Об авторе | Владимир Аристов родился и живет в Москве. По образованию физик и математик, окончил МФТИ, доктор физико-математических наук. Автор шестнадцати поэтических сборников, а также ряда романов. Лауреат премий им. Алексея Кручёных, им. Андрея Белого, премии «Различие» (2016). Предыдущая публикация прозы в «Знамени» — «Меж Козицким и Дегтярным» (№ 7 за 2022 год). Рассказы входят в цикл «Жизнь незамечаемых людей».
Владимир Аристов
Генеалогическое дерево
рассказы
Материнская плата
Молодой человек Семен Григорьевич Трехразов работал в сфере высоких технологий. Был туда погружен, что называется, с головой. И думать об ином не хотел, а иногда и не мог. Однажды в виртуальном разговоре со своим приятелем Гошей Ф. он посетовал на то, что вот у него есть отдельно микропроцессор и материнская плата, но как их совместить, он не знает. Приятель посочувствовал довольно подробно его проблеме. И Семен, возможно, позабыл бы об этом разговоре. Но буквально через день ему позвонил незнакомый мужской голос и сказал, что дружит с другом Гоши Ф. и узнал, что он, то есть Семен, в своей речи использовал такое восхитительное словосочетание, как «материнская плата», и не продаст ли он ему его для названия нового телесериала? Семен был изумлен и даже насторожен предложением, поскольку такое сочетание слов размножено вплоть до банальности и не представляет никакой ценности, и он хотел это сказать, но тот все еще незнакомый голос его опередил и, наконец представившись, произнес:
— Знаю, что вы хотите мне сказать, но я совсем из других областей и действительно впервые услышал такие слова, и они меня поразили — насколько точно они подходят для названия. Тем более что сериал из жизни очень продвинутых технологичных людей, а вы, так я понимаю, со сферой Ай-Ти на ты, не так ли? Вот эти ваши консультации для меня бесценны. Сам я из другой оперы, бывший гуманитарий и о технике слыхом не слыхивал.
— А о чем сериал-то будет?
— Я думал, что вы уже поняли. О суррогатном материнстве, конечно.
— Сочетание «суррогатное материнство» и тем более «отцовство» вызывали у Семена легкое отвращение, но он сдержал себя и совершенно неожиданно для себя спросил:
— Сколько?
— Десять тысяч долларов, — тут голос приостановился и добавил: — сингапурских.
Семен в ответ вначале неловко промолчал, и голос, заметив это, решил ему помочь и подсказал:
— Да, из Сингапура. Вы бывали в Сингапуре?
В тот же момент у Семена возникли не выкинутые из песни, а жившие где-то вместе с ней слова «В бананово-лимонном Сингапуре, в бури…», что он и пропел голосу. Тот спросил после паузы:
— Как? В Сингапуре — пуре? Да, и я сказал бы, что в «пуре» — там действительно очень чисто и только в редких исключениях очень грязно. Понятно, что лимоны и бананы там есть, хотя я на них не обращал внимания. Но если вы сомневаетесь в законопослушности этой суммы, то уверяю: я ввез ее вполне легально, в пределах дозволенного.
Семен хотел сказать, что сам на таможне никогда не работал, и нет у него знакомых, чтобы заниматься растаможкой на дому, но почему-то спросил:
— А сумма эта много места занимает?
— Да, нет — маленький ручной чемоданчик.
— А почему так много?
— Там купюры разного достоинства.
— Там что, и монеты есть?
— Монет нет.
— Так вы что, хотели, чтобы я помог вам в написании сценария? Но у меня нет литературных способностей.
— Нет, вы не поняли, я хочу, чтобы вы поучаствовали, так сказать, вживую.
— Так вы будете использовать меня втемную?
— Нет, всветлую, исключительно всветлую. От вас потребуется по два-три слова в диалогах между персонажами, чтобы зритель не подумал, что вот герой с Луны или, не приведи, с Марса свалился и знать не знает, что у нас сейчас творится.
После разговора с голосом Семен Григорьевич ненадолго призадумался, потому что мыслил очень интенсивно, и задачу, на которую другому потребовалось бы три недели, часто решал за три с половиной часа.
Предложение было необычным: он подумал, что голос хотел пробудить в нем воспоминания о стране, в которой он не был, услышать далекий звук монет в металлическом чемоданчике, которых не было, и в результате создать в его сознании такие образы, которые никогда бы иначе не явились. Он понял дружеский намек и помощь своего друга Гоши Ф. И Семен изменил нечто в процессоре, о чем иначе бы никогда не догадался, и он совпал с материнской платой.
Верзьера Аньези
Толя Палышев не любил математику. Ни высшую, ни любую другую. Он любил слова, а цифры соединялись для него в непроходимый кустарник, в котором он путался. Но однажды совершенно случайно в каком-то учебнике натолкнулся на название некой изысканной кривой «Верзьера Аньези», и это сочетание слов его заворожило. Его не смутило, что одно из значений итальянского «верзьера» — «ведьма», потому что он прочитал, что эту прихотливую линию называли также, пусть и курьезно, «локон Аньези». Он почти сразу узнал, что Мария-Гаэтана Аньези была математиком XVIII века, и заочно влюбился в нее.
Толя, конечно, стал жалеть ее, убедившись в справедливости народной мудрости: «если любит, то жалеет, жалеет — значит, любит». Жалко ему было Марию-Гаэтану, потому что жить в XVIII веке ему казалось невероятно трудным, почти невозможным. Сейчас-то и в нашем XXI — ох, как непросто, а тогда-то… Он увидел эту удивительную кривую, ничего не поняв в ее построении, но предположил, что его отдаленная, едва представимая возлюбленная могла бы скатиться, если б захотела, по этой прекрасной линии в наш сложный, но все же в чем-то более человечный век.
Толя понял, что само название «Верзьера Аньези» его завлекло, а затем, наверное, все остальное. Он видел соединение двух таких слов, начертанных, прямо-таки вгравированных на стенах домов, мимо которых проходила эта Гаэтана. Он почему-то представлял Милан с его рассеченными чьей-то волей каменными правильными улицами. Он был там один раз и не удивился, узнав потом, что Аньези действительно жила в Милане.
Вот она с сумкой со школьными принадлежностями идет по этим расчерченным улицам — впрочем, какая школьница — она же училась дома. В графе «образование» она, наверное, писала «высшее (домашнее)», и действительно, что может быть выше? Отец не пустил ее в монастырь, куда она так стремилась, а направил в математику. Когда она писала учебник математики с этой своей кривой, и до нее известной, но только ей настолько подвластной, она врезала свой путь в нерушимое будущее, начертив незримо свое имя на этой несомненной линии.
И, очутившись в этом даже нашем будущем, первым делом пожалела его, Толю, который наверняка, как ей казалось, что было отчасти правдой, минует окружающие книги, а смотрит в какие-то окружающие его в будущем волшебные предметы. И видит там все, что захочет, что удобно и сподручно. И способен даже ее — Гаэтану — увидеть, но можно ли, не познав книгу, истинно кого-то пожалеть?
Шекспир-импровизатор
— Пусть пьеса топчется на месте, нам и в первом акте хорошо, — такие или примерно такие слова услышал режиссер Валерий Полушинельский, ненадолго отлучившийся с репетиции одной из пьес Шекспира, быстро вернувшийся, но подумавший, что в глазах и ушах у него помутилось.
Офелия, которую, понятно, играла девушка, прилаживала себе на бок шпагу, а Гамлет примеривал себе накладной бюст. Оказалось, что в его отсутствие, то есть режиссера Вадима, много чего произошло.
Актер М., репетирующий Гамлета и выпивший вчера, наверное, не то, предложил актрисе Т., репетирующей Офелию, поменяться тут же на сцене ролями.
— Махнемся глядя, — предложил он ей.
— То есть в трезвом уме? — спросила она.
— Насчет ума не знаю, — отвечал он, — но телесно я трезв и готов в ясном сознании приступить к исполнению любой роли, тем более что режиссер призывает нас к импровизации.
То было правдой — режиссер Полушинельский звал своих подопечных оглянуться вокруг, черпать ощущения жизни полной горстью и понять, что Шекспира повседневностью не испортишь, а можно только улучшить. Но тут было что-то, выходящее за пределы и превышающее его ожидания.
— То, что я услышал, меня насторожило, — закричал он с порога. — Вы что же, хотите затормозить течение пьесы? И остаться в первом действии? Чтобы, значит, и овцы, и волки, и кто там еще остались при своих? Если вы влюблены по ходу драмы друг в друга, это не повод тормозить Шекспира. Зритель вас не поймет и не позволит. Гендерным вашим переодеванием вы хотите его отвлечь, понимаю. Но он не за этим сюда шел, припасая скупую мужскую слезу в пустой склянке из-под валокордина, — чтоб пролить ее в нужном месте в нужное время. На этом стоит и стоял театр вообще.
— Но авангард в нашем лице еще не умер, — сказал за себя и актрису Т. актер М.
— Да, но не в таких дозах, — отвечал режиссер Валерий Полушинельский.
— А вы слышали, что Мейерхольд призывал сцену выезжать во время спектакля на улицу? А мы всего лишь меняемся на сцене ролями, чтобы привлечь зрителя к возможному преступлению или даже череде преступлений, которые могут здесь вот-вот произойти. Мы же не призываем семейные пары тут же в зрительном зале, не выходя в фойе, обменяться предметами туалета. Мы это делаем за них. Но это не самоцель. А чтобы серией таких переодеваний приостановить действие. Остаться там, где всем хорошо или по крайней мере неплохо. Обмануть судьбу? Да нет, не надо никого обманывать. Пригласить эту самую злосчастную Судьбу со своим супругом злым Роком на наш спектакль. Пусть призадумаются о своем поведении. Они считают, что без них действие в пьесе не двинется. Их можно понять, и они по-своему правы. Но поймите и нас, простых актеров, которых вы — тут он, то есть М., обратился к режиссеру Полушинельскому, — призывали быть еще попроще, довериться жизни. И тогда Шекспир — настоящий — войдет в двери нашего театра и не споткнется о порог, о который споткнулись вы, дай вам Бог здоровья. Вы, как хотите, а мы с Т., то есть любезной моему сердцу Офелией-Гамлетом, останемся в первом акте и будем заниматься переодеванием, пока у всех не зарябит в глазах в хорошем смысле. И на сцену взойдет импровизированный, замечу, самодеятельный хор зрителей и завершит ход этого возвышенного действа речитативом собственного создания под музыку высших сфер: «Живи, Шекспир, лучше не исполнишь!»
Генеалогическое дерево
Однажды, разглядывая свое генеалогическое древо, Лева Батраков увидел то, чего никогда не видел раньше. Лева с некоторыми своими предками сидел на самой дальней ветке рода князей Бетонкурских. Но и на основной ствол он смотрел и сейчас увидел в нем довольно большое дупло. Понятно, что ни белка, ни, допустим, дятел в нем не могли бы поселиться. Но можно было предположить, что кто-то, пытаясь сделать привой к древнему стволу, оставил свой след. Кто-то пытался присоседиться, но не удалось. Может быть, и древо в том месте пыталось дать побеги, но попытка была пресечена. Леве хотелось понять, что же за смутное дупло было видно на родовом древе. Но кого он ни спрашивал, те пожимали плечами. Лишь один знакомец уверенно произнес: «Я знаю человека, который может, хотя и не наверняка, тебе помочь — это президент академии доисторических наук Белобородько». Лева заявил, что никогда не слыхал о такой академии. Но приятель пояснил, что она есть несомненно, хотя не все признают ее заслуги. Приходится постоянно судиться, в основном за границей, чтобы академию признали научным учреждением. Найти Белобородько через приятеля не сразу, но постепенно удалось. Лева ожидал почему-то, что президент будет непременно с бородой, и это оказалось так, хотя борода была неожиданно рыжей с редкой прочернью. Видя удивление Левы, Белобородько сказал: «Я стригу ее каждый день. Но я знаю вашу проблему. Когда-то я видел это древо, покажите еще раз». Лева извлек реликвию из кармана пиджака. Белобородько сказал: «С этим ко мне уже обращались, я провел собственные изыскания и натолкнулся на документ, где говорилось, что некий переписчик при воспроизведении древа Бетонкурских случайно поставил кляксу прямо на ствол, был этим смущен, стал сразу стирать пятно, но тем только все усугубил. Сообщить о случившемся не посмел, и в дальнейшем возникшее пятно так и воспроизводили. Видевший все это другой переписчик, однако, описал сей прискорбный факт на всякий случай». «Где же этот документ?» — наивно спросил Лева. «К сожалению, он утрачен в перипетиях нынешнего времени». Лева почувствовал легкую заминку у Белобородько и понимающе сказал: «Да я готов заплатить вам за документ». Но президент доисторической академии улыбнулся ему в ответ: «Что вы, я сам готов бы вам заплатить за возможность участвовать в разрешении ваших проблем. Но видите, я гол как сокол. —Тут он похлопал себя почему-то двумя руками по животу. — Все деньги уходят, вы знаете, на адвокатов — судимся постоянно и надежды не теряем. Но мне интересно ваше дерево, как будто я сам его посадил и вырастил». — «Мне все же кажется, что там было дупло или что-то в этом роде», — неожиданно произнес Лева. Он ждал, что Белобородько над ним посмеется, но тот вдруг задумался и, потонув лицом в своей красивой бороде, сказал: «Мне так тоже иногда кажется. Вы слышали об опытах, о попытках скрещения человека и животного?» — «Слышал, но все они были неудачными». — «Не скажите, в древности владели такими секретными знаниями, которые были потом утрачены. Племя кентавров откуда пошло?» Лева пожал плечами. «Но я вам больше скажу, — постепенно распаляясь, сказал Белобородько, — давно когда-то пытались скрестить человека с растением, в частности, с деревьями». — «Отсюда, что ли, пошли выражения “крепкий, как дуб”» или “стройная, как сосна”?» — догадался Лева. — «Именно. Подозреваю, что с вашим родословным деревом что-то когда-то произошло. Об этом мне намекали ваши дальние родственники, сидящие на противоположной стороне ствола. Вероятно, от скрещения какого-то человека с вашим деревом — оставшийся след вы и заметили — произошел какой-то мощный предок, он оторвался от родо-древа и шагнул куда-то далеко вбок». — «Кто же это был — шагающий дуб или клен?» — в такт ему спросил Лева. «Или человек ветвистый, населенный птицами», — уточнил президент. Тут только Лева увидел, что у Белобородько на плече сидит сова. Белобородько заметил Левино удивление и провозгласил почти торжественно: «Да, мы с ней почти неразлучны, но она из скромности скрывается обычно за моей спиной. У меня есть слабость ко всякой живности, включая растения, конечно. Некоторые мои знакомые говорят: «Что ты ухаживаешь за своей бородой, как за кактусом». Что кактус! Я холю, лелею ее и поливаю ее спиртосодержащей водою почти каждый день. Что же в этом плохого? Вы знаете происхождение моей жилетки? — он показал на желтоватую в косую клетку жилетку, надетую под пиджаком, по-видимому, на голое тело. — Верите, что ей сто четырнадцать лет?» Лева отрицательно покачал головой. «А вместе с тем это правда. Некоторые называют ее вретищем. Они ничего не понимают. Она ведь растительного происхождения. Да, я сплю в ней, но не только из уважения к ней, но потому, что я вырос в некотором смысле из нее. Разрешите задать вам вопрос? — и, не дожидаясь ответа, так же высокопарно продолжил: — Вы знаете отношения Одина с деревом Иггдрасиль?» Лева неопределенно помотал головой. «Не буду своими словами пересказывать и вообще касаться этого священного сюжета. Не скажу, что это образец для подражания, но нам надо думать постоянно о нашем отношении к мировому древу. И любое генеалогическое дерево — даже самое хилое — своими корнями соприкасается-таки с корнями этого древа. На этом убеждении стоит (и шумит своими развесистыми ветвями, замечу в скобках) вся академия доисторических наук. Я вырос из своего генеалогического древа, поэтому я понял ваш вопрос, но дал на него вначале профанный ответ, а сакральный ответ скрыт в моих ветвях, потому что я перерос то генеалогическое деревцо, соединяясь с древом мировым. Удалось ли мне это — выводы делайте сами». И он зашумел в воздухе своими раскинутыми руками, и борода его зашелестела, как под тихим ветром. И сова с одной из его ветвей смотрела на Леву немигающими, но ласковыми глазами.
Со своим зубом из Стокгольма в Москву
С тех пор как Антон поселился в стольном городе Стокгольме, лишь одно смущало его безоблачное существование: однажды он увидел ошеломившие его цены — в еврах, понятно, — в стоматологических клиниках. Поэтому он заклинал самого себя, а вернее, разговаривал со своими зубами в естественной просьбе ни в коем случае не болеть. «Это в наших общих интересах», — обращался он как к людям к своим двадцати восьми зубам. Несмотря на его весьма зрелый — в самом расцвете — возраст, ни один из его зубов мудрости еще не проклюнулся. «И не надо, — обращался он к ним, — сидите тихо. Лучше быть менее мудрым, но здоровым, чем очень мудрым, но не очень здоровым». Все остальные его зубы держались обычно молча, как заговоренные. Хотя в силу несомненной мнительности ему стало казаться с некоторых пор, что один из них пытается вступить с ним в диалог. Но кроме языка боли, по-видимому, другого тот не знал. «Я тебя искореню», — пытался он его запугать, но понимал, что никогда этого не сделает, потому что за эти годы стал относиться к нему как к родному. Оставался один выход: поехать в Москву, потому что даже дорóга туда не так дорогá, как здешнее зубоврачебное кресло. И он к тому же выбрал, как ему показалось, самый дешевый путь: паромом до Хельсинки, оттуда автостопом до Питера, а дальше ночным плацкартом до Москвы. Ночью в вагоне сердце его забилось учащенней — в городе своего рождения он не был давно. Но так как из-за зуба он не мог есть уж который день, то в голову влезало постоянно и нечто съестное. «Москва, люблю тебя, как сыр», — произнес в нем внутренний голос что-то почти лермонтовское. Зубу это не понравилось, и пришлось припомнить тому в утешение чье-то квазипушкинское: «Печаль моя свеклá». Запутавшись в сложном выборе между свеклой и сыром, которые зуб одинаково любил, зуб немного поутих.
Утром на площади трех вокзалов его встретили два его старых школьных друга, ослепив своими белозубыми улыбками. А он вынужден был держать язык за зубами, а зубы за губами. Друзья знали о его трудностях и не удивились тому, что он не промолвил ни слова. Зуб его, недовольный утренним разбавленным вагонным чаем, ныл теперь не переставая, и Антону просто стыдно было показывать его людям: «Нытик, помолчал бы, а? — обращался он к зубу. — Пользуешься тем, что знаешь, что я тебя не брошу? Я тебя короную, надену на тебя коронку, — поверь мне — только помолчи». Друзья обещали его отвести в лучшую клинику и даже принять участие в финансовой борьбе за жизнь зуба. Но Антон поспешно отказался, попросив познакомиться с клиникой посреднее, потому что иначе зачем же он тогда предпринял такое хорошо рассчитанное путешествие. «Чтобы врачи-стоматологи были сыты и зубы целы». Друзья, еще раз улыбнувшись, сказали, что есть у них на примете и такая клиника.
В приметной клинике Антон успокоился в стоматологическом кресле и мог временно не переживать за судьбу своего занаркозенного зуба. Но из коридора стали доноситься громкие веселые крики, что сильно напрягло его. Он всегда подозревал, что его друзья больны тщеславием, во многом неизлечимым. В коридоре клиники это стало особенно ясно. Друзья встретили там своих знакомых — мужа и жену, корреспондентов одной из самых известных интернет-газет. Муж и жена пришли взаимно лечить друг другу зубы, но друзья Антона, пропихнув его тут же в кабинет, слова не дали тем сказать, стали невыносимо хвалиться и хвастать своими художественными достоинствами и достижениями и потребовали от супругов-корреспондентов, чтобы те, не отходя от двери кабинета, взяли у друзей интервью. Гвалт поднялся такой, что даже хладнокровный стоматолог, кстати, тоже приятель Антоновых друзей, оторвался от раздумий над извлечением корня — стоит ли? — антоновского зуба, выбежал в коридор и закричал: «Вы ором и мертвого зуба разбудите, не говоря о замороженном. Не на вернисаже, чай. Здесь тончайшая операция идет. Тишина должна быть, как на киносъемке». Но друзья и супруги встречно закричали, что могут и у стоматолога взять интервью, и что это будет небывалый репортаж о такой операции, причем в присутствии хозяина зуба Антона. Врач наотрез отказался впустить кого-то в кабинет. Единственное, согласился — лишь бы воцарить относительную тишину, через открытую дверь кабинета — благо никого из пациентов больше не было, — изредка отвечать на вопросы супругов-корреспондентов. Как ни странно, это настолько его вдохновило, что он нашел способ, чтобы сохранить нервную систему зубу. Что, конечно, не могло бы того не порадовать, если бы тот не был под наркозом. Но встревожило Антона, который предвидел дальнейшие диалоги со своим нервным зубом.
Когда, немного отдохнувший в удобном кресле, Антон в сопровождении дантиста вышел в коридор, его облепили со всех сторон друзья и супруги друзей. Они заглядывали ему в лицо, и он им улыбнулся. Зуб сиял каким-то незнакомым блеском. Врач заверил, что белил и шлифовал его как никогда. Один из друзей вгляделся в светлую поверхность зуба и воскликнул: «Без шуток, там, как в волшебном фонаре, вид города Стокгольма — я был там и свидетельствую». Все повернулись к врачу с немым вопросом: «Как так удалось?» Тот раскрыл глаза и развел руками, мол, ничего не знаю. Но все видели, что какой-то свой секрет он утаивает. Друг посмотрел еще раз на улыбку Антона и сказал: «Только вот симметричный двойник этого зуба не так сияет». «Можете, — обратился он к врачу, — так его отшлифовать, чтобы там вид Москвы отобразился? Тогда бы Антон знал, что во рту у него два города постоянно братаются». — «А это надо владельца спросить», — сказал врач. «Я не владелец их, — произнес Антон, — у них автономия. Надо у зуба самого спросить, хочет ли он». — «Так спроси», — закричали все. Наступила мгновенная тишина. И наконец Антон с некоторой торжественностью произнес: «Он не возражает».
Винзавод
Тогда он работал на заводе по производству разных вин. Звали его Максим Кожемитов. И был у него давний приятель, тоже инженер, по фамилии Златогорский. Фамилия как фамилия, казалось бы. Но однажды Максиму в голову пришел ее смысл. И он сказал Златогорскому: «Переходи к нам на работу». Тот не сразу догадался и спросил: «Зачем?» Максим ответил: «Я уверен, что тогда наши реки вина станут полноводней». Златогорский, а звали его Вадим, наконец догадался, но сказал, что последнее слово его немного смущает. Максим ответил, что сформулировал, не подумав, но не надо считать, что он раскрыл какой-то особый технологический секрет. Вадим тут же предложил ему немного загадочный афоризм: «сухое вино водой не испортишь», и Максим надолго призадумался. У Вадима Златогорского была местами поэтическая натура, и он иногда писал стихи. Понятно, что при таком малом количестве стихов о качестве их говорить не приходилось. Но тут он стал вслух мечтать, видя молчание Максима: «Я знаю три цвета благородного вина, и можно представить поэтому три такие реки». Максим словно бы очнулся и спросил: «Белое, красное, а третье?» «А зелено вино? — отозвался Вадим. — Понятно, что крепленое мы в расчет не берем». — «Твое зелено вино отнесут к разряду белого вина», — технологично ответил Максим. Но Вадим уже не очень слушал его и, глядя только внутрь себя, продолжал: «Представь, что мы с тобой ночью плывем по одной из таких рек, в которой отражается полная луна». Но Максим пытался гнуть свою линию: «Ну и после нашей лодки и лунного облучения о каком качестве вина можно будет говорить?» Вадим слегка смутился, но пошел немного в другом направлении: «Ты сам заговорил о реках, и я подумал о тех областях и краях нашей страны, где царит винная засуха, и туда надо было бы повернуть и направить тобою помянутые реки».
Надо заметить, что это дело и разговор происходили до эпохи начала сухого закона. Друзья еще не знали, что сухим винам такой закон не писан, поскольку оно и так сухое. Не знали, что их проект поворота винных рек ляжет под сукно и будет там с надеждой смиренно ожидать следующей эпохи. А сами они станут авангардными художниками и придут на то место, где раньше работал Максим, и в этом новом художественном пространстве создадут грандиозную инсталляцию «Вином по стеклу».
Но в период работы над проектом времена изменились, и, придя, чтобы закончить инсталляцию, они обнаружили, что на месте их винзавода образовалось небольшое море чистого вина, и, стоя по колено, они смеялись и плакали вновь невинными слезами.
|