была самой запущенной, но в итоге выбрали именно ее, потом строили кооператив старшему сыну. И вот, пройдя эти муки, я начала привыкать и к дому, и к Ивану Ильичу.

Наверняка он все-таки гордился такой женой.

Очень даже гордился. Гордился моими поездками, чтением лекций за границей. И он для меня раскрывался по-новому. Иван Ильич очень помог мне после смерти мамы. В течение своей долгой болезни она жила со мной. Но наша домработница предложила увезти ее с собой в Краснодарский край, и я уговорила маму уехать. Потому что здесь она годами ничего не видела, кроме стен квартиры и больницы, а там могла бы выйти на улицу, посидеть в саду. После ее внезапной смерти — за неделю до этого я как раз видела тот странный сон — я нашла массу записок. Сама она писать не могла из-за тяжелейшего паркинсонизма, диктовала приятельнице: кому сообщить о том, что ее не стало. Я места себе не находила, Боже мой, она думала о смерти, а я ее оторвала от дома, от себя.

Чтобы отвлечь меня от переживаний, Иван Ильич поехал со мной на море. Я там упала и сильно разбилась, ударившись об асфальт, была болезненная перевязка. Иван Ильич со мной возился, как с ребенком, ругал, что я заплывала далеко, несмотря на пораненную ногу. Я принимала его внимание, несмотря на все обстоятельства, и, кстати, тогда работала только после обеда — читала всякие биохимические опусы для общего развития.

Когда-то мне повезло заниматься в Институте марксизма-ленинизма с очень сильными педагогами. Мы всерьез рассматривали различные аспекты экономики, капиталистической, социалистической. И я попробовала вникнуть: если объективно Иван Ильич умный, куда он вкладывает свой интеллект? Что он знает такого, что не знают другие? И я увидела, насколько он владеет ситуацией в сфере городской торговли.

Это очень большая область.

Он совершенно легко, без напряжения, управлял ею, скажем, предупреждал дефицит каких-то продуктов. Я увидела, что торговля для него — не способ получения дохода, не игра в карьеру (тогда ведь торговые работники очень котировались), а огромный жизненный интерес. Когда я выходила за него замуж, мне говорили: да вы с ума сошли, связаться с таким человеком: торговля не может быть честной, и так далее. На этот счет он дал мне несколько уроков, которые я поначалу приняла в штыки.

Расскажите, пожалуйста.

Мы делали на даче мелкий ремонт. И я взялась не то краску покупать, не то обои. Он спрашивает, где чек. Я говорю, о чем ты, выбросила его куда-то. «Найди». Чтобы на него не легло какое-нибудь пятно, он хранил все чеки, даже на мелкие покупки. До сих пор помню, что лист оргалита стоил 60 копеек.

Если возникали сложности со снабжением, он ехал в министерство и договаривался о поставках. Местные партийные начальники, видя, что он номер один в торговле города, всячески подрезали ему крылья… Наверное, это не очень-то интересно, это все прошлое.

Совсем нет, важно, что вы вошли в курс его дел.

Была закономерность: как только он выдвигал интересное предложение, его задвигали, и вскоре он получал выговор в Смольном. Я пришла к выводу, что все это — месть за его профессионализм со стороны партийной номенклатуры. У него за плечами был Торговый институт, он был кандидат наук, прекрасно читал лекции. Причем отдавал свои знания бескорыстно. Книжку с кем-то написал — отказывается от соавторства. Сам написал книжку, ее не издают. Защитил докторскую диссертацию, но ВАК получил указание от ленинградского партийного начальства — не пропускать. В эту историю пришлось и мне ввязаться, к сожалению, ведь я в своей семье привыкла к иному. И за Святослава никогда не хлопотала, и сама шла всегда очень прямым путем.

А тут вы обратились в ВАК?

Да. И мне конфиденциально сообщили: есть указание, но не ссылайтесь на нас, мы все равно откажемся. Он в своей сфере оказался белой вороной, и очень боялся, как бы какая-то грязь к нему не прилипла. Думаю, найдись повод, его с радостью посадили бы. Начальник управления Кокоуров говорил ему: «Не беги впереди паровоза». Иван Ильич на время затихал, страдал, снова пытался что-то улучшить, и все повторялось.

Трагическая судьба его младшего сына Алика — может быть, следствие безмерной родительской любви?

Иван Ильич любил Алика такой любовью, которой я ни у одного отца не видела. А материнскую любовь такой силы видела, пожалуй, у своей матери в отношении к моей младшей сестре. Эвридике эта любовь не принесла радости, хотя и она очень любила мать. И они были гораздо ближе друг к другу, чем я с мамой. Так вот, пользуясь этой любовью, Алик вил из Ивана Ильича веревки. Алик мог сесть на телефон и каждые пять минут звонить ему на работу, требуя, например, кроссовки. Пока не добивался своего.

Обладая достаточными способностями и много читая, он начал бездельничать в школе. Ему нужен английский перевод, он прекрасно может сделать его сам. Но Иван Ильич укладывает сына спать, а меня умоляет сесть за перевод. Я отказываюсь, объясняю, что нельзя развращать ребенка. «Нет, ребенок должен отдохнуть». И я во избежание скандала берусь за перевод.

Первый год в Мединституте Алик отучился блестяще, возможно, чтобы мне что-то доказать (я его настроила на учебу очень серьезно), заслуженные пятерки по анатомии и менее сложным дисциплинам. А дальше начались пропуски занятий, были предметы, по которым он вообще ничего не знал, я пыталась с ним заниматься. Но самое ужасное: тяга к наркотикам… Я упрашивала педагогов приехать к нему в больницу, чтобы принять экзамены. Много чего было и в последующие годы. В 29 лет Алик покончил самоубийством. Способный молодой врач, имевший жену, сына. В ту же ночь, не вынеся этого, умер Иван Ильич. Мы с Раисой Васильевной сидели здесь же, на кухне, вы на ее месте сейчас…

Знаю, что вы пытались спасти обоих. Вы описали эту трагедию беспощадно и беспристрастно, как врач.

Аркадий Яковлевич, давайте не об этом сегодня.

Я как раз о другом. Ушел еще один пласт вашей жизни…

Могу сказать, что моя жизнь с Иваном Ильичом была полна сложностей, но бывали периоды, когда мне с ним было редкостно хорошо. Например, зимой мы на неделю уезжали на базу отдыха, он сидел над лункой, я — за рабочим столом, не вставая, по 12 часов. Прерывалась только на то, чтобы принести ему бутер­броды, чай или кофе в термосе.

Рыбалка это настоящая страсть. Для тех, кто понимает…

Я уважала эту его страсть, и он уважал мою страсть писать. И нам было очень здорово вместе, хотя каждый был занят по-своему. Мы были рядом и далеки от всего — от детей, от ревности, от работы, где его подтравливали.

Я многое переосмыслила потом. Подводя итог нашей совместной жизни — поначалу она не сложилась. Этот красивый достойный человек (я знала его 18 лет) был очень увлечен мной. Это мне не привиделось. Я вышла за него по рассудку, не питая к нему безумной любви, им как бы уговоренная. Постепенно к нему привязалась, на что он и рассчитывал. За это время написала несколько книг, включая свою любимую, считаю, лучшую вещь — «Здоровый и больной мозг». Но только благодаря привычке писать, что бы вокруг ни происходило.

Мне кажется, ваша звезда, как и в начале жизни, вела вас через все трудности. Не будь ее, легко было бы свернуть с пути, погрязнуть в мелочах, разбиться о быт…

Наверное, это потому, что я могла жертвовать чем угодно, только не теми двумя часами работы после работы. За два часа я успевала написать 10 страниц — моих, у меня размашистый почерк. Пока эти 10 страниц не напишу, я не социальна. После этого я снова социальна, но, конечно, непросто жить с таким человеком. За день до смерти Иван Ильич заглянул ко мне и сказал: «Хочу спросить, сколько ты будешь еще заниматься, но боюсь к тебе заходить, почему же я боюсь, ведь я у себя дома?» Я вам буквально цитирую. Он сел перед моим письменным столом, а у меня фраза не закончена. Я улыбаюсь, я вежливая, но молчу и думаю: закончу фразу и отвечу. А он, не дождавшись ответа, встал и сказал: «Ну, ладно, пиши».

С другой стороны, мало какая женщина приняла бы как данность проживание с чужой тещей, которая была не подарок. Но я сжалась, терпела, чтобы выжить — в смысле заниматься, думать. Иван Ильич говорил своим сослуживцам, когда они начинали жаловаться на тещу или на жену, что должен руки целовать Наталье Петровне за то, как она к его домашним относится.

Все время хочется сравнить. С Всеволодом Ивановичем у вас же не было таких проблем: работали после работы в свое удовольствие. Как я понял, это было более или менее автономное существование.

С ним я могла сколько угодно работать. Хотя у меня был свой письменный стол, садилась обычно в столовой или в спальне, когда Всеволод Иванович не спал, и сидела, сколько было нужно. Всеволод Иванович тоже ко мне заглядывал, порой озорничал, мы были с ним на равных в своем доме. Ему и в голову не приходило спросить, когда я закончу заниматься. Однажды, посреди написания научной статьи, я попробовала сочинить драматическое произведение. Сижу и на белой бумаге красными чернилами пишу пьесу под названием «Нина Валентиновна». О себе. Входит Всеволод Иванович: «Что делаешь?» — «Пишу пьесу». — «Не хочешь — не говори». — «Да нет, на самом деле, пьесу». — «Я тебя как человека спрашиваю!» Хлопнул дверью, я посмеялась. Дарья Донцова хорошо где-то сказала: мой сын ссорился с дочерью, я с невесткой, невестка со мной, но на мир мы глядели одними глазами. Так и мы с Всеволодом Ивановичем были схожи, но жить только с этим сходством было трудновато. А, например, пьесу написать — легко.

Может, надо где-то поставить ее?

Да что вы! Она того не стоит. Просто я решила развлечься и посмотреть, получится или нет.



10. ПЭТ и Раиса Максимовна: история уникальной покупки


Наталья Петровна, перечитал расшифровку наших предыдущих разговоров. Особенно зацепила фраза «Тогда меня еще никто не предавал». Наверное, надо раскрыть ее смысл. Конфликт в ИЭМ, потеря близких людей — все это совпало для вас.

Иэмовская история меня очень сильно вывела из равновесия. Предали как раз те, кому я в жизни сделала много хорошего. Но сама по себе история — оптимистическая, в ее финале светлое будущее. Представьте, мне 64 года, я собрала институтскую молодежь и сказала, что через год, в 65, ухожу из директоров, оставаться считаю нерациональным. А весь накопленный опыт, умения и знания использую для работы в отделе нейрофизиологии человека, который когда-то организовала. О чем поставила в известность и московские инстанции. Параллельно мы с невероятным трудом добываем позитронно-эмиссионный томограф, под него строится новый корпус. Госплан и Совмин считают нужным создать новый институт по изучению мозга человека. А меня после моего заявления о намерениях парадоксальным образом изгоняют из ИЭМ на общем собрании. Проводят голосование, говорят обо мне жуткие вещи — после того как я 20 лет была любимым директором. И все равно, если бы не эти две смерти, я бы очень даже здорово справилась с этой ситуацией. А оптимизм заключается в том, что Институт мозга человека начал работать под руководством Святослава, и продолжает хорошо работать.

Вас обвиняли в том, что выбиваете институт для сына.

Аркадий Яковлевич, давайте откровенно. Прежде всего, Святослав — один из научных лидеров в нашей области. Именно Святослав занимался налаживанием у нас в стране позитронно-эмиссионной томографии, закупкой сложного оборудования при жестких ограничениях на его поставки в Советский Союз. ПЭТ не просто приборный комплекс, это методология, переход от точечной информации, получаемой с помощью электродов, к обобщенной — о состоянии мозга в целом, функциях всех его зон, причем щадящим, неинвазивным путем. Мы понимали, на какие просторы в изучении мозга выйдем с его помощью. Наш ПЭТ в течение 10 лет был единственным в стране. Недавно я по заказу американцев написала статью в международную энциклопедию на основе этих исследований. На нее пришел потрясающий отзыв рецензента — лучше не бывает.

Но все-таки идея обзавестись ПЭТ — ваша?

Вот если взять за точку отсчета 1985 год: началась перестройка, все полны надежд, эйфория распространялась и на нашу область знания. Приехавшие к нам в отдел шведские ученые сделали доклад о позитронно-эмиссионной томо­графии. Понимая, что будущее за ПЭТ как революционной технологией с принципиально новыми возможностями, мы со Святославом и с моими физиками стали обивать пороги, ходить по заводам и НИИ, выясняя, что можно сделать своими силами. Ходили долго, всем это надоело, кроме нас двоих.

То есть сначала была идея построить отечественный ПЭТ?

Ленинградский научный центр АН СССР, который возглавлял академик Глебов, нас в этом не поддержал, ссылаясь на позицию Института ядерной физики в Гатчине. В свою очередь, его директор, сколько мы его ни убеждали, повторял: покупайте. И, как выяснилось, был прав. Да только мы не знали, как подойти к этой покупке.

За границей вы видели такие томографы?

Разумеется, хотя их было немного. Я посещала лабораторию пионера позитронно-эмиссионной томографии Генри Вагнера в Балтиморе, изучала ПЭТ-технологии в Японии. Но дарить «игрушку» за пять миллионов долларов никто из зарубежных коллег нам не собирался. И тут жизнь свела меня с Раисой Максимовной Горбачевой. Если бы не она, не видать нам позитронно-эмиссионного томографа.

Как же случилась эта судьбоносная встреча?

В 1988 году в Москве проводилось заседание психологов, на котором меня попросили председательствовать. При этом как всякому периферийному директору мне надо было «отбивать поклоны» в разных министерских кабинетах. И я решила: ничего страшного, если опоздаю на часик, поскольку у заседания было еще два сопредседателя. Так и получилось, пришла с часовым опозданием и тихонько устроилась в задних рядах. Но меня заметили и все-таки вытащили на сцену. Еще подосадовала: могли бы дождаться перерыва, ведь сидеть на конференциях в президиуме не очень-то комфортно. Те, кто в зале, в удобных креслах, а ты на всеобщем обозрении, как птица в клетке.

Осматриваюсь и вижу в зале женщину, скромно и со вкусом одетую, удивительно похожую на Раису Максимовну. Не иначе как обозналась, с какой стати ей здесь быть. Потом замечаю по периметру зала по виду необычных научных работников — подтянутых, в аккуратных костюмах мужчин. Повернулась к соседу: «Слушайте, мне кажется…», и он, не дав мне закончить фразу, отвечает: «Вам правильно кажется, это она». Речь на заседании шла, по-моему, о психологии сельскохозяйственного труда. Не самая близкая мне тема, и как ее связать с проблемами мозга, я не знала. Но поскольку мы были уже одержимы стремлением заполучить ПЭТ, говорить ни о чем, кроме него, я не могла. Выступила и популярно объяснила, почему он позарез нам нужен. Раиса Максимовна поделилась своими соображениями в конце заседания, говорила горячо и умно. А в перерыве подошла ко мне и прошептала на ухо: «Вы наша гордость».

«Не думала, что вы меня знаете», — ответила я. «Да как же вас не знать». Она посадила меня рядом с собой и тоже шепотом сказала, что внимательно выслушала мое выступление, и если ПЭТ действительно так необходим, надо подготовить на имя Михаила Сергеевича письмо, которое она берется ему передать. У нее для этого есть специальный адрес. Диктует адрес, а я в большом волнении прошу: «Раиса Максимовна, лучше сами напишите, вдруг я что-нибудь напутаю». Она очень спокойно вырвала листочек из блокнота, написала адрес и сказала, что Михаил Сергеевич разрешает ей рассматривать отдельные вопросы и докладывать ему. После чего предложила выпить с ней кофе и завела общий разговор, но в моей голове, кроме мыслей о томографе, ничего уже не было.

Конечно, порадовалась этому заоблачному контакту, но не сильно верила, что он сработает. Вернулась домой, рассказала о встрече Святославу. Предложила написать страницы две, начальство больше не читает. И тут надо отдать долж­ное моему сыну. Он сказал: ну, нет, такой шанс выпадает раз в жизни, либо мы напишем эту бумагу, как следует, либо не будем ее писать вообще. Святослав ее в основном и писал, потому что к тому времени был полностью в теме. Он возглавил лабораторию позитронно-эмиссионной томографии в Институте эволюционной физиологии и биохимии, когда прибора в стране еще не было. Вы же знаете, он физик по образованию, при этом докторскую защитил по биологии, работал практически с нами, а числился в том институте, что было нелегко. Но Свято­слава ничего не волновало, только дай ему возможность изучать живой мозг. Получилась очень сильная бумага, великолепная…

Сколько страниц?

Восемь или девять. Не уверена, сохранилась ли у нас копия. Отправили оригинал по указанному Раисой Максимовной адресу, стали ждать ответ, а потом и ждать перестали.

И вдруг звонок из Москвы. А дальше было как у Кити и Левина из «Анны Карениной», которые по первым буквам угадывали слова. Не успевают нас что-то спросить, мы подхватываем: да-да, ПЭТ, письмо, Раиса Максимовна обещала… В итоге я получаю резолюцию Михаила Сергеевича на первом листе нашего письма, всегда ее с собой таскаю. Есть некоторые занятные бумажки, с которыми не расстаюсь. И вот на этой страничке значится: «Надо уважить просьбу академика Бехтеревой». Уважить просьбу! Расписано было для исполнения Маслюкову (Юрий Дмитриевич Маслюков первый зампред Совета Министров СССР, Председатель Госплана СССР. А.С.), кому-то еще. Оказывается, письмо наше прошло множество экспертиз. Все организации нашего профиля получили запросы: во-первых, чего мы стоим как научное подразделение, а во-вторых, нужен ли нам ПЭТ. Отзывы о нас были исключительно похвальные, а по поводу ПЭТ каждое запрошенное учреждение отвечало, что томограф нужен ИМ. Когда начальство осознало, что прибор, который нужен ВСЕМ, в стране отсутствует, началось оформление покупки. Процесс более чем сложный, несмотря на резолюцию с самого верха, на предельно доброжелательное отношение к нам Маслюкова. И основная нагрузка — взаимодействие с ведомствами, переговоры за границей, выбор оптимального варианта ПЭТ — легла на Святослава. Он к ней был готов, поскольку мы бредили этим прибором уже давно, проявил понимание тех нюансов, в которых остальные не очень-то разбирались. Потому и назначили его директором, меня — научным руководителем Института мозга человека. А дальше все пошло-поехало через Академию наук.

Раиса Максимовна вас поздравила?

Да, мы виделись с ней еще несколько раз, в частности, на заседаниях Верховного Совета. В ее книжке «Я надеюсь…» есть пара абзацев обо мне. Раиса Максимовна удивительно тепло со мной общалась, но на долгие разговоры времени не было, поэтому я ей писала о текущих делах, рискнула даже сообщить ей о своей личной трагедии. О ней она тоже упомянула в книжке.

Можем процитировать?

Конечно. Вставите, если захотите.


Несколько писем, написанных твердым, характерным почерком на плотных листах бумаги, в верхней части которых типографским способом набрано — по-русски и по-английски: Бехтерева Наталья Петровна, академик Академии наук СССР, директор НИИ экспериментальной медицины, руководитель отдела нейрофизиологии человека и т.д. В общем, одна из самых «титулованных» женщин СССР.

«Наконец-то совсем недавно смогли, пройдя бесконечную цепочку барьеров, заключить договор со шведской фирмой на поставку позитронно-эмиссионного томографа, который для меня всегда будет связан с Вами — спасибо Вам за помощь. Сделаем все для реализации открывающихся возможностей и для скорейшего создания отечественных аналогов...» И далее: «по тому, что я знаю о механизмах мозга, наше общество сейчас проходит фазу, только через которую и можно достигнуть нового желаемого уровня в социально-коммерческом и экономическом планах».

В каждом ее письме есть хотя бы строчка о долгожданном томографе — как он себя «чувствует» и как трудится на благо отечественного здравоохранения. И в конце: «Думаю о Вас... но почему-то сейчас, когда Вы так хороши на экране... когда Вас так тепло принимают... болит у меня за Вас душа...» Язык ясный, русский, и почерк как будто типографский. Передавая мне (собеседник Р.М. Горбачевой — писатель Георгий Владимирович Пряхин — А.С.) на время эти письма, хозяйка сказала грустно:

— У Натальи Петровны — трагедия. Почти одновременно из жизни ушли сын и муж.

Ну а я потом взялась ее защищать в Верховном Совете. Слышали эту историю?

Нет, поделитесь

Ох! Это особенный момент моей биографии. Вот если человек может сказать: «Я чем-то горжусь», то, пожалуй, я горжусь этим поступком. Больше мне по гамбургскому счету гордиться нечем. Я не кокетничаю, сейчас поймете, о чем речь. Можно отчасти гордиться тем, что я, скажем, написала сильную статью в зарубежную энциклопедию, но фактически я свою жизнь в науке в эту статью вложила. И заслуга моя лишь в том, что я исследовала, думала, сидела и писала. Так для этого я предназначена, видимо. А парламент — совсем не моя территория.

Как вы, наверное, знаете, на последней сессии Верховного Совета СССР творилось Бог знает что. Регламент не соблюдался, выступавшие перебивали друг друга. Не хочется говорить это слово, но оно напрашивается.

Неужели бардак?

Сами Вы сказали. Наша ленинградская делегация занимала места во втором, третьем, четвертом рядах прямо напротив президиума. И вот некий депутат как бы от имени народа, такой типаж с челочкой, по-моему, водитель троллейбуса (Леонид Иванович Сухов, водитель такси из Харькова, самовыдвиженец-популист А.С.), произносит разгромную речь в адрес Раисы Максимовны Горбачевой. В том смысле, что за государственные деньги такую бестолковую женщину отправляют за границу. А я к тому времени уже «открыла» Америку. У нас была поездка по 16 городам США буквально сразу после визита Михаила Сергеевича Горбачева, и газеты обсуждали его во всех подробностях. Я слышала и читала восхищенные отзывы американцев о Раисе Максимовне. Да и в Великобритании ее назвали Женщиной года, настоящей первой леди СССР. Я с этими оценками была абсолютно согласна. Кинулась к Дмитрию Сергеевичу Лихачеву. Предложила ему как главе Фонда культуры, который патронировала Раиса Максимовна, взять слово и ответить на эти нападки. Лихачев меня остужает: Наталья Петровна, нас могут не так понять, не будем связываться.

Лихачева у нас сделали иконой. Бог с ним, каждому свое. Я растолкала очередь из желающих выступить, полезла на трибуну и рассказала то, что знаю о Раисе Максимовне. Естественно, не о ПЭТ, а об отношении к ней за рубежом, о том, как много она делает для престижа нашей страны, показывая, какие до­стойные у нас женщины.

Когда я вернулась в зал (сидела я рядом с Юрием Болдыревым), мое кресло было завалено записками, в которых меня проклинали, требовали моего ухода из Верховного Совета и называли позором ленинградской делегации. Мне потом и в Ленинград такие письма слали. Люди решили, что я какую-то карьерную цель преследую, знать бы, какую. Полным академиком я уже была, прибор мы получили, больше ничего мне от начальства не требовалось, наша международная научная репутация от него не зависела. Но я месяца полтора переживала отчаянную травлю. Мне предлагали объяснить, как я могла пойти против народа. Якобы этот выступавший и был народом.

Осознание правды обычно запаздывает. И на похоронах Раисы Максимовны сколько было слез, сожалений, добрых слов об этой незаурядной женщине, ее вкладе в культуру, помощи больным детям и других делах на благо страны.

Пушкин говорил, что чернь и молва — понятия, которые сходятся. Как вы думаете, почему все-таки к Раисе Максимовне так, скажем, неоднозначно относились?

По-моему, это судьба тех, кто знает больше окружающих, умеет больше окружающих. Она знала и умела гораздо больше… Жен генсеков мы раньше не видели. Они где-то были, а может, и не были. А Раиса Максимовна всегда была рядом с Горбачевым, в том числе в самые тяжкие дни для него. Иногда на полшага впереди, в чем ее тоже обвинили на том заседании. Она была элегантная, тоненькая, невысокого роста, но очень складная. К тому же правильно одевалась. Скажем, в Верховном Совете: никакой роскоши, пушистая кофточка и юбка; на конференции, где мы познакомились: серый костюм, серые сапожки. Но эта женщина имела твердый характер и умела высказать свое мнение по самым разным вопросам. Горбачев на нее просто молился. Однажды мы с ним стояли в коридоре, он спросил: «Вы уже видели Раису Максимовну?» — и лицо у него засветилось. В зале она сидела неподалеку от нас, в гостевой ложе, он часто поглядывал в ее сторону.

Она довольно медленно говорила, и немного дидактично, поучающе, нет?

Понимаете, в жизни Раиса Максимовна была совершенно другая, чем на телеэкране. Не дано ей было выступать по телевизору. Я думаю, что, к сожалению, не нашлось человека, который внушил бы ей, что перед ней нет телекамеры. Потому что со мной и с другими людьми она говорила быстро и эмоционально. Поверьте, я это не придумала.

Конечно, поверю.


На одной волне

Люди такого уровня, как Наталья Петровна Бехтерева, очень редко впускают других в свой внутренний мир. Легче пройтись по канве ее биографии: училась в годы войны и блокады, защитила диссертацию, побывала в Англии, возглавила институт… А вот настроиться с ней на одну душевную волну, чтобы в подробностях, от первого лица узнать, почему она поступала так, а не иначе, что при этом чувствовала, полагаю, было невероятно сложно. Аркадию Соснову это удалось, сохранив стиль и манеру разговора НП (как звали ее сотрудники). Читая, я практически слышал ее голос.

Естественно, я был в курсе всех описанных событий. Ну, так ведь и сын, и сотрудник. Могу подтвердить: не только ничего не искажено, но есть информация, новая даже для меня. Более того, это первое произведение, где ученый Н.П. Бехтерева предстает прежде всего как человек.

Однако с момента записи этих рассказов прошло больше 15 лет. Многое изменилось. Поэтому считаю целесообразным дать комментарии для современного читателя.

Начну с первой истории — о снах. Обычно эта тема вызывает большой интерес, о ней много говорят. И даже критикуют НП за то, что она впадает в мистику. Но это не так. Она рассказывает о том, что реально было, о своем восприятии явления, пытается объяснить природу этого явления, описывает его как ученый, четко фиксируя факты.  

Вообще, исследуя человеческий мозг, часто наблюдаешь пока необъяснимое. Наш век — век торжества физики. Кажется, что наука должна все объяснить. Но в физике есть общая теория, а в науке о мозге — нет. Мозг бесконечно сложнее, чем любое физическое явление. Кроме того, результаты исследования, как правило, невоспроизводимы. Мы не можем дважды привести мозг в одно и то же состояние. Наши методики далеки от совершенства. НП всегда указывала на их очевидное несоответствие реальности. Мы используем концепцию повторных предъявлений и выполнения десятков или даже сотен одинаковых задач с накоплением и статистической оценкой ответных сигналов, а мозг решает задачу с первого предъявления и без всякой статистики. Поэтому, если в физике мы говорим, что чего-то не может быть, то в науке о мозге таких утверждений пока делать нельзя.

И к Наталье Петровне, и ко мне приходили люди с сообщениями о своих сверхспособностях. Скажем, об умении видеть сквозь непроницаемую для света повязку, о связи с мировым разумом и т.п. Как правило, за этими «открытиями» был мухлеж, либо, разобравшись, можно было объяснить их на основе имеющихся научных знаний. И достаточно редко наблюдались явления, которые объяснению пока не поддаются. Как пример — исследование физиологиче­ских механизмов некоторых характерных для буддизма явлений, чем, в частности, я сейчас занимаюсь. Мы их наблюдаем, регистрируем и описываем, доказываем их существование, а объяснить пока (снова пока!) не можем. Безусловно, такие «невероятные» явления необходимо регистрировать, описывать и пытаться объяснить, что НП и делала.

В книге детально воссоздана обстановка, в которой росла Наталья Петровна. Положение дочери «врага народа» было крайне незавидное. У Владимира Михайловича Бехтерева было пятеро детей, из которых четверо жили в Ленинграде. Кажется логичным, что детей его репрессированного сына Петра Владимировича должны были взять в семью. Можно ли сильно винить наших родственников в том, что они отказались это сделать и дети попали в детский дом? Пожалуй, нет. Уж очень страшно было.

Но эти проблемы закалили НП. На то, что она совершала в жизни, необходима была огромная смелость. Возьмем имплантированные в мозг электроды. Меня часто брали с собой на работу — не с кем было оставить. И я слушал взрослые разговоры. Помню реплику в нейрохирургическом институте, где НП заведовала электрофизиологической лабораторией (еще до ее английской поездки): «Эти проклятые капиталисты вбивают больным в голову золотой гвоздь!» А НП рискнула всем — карьерой, дипломом, положением — и имплантировала больной пучки электродов. Причем впервые сделала это прицельно. И выиграла. Я видел эту больную, которая еще недавно не вставала с постели, через две недели после операции. Она тащила тюк с бельем, помогая медсестре.

Название созданного Натальей Петровной в ИЭМ отдела прикладной нейрофизиологии человека поначалу воспринималось как оксюморон. Нейрофизиология тогда не могла быть прикладной наукой. Она занималась экспериментами, и не на человеке, а на животных. Такой же, но уже гражданской смелости требовало от НП выступление на сессии Верховного Совета против толпы. Она, безумно любившая кошек, всегда была немножко кошкой и гуляла сама по себе.

Помню, как мама приехала (приплыла на корабле) из Англии. Она изменилась настолько, что я даже немного испугался. Другим было все, начиная от прически, тогда такую у нас не носили, и кончая какой-то необычной раскованностью.

Собственно, и ее научная жизнь четко делится на два этапа: до и после Анг­лии. До: яркая, умная, но, пожалуй, не более. А после Англии с нее как будто сняли гири, расковали. За следующее десятилетие родились новые идеи, направления, актуальные до сих пор. Да, в физиологии после павловской сессии было невероятно душно, как и в генетике, и в кибернетике. В Англии жизнь была другой. Но ведь надо было найти в себе силы, чтобы изменить себя. Она — нашла.

Меня часто спрашивают, не жалею ли я, что моя мать настолько отдавала себя науке. Что она и отец часто не были дома, пропадали в лабораториях, в командировках. Однозначно — нет. Прежде всего, мной все-таки занимались, и я всегда чувствовал мамину заботу. А если я и был чего-то лишен, по сравнению со сверстниками, то взамен получил нечто очень важное — научную атмосферу нашей семьи. Я знал, что, когда взрослые работают, мешать им нельзя. Я по сути вырос в физиологической атмосфере. Разговоры об исследованиях, часы, проведенные в лабораториях, куда меня приходилось брать родителям… Возможно, именно поэтому мне было легко перейти из физики в физиологию.

Вклад НП в познание мозга огромен. Это и механизм детекции ошибок — один из определяющих в работе мозга, открытие 1967 года настольно значимое, что впоследствии западные ученые пытались его присвоить (кража была нами пресечена и справедливость восстановлена). Это и концепция устойчивого патологического состояния, объясняющая, почему мозг тормозит выздоровление пациента и как с этим бороться. И многое другое. Но об этом столько уже написано! Перед автором стояла задача показать именно человека, незаурядную женщину со сложной судьбой, и эта задача выполнена.


Святослав Медведев,

академик РАН




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru