Пунин, или Фонтанный дом. Монологи, стихи, постановления и приговоры. Наталья Иванова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


От автора | Из цикла драматических композиций «Голоса из тени». Первая, пьеса-коллаж «Фрейденберг, или Сестра моя жизнь», опубликована в № 3, 2023. Допускаю, что выражение «из тени» может показаться слишком сильным — но главные персонажи отодвинуты в тень своих великих родных и близких историей русской культуры и насилия над ней в ХХ веке. Николай Николаевич Пунин (Гельсингфорс, ноябрь 1888 — Абезьский лагерь, Коми АССР, август 1953) — выдающийся искусствовед, историк искусства, в послереволюционное время комиссар при Эрмитаже и Русском музее, профессор. В 20–30-е годы был гражданским мужем Анны Ахматовой. Пережил три ареста (в 1921-м — одновременно с Николаем Гумилевым, в 1935-м — вместе с Л.Н. Гумилевым; и в 1949-м).




Наталья Иванова

Пунин, или Фонтанный дом

монологи, стихи, постановления и приговоры



Действующие лица:

Николай Николаевич Пунин

Анна Андреевна Ахматова

Голоса


Жить трудно, и я устал.

Николай Пунин. Дневник, 1946 год


Освещенная боковым светом авансцена — то ли оперная ложа, то ли кафе поэтов. Из темноты постепенно проявляется Фонтанный дом. Анфилада профессорской квартиры из четырех комнат, прихожей и лестничной площадки, вытянутых в линию по горизонтали. Створчатые окна глядят в Шереметев­ский сад с ветвями деревьев, меняющих цвет в зависимости от времени года. Высокие двери каждой комнаты развернуты в зал, к публике.



ЭПИЗОД ПЕРВЫЙ


Голос:

Портрет арестованного, 1949

Рост высокий: 171–180

Фигура: средняя

Плечи: опущенные

Шея: длинная

Цвет волос: темно-русые

Цвет глаз: голубые

Лицо: овальное

Лоб: высокий

Брови: дугообразные, узкие

Нос: большой, тонкий, спинка носа: прямая

Рот: малый, опущенный

Губы: тонкие

Подбородок: скошенный

Уши: малые



Николай Пунин (далее — НП), дневник (24 октября 1914)

Сегодня возвращался из Петрограда с Ахматовой.

В черном котиковом пальто с меховым воротником и манжетами, в черной бархатной шляпе — она странна и стройна, худая, бледная, бессмертная и мистическая.

У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком

губы тонкие и больные, и немного провалившиеся, как у старухи или покойницы

сильно развитые скулы

и особенный нос с горбом, словно сломанный, как у Микеланджело

серые глаза, быстрые, но недоумевающие

ее руки тонки и изящны.

Из-под шляпы — прядь черных волос.

Я ее слушал с восхищением. Она умна, она устойчива в своем миросозерцании, она великолепна.



Анна Ахматова (далее — АА), 1917

Да, я любила их, те сборища ночные, —

На маленьком столе стаканы ледяные,

Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,

Камина красного тяжелый, зимний жар,

Веселость едкую литературной шутки

И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.



НП, дневник (1 сентября 1917)

Вот он, революционный город в годину бедствий — голодный, развратный, испуганный, выползший, могучий и нелепый.


Голос:

Николай Гумилев — АА, Париж, конец августа — начало сентября, 1917

Дорогая Аничка, ты конечно сердишься, что я так долго не писал тебе. Я остаюсь в Париже, в распоряжении здешнего наместника от Временного правительства. Через месяц выяснится, насколько мое положение здесь прочно. Тогда можно будет подумать о твоем приезде сюда, конечно, если ты сама этого захочешь. Целую тебя. Всегда твой Коля.


Голос:

Русский музей императора Александра III

1 сентября 1917 года, № 775

Канцелярия Русского музея сим удостоверяет, что, во исполнение распоряжения Двора и Уделов, поручено секретарю Художественного совета Русского музея Николаю Николаевичу Пунину получить по прилагаемому списку предметы обстановки для дальнейшего отбора в музей.



АА, записные книжки

25 октября я жила на Выборгской стороне у своей подруги Срезневской. Я шла оттуда на Литейный, и в тот момент, когда я очутилась на мосту, случилось нечто беспримерное: среди бела дня развели мост. Остановились трамваи, ломовики, извозчики и пешеходы. Все недоумевали.


Голос:

Удостоверение

29 октября 1917 г., № 19

Предъявитель сего Николай Николаевич Пунин является членом Центрального комитета общественной безопасности.

Петроградский городской голова (подпись)



АА (читает 26 ноября 1917 на митинге в защиту свободного слова, организованном Союзом русских писателей)

Дай мне горькие годы недуга,

Задыханья, бессонницу, жар,

Отыми и ребенка, и друга,

И таинственный песенный дар —

Так молюсь за Твоей литургией

После стольких томительных дней,

Чтобы туча над темной Россией

Стала облаком в славе лучей.


Голос:

Комиссару Русского музея Н.Н. Пунину

31 июня 1918 года.

Уполномачиваю Вас, товарищ, временно исполнять обязанности комиссара Эрмитажа, оставаясь в то же время комиссаром Русского музея.

Народный комиссар А. Луначарский



ЭПИЗОД ВТОРОЙ

ЗАПИСОЧКИ


АА — НП (август — начало сентября 1922)

Николай Николаевич, сегодня буду в Звучащей раковине, приходите.



НП, дневник (август — начало сентября 1922)

Был на заседании в Доме искусств, когда мне подали эту записку, был совершенно потрясен ею.



АА — НП (сентябрь 1922)

Милый Николай Николаевич, если сегодня вечером Вы свободны, то с Вашей стороны будет бесконечно мило посетить нас. До свидания. Приходите часов в 8–9. Ахматова.


Дьявол не выдал. Мне все удалось.

Вот и могущества явные знаки.

Вынь из груди мое сердце и брось

Самой голодной собаке.


* * *

Соблазна не было. Соблазн в тиши живет,

Он постника томит, святителя гнетет

И в полночь майскую над молодой черницей

Кричит истомно раненой орлицей.

А сим распутникам, сим грешницам любезным

Неведомо объятье рук железных.



ЭПИЗОД ТРЕТИЙ

ОПЕРА


НП — АА (октябрь 1922)

Друг мой дорогой, Анна, ты сама знаешь, как пусто стало, как только ты ушла. Какая странная и ровная пустота там, где ты еще час тому назад наполняла все комнаты и меняла размеры всех вещей.

Я смотрел, как ты ешь яблоко, на твои пальцы, и по ним мне казалось, что тебе больно… это уже не любовь, Анна, не счастье, а — начинается страдание. Я не могу без тебя.

Любовь стала тревожной и мрачной, я чувствую ее постоянно в сердце, в форме глубокой тоски, думаю я о тебе или не думаю.

Как я люблю тебя. Ты как стебель, гибкая, раскрывающая губы, — злые и уничтожающие, если говоришь слова. Гибкая гибель? Ты вся такая, из которой пить любовь.

Как будто проходя, говоришь: пойдем со мною. И идешь мимо.

Куда с тобою, ну куда с тобою, бездомная нищенка?



НП — АА (ноябрь 1922 )

А ты, чернокосая, машешь еще перед самыми глазами своим веселым смехом. И счастлив я, как мальчик! Хрупка наша близость, как ледок.

Можешь без меня? — Не могу; я еще такой тревожной тоски, такого беспокойства не помню.



НП — АА (декабрь 1922)

Ревность мешает писать тебе, когда ты на «Аиде»; вообще в этот период твоей жизни, ознаменованный внезапной любовью к опере и балету… Но вечер такой мягкий и петербургский, «ахматовский» — черты твоего лица во всем городе, под всеми фонарями дышит на меня твое лицо; с улицы не хочу уйти, как будто расстанусь с тобою; цыганка, как я люблю твою склонность к бродяжничеству, к беспечной безответственности, как у православной Кармен! Когда ты крестишься на встречную церковь, как будто и в самом деле под Богом ходишь… а такая грешница.



АА — НП (декабрь 1922)

В театре от невыносимой трескотни у меня сделалась мигрень, так что я до сих пор лежу в постели… Впрочем, комната не холодная, печка топится и даже дымит. Спасибо за письмо. Вы, оказывается, умеете писать, как нежнейший из ангелов. Как я рада, что Вы существуете. До завтра.



НП, дневник (30 декабря 1922 )

Вышел легко — как после яда, только устало сердце. Так и не пустила меня к себе на ужин. Я шестой гость на пире смерти, и все пять пили за меня, отсутствующего.



АА (Новогодняя баллада)

И месяц, скучая в облачной мгле,

Бросил в горницу тусклый взор.

Там шесть приборов стоят на столе,

И один только пуст прибор.


Это муж мой, и я, и друзья мои

Встречаем новый год.

Отчего мои пальцы словно в крови

И вино, как отрава, жжет?


Хозяин, поднявши полный стакан,

Был важен и недвижим:

«Я пью за землю родных полян,

В которой мы все лежим!»


А друг, поглядевши в лицо мое

И вспомнив Бог весть о чем,

Воскликнул: «А я за песни ее,

В которых мы все живем!»


Но третий, не знавший ничего,

Когда он покинул свет,

Мыслям моим в ответ

Промолвил: «Мы выпить должны за того,

Кого еще с нами нет».



НП, дневник (продолжение записи от 30 декабря)

Я умел ее веселить, но она никогда не могла меня утешить. Мне часто было горько и душно с ней, как будто меня обнимала-целовала смерть.

Но люблю — особенно ее лицо, рот и горькую складку улыбки, зубы со скважинками, овал ее крупного подбородка, большой лоб и особенно ее мягкие черные волосы.

Я до смерти буду ее беречь, мою милую подругу.


Хорошо ли ты берег ее, а?



НП, дневник (3 января 1923)

Нет, ничего не кончилось — вся душа в угаре.

Сегодня в концерте был несколько шагов от нее — все заметили, нет, нам не дадут покоя. Горит внутри — нет, не могу без нее. Разлучит нас жизнь — тяжелее муки не придумать для меня.



НП, дневник (12 января 1923)

В пятницу просил у Ан. «взять меня» на «Хованщину», согласилась охотно.

В понедельник спросил осторожно о «Хованщине», — билета не было.

Ничего не сказал, но еще больше захотелось с ней в театр. Она сказала нет. Сделала нервную гримасу ртом — не приставайте, пожалуйста. Замолчал, и было больно. Решил, что в театре я буду.

Взял извозчика и поехал в контору — получил место в директорской ложе. Едва дождался времени. В первом антракте увидел ее в белой косынке на плечах. Во втором — не видел, как она вошла в фойе, в рядах ее не было. Ее место было пусто. Не вставал и не выходил. Не видеть меня не могла. Если любит, придет в ложу ко мне. Как тосковал о ней! Уже все вернулись, тушат огни. Потом случайно обернулся — Ан. Сидела рядом на стуле в моей ложе, в глубине, за углом. Потом я два дня видел ее так сидящей — нога на ногу, в белой косынке, в профиль.

Позже, когда я опять посмотрел, она засмеялась и протянула руку, я поцеловал ее пальцы — меня она не видела, пришла в ложу, чтобы лучше слышать слова. Долго не узнавала — увидев, какое страшное было у меня лицо.

Она объяснила свой приход силой моего желания. К пятому акту она вдруг побледнела, — я отвез ее домой, час просидел у нее, она была нежная, ласковая… Я спросил — если бы я был один, пришла бы она ко мне жить? Ответила — «Тогда пришла бы».

Если бы даже был в состоянии разрушить дом — ничего бы не спасло; ну на год пришла бы, а потом ушла бы все равно.



ЭПИЗОД ЧЕТВЕРТЫЙ

ФОНТАННЫЙ ДОМ. Начало


НП, дневник (17 февраля 1923)

Вчера поздно ночью возвращался; в саду Шереметевского дома, где мы живем, сел на скамеечку у нашего крыльца.

Была тишина, сад в инее, ветви кверху, как сети и короны, рассыпанные над землею и снегом, и торжественно, и так тихо и царственно, вспомнил Анну — мучительная, смертельная тоска.

Теплая Заступница, пошли ей мир, перекрести ее со своей высоты, перекрести ее голову, которую я так любил держать в руках, и держал бы вечно, если бы вечность существовала.

И во мне страшная зашевелилась мысль: я ей нужен лишь как еще одно зрелище, притом зрелище особого порядка — Пунин новатор, футурист, гроза буржуазной обывательщины, первый в городе скандалист, непримиримый!



НП — АА (4 марта 1923, Петроград)

Только ты ушла, вероятно, в Мраморный, — рассчитывал тебя обогнать на трамвае, поехал к Мраморному, потрогал ворота, приоткрыл, искал твоих следов — не встретил тебя нигде.

Я не говорю, что ты плохо ко мне относишься, — только любовь ли это? Ни осенью, ни зимой мне не мешало то, что нас разделяет — политическая, литературная школа и прочее.

Да, мне не все равно, какими политическими или литературными формами ты выражаешь свою жизнь; я хочу жить волнением и ритмом твоей крови, твоей мыслью и вкусом, всем твоим днем и твоей бессонной ночью. Это не романтика, и я не строю здесь иллюзий. Эту потребность так тебя чувствовать я несу с собою. Чтобы не парадная какая-нибудь, а простая земная любовь с тобою.

Такая любовь — по многим, не только внешним причинам — может и пропасть. Ты можешь понять, как беспокойно мне биться перед всеми, почти не­одолимыми формами твоей жизни — и я чувствую почти после каждой встречи, что теряю тебя все больше, и чем больше я люблю, тем больше теряю.

Идет весна, сегодня такие мартовские сумерки — как при наступлении зимы, казалось, что это ты входишь, наполняя мир белым и тихим снежным покоем, — так теперь чувствую, что ты — подательница весны. В тепле, в свете долгого дня, в тонких черных оголенных без снега прутиках — ты, твое дыхание. Ты дышишь над миром, и от твоего дыхания заструилась в мире жизнь. День — твое лицо и руки, ночь — твои волосы и твое платье. Живу тобою. Ангел, тихий, любимый друг. Друг любимый, ангельский свет.



НП — АА (20 марта 1923)

Я не в силах понять, меня ли подменили, как ты говоришь, или ты увидела что-то такое, что не видела раньше… Но: дожить до конца, даже до скуки, голой, неприкрашенной скуки, чтобы тяготиться друг другом. Чтобы не осталось ничего не дожитого, — я люблю и буду любить тебя, что бы ты ни говорила. Но в нашей любви ты единственная окажешься правой. Самой стихии твоего чувства я бесконечно, слепо верю. В самом твоем существе есть что-то, делающее тебя правой раз и навсегда.

Чувства и мысли, от которых больно, — больные чувства. Как ночь, ты так же одна, огромная, над всем, что живет.

Господи, какая близость, какая нежность во мне к Анне.



Разговорная книжка1923

Май

П. Надо поговорить, столько времени не виделись!

А. Конечно, мне было совсем пустынно. Пришел бы, если бы можно поговорить свободно. Ты отвыкаешь от меня за сутки. Какой срам!

П. Я согласен не изменять, — только не считай, что это конец.

А. Теперь уж могу быть согласна — на что?

П. Аня, родная, ноченька. Не могу больше так. Обещай, что никогда не будешь ездить в Мариинский театр и видеть ММ. Если не можешь — напиши.

А. За нами сидит какой-то писатель. Помню его портрет. И дама меня знает… Котий, если я буду чувствовать, что ты меня любишь — больше ничего не надо.

П. Аник, в любви ничего не переменить. Но у меня пропала вера, что будем вместе.

А. В этом мы виноваты одинаково.



ПН — АА (20 июня 1923, Петроград)

Сон. Мы с тобой поехали в другие города и там чувствовали себя на чужбине, — ходили как между рядами в театре, вид у тебя был гордый, в новом костюме ты шла со мною рядом и мимо, так, как ты идешь в самой жизни. Помню твое бледное лицо под шляпой и то страшное, не имеющее надежды, преданное предельно чувство любви как ни к кому другому. Проснулся с этим чувством и теперь чувствую тень этого сна.

Все думаю о твоих руках, если они станут чужими, — в них столько дружбы, связанности нашей друг с другом! Твои руки — знак наших чувств, по которому я слежу любовь. Странно, что я не чувствую боли даже от обидных твоих слов, — а только какое-то обречение, светлую, спокойную веру в любовь и нелюбовь с тобою, — так, вероятно, верят религиозные.

Страшно глубоко во мне радость от тебя, полнота жизнью и счастьем, как теплое синее небо.



НП — жене А.Е. Аренс-Пуниной  (далее А.Е.)

Трудно мне Вам расссказать, до какой степени мне дорог и мил этот человек, ибо как Ваши, так и суждения о ней совсем других людей совсем неверны. Неповторимое и неслыханное ее обаяние в том, что все обычное в ней необычно, так что и так называемые «пороки» ее исполнены такой прелести, что естественно человеку задохнуться. Но с ней трудно, и нужно иметь особые силы, чтобы сохранить отношения. А когда они есть, то они так высоки, как могут быть высоки «произведения искусства». Может быть, моя дружба с ней и гибельна для меня, но я предпочитаю гибель страху ее потерять или скуке ее не иметь. Я «разрываю Вам сердце» всем этим, но молчанием я еще больше печалю Вас. Не отчаивайтесь только, милый друг, Вы сами избрали этот трудный путь, пойдем по нему, пока хватит сил.



Разговорная книжка — 1924

15 августа, утро. Шереметевский Фонтанный дом

А. Последний день вдвоем. Вчера вечером видела затмение луны с Марсова поля. Жуткое зрелище.

16 августа.

А. Котий тут же поцеловал Оленя в лоб.

19 августа.

А. Котий Мальчик катал меня на лодке до яхт-клуба.

20 августа.

П. Гуляя по Фонтанке у парка Чинизелли, Олень всенародно вынула гребенку и причесывалась.

23 августа.

А.Не смотри на меня так, у меня голова кружится.

П. Будем вместе, только бы вместе.

А. Что ты, Котий, ведь ты меня немедленно разлюбишь.

П. Анка оскандалилась.

15 сентября

А. Котий сказал, что так врос в Шереметевский дом, что ни на что (т.е. на меня) его не променяет. Олень.

П. Не говорил этого. Котий Милый.

А. 23 сентября, как известно, было наводнение. К.М. пришел ко мне по колено в воде.

4 октября

П. Ан. Нарушила обещание и поехала одна в театр на «Саломею».

А.Туда ее провожал К.М. и очень обижал. Худо, худо ей!

Второй день лежу больна. Читаю Данта. К.М. предложил мне конституцию видеться понедельник, четверг, субботу вечером. Предложение принять. Ахм.

П. Неправда.



НП, дневник (4 ноября 1924)

Такая тревожная женщина, как такому человеку жить?



Разговорная книжка — 1924

21 декабря. Мраморный дворец

А. Лежу больной, а К.М. пришел ко мне с ЛЕФом под мышкой, попрекал серостью. Решила за это К.М. бросить.

П. Ладно, решила так решила!



НП, дневник (2 января 1925)

Четверть нового века. Не думал, что доживу…



НП, дневник (18 января 1925)

Вечером был в одном доме в гостях: разговоры опять о наводнении; кто-то из-за угла говорит: «Что вы все так радуетесь наводнению, все равно большевиков не смоет». Всеобщий вздох сожаления: «Да, не смоет».



НП, дневник (18 июля 1925)

Аня сегодня осталась у меня ночевать, я уложил ее в кабинете и всю ночь сквозь сон чувствовал ее присутствие в доме. Утром вошел к ней, она еще спала. Я не знал, что она так красива — спящая.

Вместе пили чай, потом я вымыл ей волосы, и она почти весь день переводила мне одну французскую книгу. Это такой покой — быть постоянно с нею.

Синяя ночь, в окно дышит зефир. А на лучшую жизнь надежд мало. Все будет хуже и хуже…



НП, дневник (25 июля 1925)

Расстреляны лицеисты. Говорят, 52 человека, остальные сосланы. Имущество, вплоть до детских игрушек, конфисковано. О расстреле нет официальных сообщений, но все об этом знают. Говорят об этом с ужасом и отвращением, но без удивления и настоящего возмущения. Так говорят, будто иначе и быть не могло. Великое отупение и край усталости.



Разговорная книжка — 1925

1 сентября

А. Пили вино в кабинете. Говорили об одиннадцатой годовщине войны. Дружные. Олени.

П. Какая-то нечеловеческая близость. Кем-то это предопределено. Котий Милый.

Были в Этнографическом музее. Так дружны еще никогда не были.

А. Васильевский остров — чудный, морской, тихий. Полная луна. Очень грустно.

Никогда отсюда не уехать. Ахм.



НП, дневник (4 августа 1925)

Сидели на ступеньках над Невой. Два раза по Неве прошел пароход-буксир, волны от него добежали до берега и шумно плескались о каменные ступени. Ан. стала грустной; кажется, ей очень захотелось поехать за границу.

Мы — обреченные, очень часто в последние два года думаем это о себе.

Ан. сказала: «Когда каждый человек — рана».



АА — НП (12 августа 1925)

Всех жаль.



НП — АА (август 1925)

Не я же один, но и ты ответственна за нашу жизнь, а ты водитель мой.

Уже совсем скоро три года, как я с отчаяньем в сердце и страхом узнал сладкие твои губы, а они все так же священны, далеки, недостижимы, как тогда в дверях милого дома № 18. Смотрю на тебя, снятую сфинксом; лежишь гибкая, как зверь, болтаешь ногами, и, кроме страшной твоей красоты, словно нет в тебе ничего человечески земного…



НП, дневник (22 ноября 1925)

Я часто думаю, что должно еще случиться, какой внутри должен быть еще ход, чтобы мысль о самоубийстве стала совершенно реальной и неизбежной.

Хорошую тюрьму придумали — сразу для всех и без решеток.

Как Дант по кругам, хожу среди опустошения и разорения.



НП — АА (7 апреля 1926)

Бегут облака за окно сквозь розовые деревья — разлучная неласковая, холодная весна. Милый, грустное утро без тебя, с чувством долгой, даже древней жизни. Приходи обедать, будем вдвоем.

Ты уже несогласна, наверное, быть до конца вместе? Целую тебя, серые глаза, темнеющие по краям, это я вчера увидел и запомнил.



Разговорная книжка — 1926

2 июля. Пароходик

А. Возвращаясь с островов. Мир и покой, а что будет?

Купалась за яхт-клубом. Николай снял меня в воде. Целый день вместе. Дружные! Ан.

П. Ан. дикий озорник. Бог знает что говорит и требует, чтоб я писал, как два Гонкура.

А. Сегодня наша первая встреча с солнцем в этом году.

П. Смотрел, как Ан. лежала на скамье, прелестная, под солнцем, и руки, как луки.


Без даты

П. Акума, простите меня, но я не могу согласиться, чтоб вы ехали за граничку.

А. Не будем об этом говорить…

П. …а вы тайно от меня хотите уехать…

А. Вы сегодня два раза сказали мне при чужих, что я бездельница и притворяюсь больной, когда должна работать. Это правда, и так как вы оба работаете, вам неприятно на меня смотреть. Чувство вполне естественное!

Но мне больно, что вы повторили это при Лукницком, который, вы знаете, все записывает.



ЭПИЗОД ПЯТЫЙ

ФОНТАННЫЙ ДОМ. Продолжение


НП — АА (Хоста, письмо с курорта, сентябрь 1929)

О милый зверь! Неукротимый!

Вижу тебя на темной зелени всех этих магнолий, олеандров, пальм и кипарисов — прекрасная. И это благодатное синее солнце! И ты среди всего, как жрица дикого человеческого счастья. Ан., зачем ты не попрощалась со мной и не повернула головы?

Странную ты имеешь власть над людьми, и странно, что ты держишь их в таком страхе.

Без любви? — так этого тебе не дано с тех пор… или, скорее, отнято с тех пор… Всегда, мне кажется, любит один из двух.

Ну, счастье мое, у которой, знаю, письмом не вымолишь прощенья, живи, недостижимая.

Были у меня мрачные дни и вечера с мыслями о смерти.

Я-то не верю и не имею чувства веры. Никак мне не понять, отчего у дерева, у ос, у лошадей нет божьей души, если она есть у меня. И тогда я решил, что и у меня ее нет. В этих горах больше вечности, чем в моей душе.

Твой К.-М.



НП — А.Е., Хоста, 23 сентября

Зима будет тяжелой, не знаю, кто и как пройдет через нее. Очень прошу отдать в починку какому-нибудь портному на Моховой мои старые полосатые брюки и черный старый пиджак, кажется, он тоже протерся на локтях и рукавах. Из Москвы телеграфирую Вам, а со своей стороны прошу сообщить открыткой, приехала ли А.А. и в каком она состоянии: не хочу никаких неожиданностей.

Солнце садится в густые желтые облака, и опять гудит море к непогоде. Думаешь с тоской о потерянном Вашем счастье. Думаю о своей судьбе, отнятой, как сказал Мандельштам обо всех нас; я уже, в сущности, с карманом, наполненным векселями, разорившийся, так как никто не желает по ним платить…



НП — АА (30 июля 1931, Ленинград)

Милый мой друг.

Только в последнее время, в последние дни мне стало ясно, до какой степени мне нужна твоя жизнь.

Между нами как раз то, чего я не имел никогда — дружба и помощь. Дружба и помощь на таких высотах, где обыкновенно никто друг другу не помогает, не может помочь.

Покорен тебе, склонен перед тобой и недостоин тебя.

Я не могу просить меня простить — не оставляй меня.



АА

От других мне хвала — что зола,

О тебя и хула — похвала.

(1931)



АА — НП (4 ноября 1931, Ленинград)

Я ушла к Людмиле. Если у тебя не злое сердце — позвони мне. Тебе бы только все губить. А ты знаешь, как трудно исправлять. Мне темно и страшно. А.

Печку топила.



НП — А.Е. (6 сентября 1933, Ленинград)

Дом полон суеты. Домработница есть — очень хорошая, скобариха, староверка. Сдуру дал деньги на перегородку, могут пропасть. Брюки тоже развалились, хожу в белых, купить не на что, погода отличная. За время отпуска в Академии по Институту меня упразднили, директором назначили Исакова, остаюсь завкабинетом и очень рад.

Вонь по всей квартире — я и АА целый день ходим и мажем — третий день ни одного клопа, надолго ли?

Чувствую себя очень мрачно, но крепко и плюю на все.



НП — АА (7 октября 1933, Ленинград)

Аня, милая птица!

Что я жду и скучаю без тебя — это ты знаешь. Что ты — начало и конец всех вещей мира, отведенного мне — вероятно, тоже. Жду, как умею, и люблю, сколько могу. Несовершенно? — Сколько могу. Пустые, тихие вечера. Каждый вечер ждал твоего звонка.

Если ты получишь деньги, было бы больше смысла купить тебе осеннее пальто в Москве, чем мне ехать.

Приезжай. Мрачно, отчаянье — не теряй отчаянья, говорю я себе — больше терять нечего. Целую твои руки, милая Ночь.



НП — АА ( 21 февраля 1934, Ленинград)

Говорят, ты веселишься, говорят, бываешь у художников и забываешь мне позвонить.

Приезжай домой. Скучаю без тебя, по вечерам в особенности; день не имеет конца, потому что некому рассказать — хотя ничего, в сущности, не происходит. Погода меняется по нескольку раз в день, приходят люди — и во всем чувствуется отсутствие твое. Как у Тициана в доме стало неуютно, когда умерла его жена, — так пуст дом и комната без тебя.

Теплотою к тебе согретая жизнь! — все стало на свои места, как в композициях Рафаэля все приходит к тебе и в тебе кончается.

Я тебя люблю. Ты спишь, как ангел, тихо, как лежит снег; когда ты не спишь, ты как ливень, а когда читаешь, как будто спишь, так же кротко; чаще всего уподобляешься тишине — это я оттого, что тебя нет. И на том месте, где ты обычно сидишь, тихо и пусто. Приезжай. Наступают весенние дни, будешь ходить — стихийно.

Целую твои руки, о которых помню по последним поцелуям на площадке вагона. Люблю тебя…



АА — НП (28 февраля 1934, Москва)

Котий,

Какой странный приезд! Как все перевернулось вверх дном. А я тебя вспоминаю горько. И говорю с тобой — как привыкла.

Московских новостей много, но Лева читает вслух стихи и мешает мне писать.

Немного хлопотала по твоим делам. Что дома? Есть ли дом?


Николаю Николаевичу Пунину

27 июля 1934 года


Я пью за разоренный дом,

За злую жизнь мою,

За одиночество вдвоем,

И за тебя я пью.

За ложь меня предавших губ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и груб.

За то, что Бог не спас.



Голос:

Из воспоминаний Эммы Григорьевны Герштейн. «Лева явился в Москву без предупреждения и как-то некстати. Мандельштамы были недовольны. Вообще в первые дни после отъезда АА и у Нади, и у О.Э. прорывалось какое-то раздражение против нее. Надя с оттенком недоброжелательности указывала, что Ахматовой легко сохранять величественную индифферентность, так как она живет за спиной Пунина».

«Анна Андреевна стала собираться домой в Ленинград приблизительно в конце февраля. Провожать ее на вокзал поехал Лева. Как только за ними закрылась входная дверь, ОЭ бросился на тахту и вскричал: «Наденька, как хорошо, что она уехала! Слишком много электричества в одном доме».



АА (из записных книжек)

13 мая 1934 года его арестовали. В этот самый день я после града телеграмм и звонков приехала в Москву. Мы были такими бедными, что я взяла, чтобы купить билет обратно, свой знак Обезьянной палаты и статуэтку Данько.

Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Прощаясь, поцеловал меня.

Пастернак пошел просить за Мандельштама в Известия, я в Кремль, к Енукидзе.


В мае, когда рассылались анкеты для вступления в новый союз писателей, я анкеты не заполнила.



НП — АА, 22 января 1935, Киев

Аничка, против окон Фундуклеевской гимназии стоял как бы с тобой. Долго думал: выходила ли ты с сумкой и косами или как иначе? Одна или с подругами? И выйдя, увидела ли кого из мальчиков на углу? Или не смотрела бы на это? А если б была со мной, ежилась бы от воспоминаний или, наоборот, находили бы веселым глазом сохранившиеся места? Я не хожу здесь без тебя, мне все кажется воспоминаньем, тенью твоей между стволами и снегами Бибиковского бульвара.

Думал переехать сюда насовсем, да боюсь. Только гоню воспоминания о Фонтанке последнего времени, не хочу вспоминать и не буду.

Какая ты нежная в Киеве, как снег; — не узнаю тебя, была ли ты когда-нибудь такой в Ленинграде?

Прости мне эту жизнь.

На киевских улицах живет твоя молодость, в ней я чувствую свою и вспоминаю — и хорошо вижу, и понимаю, что все кончено. Милая, мне горько, и я не могу понять, как могло случиться все, что случилось. В этой жизни есть что-то неправдоподобное.



НП — АА (17 июля 1935, Москва)

Здравствуй, сердце! Встретил Пастернака — пустяковая встреча; он, как всегда, обиделся. От гордости.

Жарко, парит, настроение хорошее. Скажу тебе: «мещанская» среда — это единственное живое; пусть быт, но отношение свое, человеческое.

Ну, Олень, как же ты переходишь дороги в Москве? Ехал в метро, страшно спускаться по самолестницам.



АА (29 октября 1935, из записных книжек)

Арест Н.Н. Пунина и Левы. Пишу Сталину. На девятый день они дома.



Голос:

Е.С. Булгакова: «Днем позвонили в квартиру. Выхожу — Ахматова — с таким ужасным лицом, до того исхудавшая, что я ее не узнала, Миша тоже. Оказалось, у нее в одну ночь арестовали и мужа, и сына. В явном расстройстве, бормочет что-то про себя».



НП, дневник (1936)

29 июля. Шереметевский дом

Был в тюрьме. Ан. написала Сталину, Сталин велел выпустить. Это было осенью.

Любовь осела, замутилась, но не ушла. Скучаю об Ан. со знакомым чувством боли. Уговаривал себя — не от любви это, от досады. Лгал. Это она, все та же. Пересмотрел ее карточки — нет, не похожа. Ее нет, нет ее со мной.

30 июля

Ан. взяла все письма и телеграммы ко мне за все годы, еще установил, что Лева тайно от меня, очевидно по ее поручению, взял из моего шкапа сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи, и увез ее к Ан., чтобы я не знал.

От боли хочется выворотить всю грудную клетку. Ан. победила в этом пятнадцатилетнем бою.

Днем

У этой боли физическое свойство: каждый раз, когда я закуриваю, она усиливается.

31 июля, Разлив

Люди похожи на старые декорации, сложенные в сарае провинциального театра.

Послал письмо; Аня, мне страшно, что ты молчишь. Я ничего от тебя не хочу, я люблю тебя.

Ветер, вечер, дача.

«Я пью за разоренный дом, за злую жизнь мою…»



АА, 1936

От тебя я сердце скрыла,

Словно бросила в Неву…

Прирученной и бескрылой

Я в дому твоем живу.

Только… ночью слышу скрипы.

Что там — в сумерках чужих?

Шереметевские липы…

Перекличка домовых…

Осторожно подступает,

Как журчание воды,

К уху жарко приникает

Черный шепоток беды

И бормочет, словно дело

Ей всю ночь возиться тут:

«Ты уюта захотела,

Знаешь, где он — твой уют?»



НП — АА (14 февраля 1937)

4-й день, как тебя нет.

Посылаю тебе яйца, сливки, варенье, чтобы ты могла согреть кипятком. Платок в починке, валенки нашел — все это принесет Лева завтра. Приходи домой. Сегодня ходил мимо тебя четыре раза.

Был на Рембрандте и его школе. Самое ужасное быть талантливым, лучше уж просто бездарным, — это я говорю о его школе. Свободны только гений и бездарность. Могут по-разному делать что хотят: у одного все равно получится, у другого все равно не получится. Только талантливый не может делать, как он хочет… Ужасно.



НП — АА (середина августа 1937)

Здравствуй, горькая Ан. Что может написать человек после всего, что было сказано ему и что сказал он? — Ничего. — Я уже соглашаюсь, что твое место не на земле: ломаная кушетка, на которой ты спишь, лишь доказательство… Ничего не хочу говорить: боюсь твоей злобы.



НП (дневник, 20 сентября 1937)

У Ани был профессор Гаршин.



ЭПИЗОД ШЕСТОЙ

БЛОКАДА. ЭВАКУАЦИЯ


НП, дневник

26 августа 1941

Два с лишним месяца войны. Я оказался в хвосте времени, война идет через мою голову. Даже посредственные записи оправдает время. Жалею, что не вел дневника с первого дня войны. Восстановить уже нельзя и отделить то, что существенно, от того, что я назвал «раскаленной чушью». «Раскаленная чушь» — это первая суета. Попросту истерика. Все, например, высчитывают раз по пять в день — потому что итоги всегда разные, — сколько можно еще получить макарон, или мяса, или колбасы по карточкам. Что нам, прошедшим сквозь голод революции, сквозь голод коллективизации, сквозь голод провинции, эти макароны и это мясо? Один человек справедливо сказал сегодня: «В сущности, нас уже двадцать пять лет приглашают поскорее умереть». Многие умерли, смерть приблизилась к нам как только могла близко. Что нам думать о ней, когда она думает о нас столь усердно. И все-таки «раскаленная чушь» томит наши души. А война идет, выворачивая мир наизнанку.

Горит лампа. Тихо. Упокой, Господи, души, подымающиеся в эфир.

И эвакуация — это «раскаленная чушь». Почему в «ежовские дни» никого не эвакуировали? Ведь было так же страшно!

28 августа 1941

Вспомнились первые впечатления от войны. Ну, конечно, радио: речь Молотова, о которой сказала вбежавшая с растрепанными волосами (поседевшая), в черном шелковом халате Анна Андреевна, Аня. И первое чувство небольшого домашнего ужаса. А потом заклеенные крест-накрест стекла; дома стали декоративнее, как будто весь город застроился трельяжами.

6 сентября 1941

Начали стрелять по городу. Через 15–30 минут выстрел. На Глазовой снесло два этажа.

12 сентября 1941

8-го вечером был первый налет. Мы не вышли из квартиры — еще не казалось страшным. Погасили огни и стояли у открытого окна. Гудел бомбардировщик на высоком тоне с перерывами, шарили прожекторы, загорались то здесь, то там красные ракеты. Но вот раздался свист, громкий и пронзительный, сперва усиливался, потом стал затихать, и вдруг страшный треск и гул. Сияла луна, было тихо в саду.

Я пишу, но рука дрожит. По городу стреляет дальнобойная. Сейчас, кажется, упало на Литейном.

16 сентября 1941. Ночь

Заходил в Эрмитаж, чтобы получить пропуск на себя и своих в бомбоубежище на период уличных боев. Я в них не очень верю. Сражаться в городе будет некому, не коммунисты же будут драться.

И вот перед лицом всего этого я так и не могу собраться. И если меня убьют сейчас, я не подымусь в эфир в любви и покое. Я предстану таким, как был в своих буднях: жадным и бесцельным, шумным и суетливым… Если б были открыты церкви, и тысячи молились, со слезами, в мерцающем сумраке, насколько менее была б ощутима та железная среда, в которой мы теперь живем!

25 сентября 1941

Город был обстрелян шрапнелью. Жертв много. За гробами очередь с вечера. Ходят на перекличку, как к билетным кассам. До кладбища возят на тележках. Норма хлеба — 200 грамм в день; на рынках ничего нет. На что они надеются, почему не сдают город?

Вечером зашел Гаршин и сообщил, что Ан. послезавтра улетает из Ленин­града. Она уже давно выехала отсюда — живет у Томашевских в писательском доме, где есть бомбоубежище. Она очень боится налетов, вообще всего. Ну пускай летит. Гаршин погладил меня по плечу, заплакал и сказал: «Ну вот, Николай Николаевич, кончается еще один период нашей жизни». Передал Ан. записочку: «Привет, Аня, увидимся ли когда еще. Простите — и будьте спокойны. Бывший Котий-Милый». Долетела бы только. Быстро и внезапно кончается все, что было до войны.

11 октября 1941

Город стоит, и даже такое чувство, что не будет взят. Что-то произошло на фронте. Нет дезертиров, которые наполняли город недели две назад. Если б не налеты, можно жить. Немножко голодно. Но это можно терпеть.

13 октября 1941

Сегодня было тихо — «дал отдыха», как говорят в очередях. Фугаски — в музее Штиглица и Академии художеств — на Литейном дворе. Стопили печь. В доме +11. Молюсь молча, сердцем. Каждый вечер, уходя в убежище, думаю: увижу ли эти комнаты. Может быть, их не будет, — может быть, меня. На имя Ан. пришла открытка — Марина Цветаева покончила с жизнью.

Вот и старость подходит. Я встречаю ее в фантастическом пространстве войны.

Тело слабеет. Плохо вижу. Забываю имена, факты, когда читаю лекцию. Свет мой, мир мой, ты таков.

Уже многие падают на улицах и умирают. Гибнут те, у кого есть старики и дети. Вон как гудят орудия. Лекций я уже не читаю, не могу больше. Господи, спаси нас. Мы погибаем. Но Его величие так же неумолимо, как неумолима советская власть. Брошенные и голодные, мы живем в этом ледяном городе. Весь город покрыт чистыми сугробами, как саваном. Трамваи не ходят, нет света. Больничные дворы завалены телами, некому хоронить. На решетке сада одного из разбитых домов долго висела кем-то привязанная рука по локоть. Мимо идут толпы людей с отечными лицами. Мизерере, шепчу я, и прибавляю: вот он, день гнева. Господи, спаси нас.



НП, дневник, (1942)

Не помню, чтобы Ленинград был так красив, как в эту роковую зиму. Бело-серебряный, тихий под зеленым небом, действительно как в саване. А мертвые, чаще всего завернутые близкими в простыни, лежали по улицам, и бойцы воздушной обороны увозили их куда-то на листах фанеры. В гробах и на кладбищах не хоронили уже с ноября. Покойники были легкими и казались маленькими. Бойцы с легкостью поднимали их со снега и клали на фанеру, и они не гнулись, потому что были замерзшими. Они лежали повсюду, в особенности по утрам. Вероятно, ночью их выносили из квартир.


В день эвакуации утром 19 февраля я долго стоял на набережной около Академии и прощался с куполом Исакия. Позолоту соскоблили еще осенью, и купол синел на солнце сквозь белую мглу.


В поезде, в котором нас эвакуировали, не хватало вагонов. Уплотнили, и до следующего дня мы стояли на пути. Ну а потом медленное движение до Ладожского, и ледяной поход в автобусах через озеро, в пяти километрах от станции испортился, и мы начали замерзать, и страшная Жихаревка, пожар в бараках, пшенная каша, боль в животе, ежечасный стул, запачканные кальсоны, брошенные вещи — и международный вагон, самовар и электричество.


А сейчас осень, с ночи ураган, самаркандская пыль во всех порах, теплое косое солнце.



НП — АА (14 апреля 1942, Самарканд)

Здравствуйте, Анечка.

Бесконечно благодарен за ваше внимание и растроган, и это незаслуженно. Все еще в больнице, здесь лучше, чем на воле: есть мягкая кровать и кормят. Я еще не вполне окреп, но чувствую себя живым. Впрочем, когда умирал, чувствовал тоже этот восторг и счастье. Тогда именно я думал о вас — с тем напряжением души, какое было в 20-х годах, когда я жил с вами. Нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна, как Ваша — от первых детских стихов (перчатка с левой руки) до бормотанья и вместе с тем гула поэмы. Я тогда думал, что эта жизнь цельна не волей, а органичностью, то есть неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит.

В Вашей жизни есть крепость, как будто она высечена в камне и одним приемом очень опытной руки. Все это наполнило меня не умилением, а чувст­вом, будто я стоял у входа в Рай. И радовался я не столько за Вас, сколько за мироздание. Умирать было не страшно, будто я не имел никаких претензий оставаться жить. Вы казались мне тогда — да и сейчас тоже — высшим выражением Бессмертного. И я счастлив.



НП, дневник (1943)

1 сентября

Месяц назад я был в Ташкенте у Ани, провел в ее доме восемь тихих дней.



АА (16 октября 1943)

Как будто страшной песенки

Веселенький припев —

Идет по шаткой лестнице,

Разлуку одолев.

Не я к нему, а он ко мне —

И голуби в окне…

И двор в плюще, и ты в плаще

По слову моему.

Не он ко мне, а я к нему —

Во тьму, во тьму, во тьму.



НП, дневник (26 февраля 1944)

Наш сегодняшний «реализм» — с позволения сказать — отрепье какого-то давно сношенного платья. Пахнет разложением и плесенью.

Может быть, главное — чтобы было тихо… Совсем тихо!

Тихий голос судьбы.

«Не теряйте отчаянья», — Шкловский напомнил мне эту мою фразу. От действительности мне ничего не надо, хочу хорошего искусства.



НП, дневник (1944)

19 мая

Человек должен быть один, но это не значит, что он обязательно должен быть одинок.

21 мая

«Душа перетерлась», — как она сказала… Я — ординарный, по сути, человек, всегда оказываюсь в исключениях. Смирись и научись желать только одного — смерти. «Мир светел любовью» — этого я не забыл в своей яме, этого далекого призыва, прозвучавшего над всей жизнью. Я и сам где-то далеко и смотрю на себя как из гроба.

18 июня

Аня, честно говоря, никогда не любила. Все какие-то штучки: разлуки, грусти, тоски, обиды, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь. Из всех ее стихов самое сильное «Я пью за разоренный дом…» В нем есть касание к страданию. Ее «лицо» обусловлено интонацией, голосом, бытовым укладом, но ей несвойственна большая форма — этого ей не дано, потому что ей не даны ни любовь, ни страдания. Большая форма — след большого духа. «Я-то вольная, все мне забава…» — проговорилась.



ЭПИЗОД СЕДЬМОЙ

ВОЗВРАЩЕНИЕ


Голос:

Из воспоминаний о вечере в ленинградском Доме писателей 19 июня 1944 года.

«Прокофьев пригласил в президиум Анну Ахматову, и под гул приветственных аплодисментов к эстраде прошла Ахматова. У нее была та же царственная и гибкая походка. Она держалась так же прямо, ровно и горделиво. Челки не было. Перечная седина волос открывала лоб. Она была в черном длинном платье. Высокая, царственная женщина».



НП, дневник (24 июля 1944)

19-го вернулись в Ленинград. Чем пристальнее всматриваешься в город, тем страшнее. Дыры окон, фанера. Пустовато, но говорят, что месяц назад было совсем пусто. В квартире многое осталось таким, как уезжали. Почти ежедневно заходит Аня. О Гаршине сказала: «У него свой курс в жизни».



АА — телеграмма Надежде Мандельштам 5 августа 1944 (аналогичная
 6 августа 1944 — Нине Ольшевской)

Гаршин тяжело болен психически Расстался со мной сообщаю это только вам Анна



НП, дневник (30 июля, 1944)

В квартире многое осталось таким, как было, когда уезжали, — следы наших коченеющих, умирающих рук. Эту веревку вокруг печки привязала Галя, чтобы сушить чулки. Ее смерть лежит на многих вещах.

Между оставшимися и приехавшими такие разговоры: «Что, отсиживались в тылу?» — Отвечают: «А вы все немцев ждали?»

Хорошо перед окном, небо покрыто медленными облаками, тихо шумят громадные липы; многие этого уже не услышат и не увидят. Скоро, думаю, и я.

Человек должен быть один… время от времени.



НП, дневник (22 сентября 1944)

Стоит чудесная осень. Сад еще совсем зеленый. Еще нет ни одного полена дров — зима будет трудной. Не вполне уверен, осилим ли ее. Под внешним покровом моей жизни ровная и постоянная тоска. Вчера на Неве было так тихо и грустно, что подумал: вышли бы все к решеткам набережной плакать.

Горит лампа и истоплена печь. Все спят. Страшная судьба как будто стучится в мой пустой дом. Мертвые как будто бродят вокруг стен. Души дистрофиков застряли в листьях этих деревьев. Мне страшно жить.

Какой-то бодряга и, вероятно, циник сказал, что Ленинград занимается некрофилией. Трагическое вокруг уже не воспринимается как трагическое, оно стало обычным. О нем мы можем свидетельствовать только чрезмерной сжатостью своего проявления в жизни. То есть чем тише, чем скромнее мы будем его вести, чем проще и больше мы будем делать свое повседневное дело, тем трагичнее выступит окружающее. Если все будут выбегать на улицу и кричать о своих страданиях, то скоро на них не будут обращать внимания… И даже те, кто будут истекать кровью от жалости, все равно будут идти мимо.



НП, дневник (1945)

23 февраля

Вчера у Ани были гости, принесли бутылку шампанского, вина и крабов. Аня выпила две пиалушки и была такой, какой всегда бывает, когда выпьет: читала стихи. А я уходил по хозяйству.

Когда все ушли, а я вернулся, чтобы помочь убрать посуду, она закрыла лицо руками и стала плакать. Ей сказали мимоходом, что Лева в штрафбате. Она села в кресло и стала горько жаловаться на свою судьбу.

29 апреля

Страшный конец: неслыханный разгром Германии. А между тем все как-то равнодушны. Как будто это не касается прямо. И именно так провели всю войну. Выиграли войну на равнодушии.

Война кончается. Но с нею ничего не кончается.



ЭПИЗОД ВОСЬМОЙ

ПОСТАНОВЛЕНИЯ, АРЕСТ


Голос:

(15 августа 1946 года А.А. Жданов выступил на собрании актива Ленин­градской партийной организации в Смольном. Конспект доклада Жданова на собрании писателей Ленинграда)

Ахматова является представительницей буржуазно-дворянской поэзии. Взбесившаяся барыня!

Тематика ее поэзии — между будуаром и молельной.

Губы да зубы, груди да колени.

Тоска. Одиночество. Зоологический индивидуализм.

Искусство для искусства. Ковыряние в своих эмоциях.

Внутреннее опустошение.

Не откликалась ни на одно явление современности.

Стояла в стороне от народа.

Отравляет сознание.



НП, дневник (28 августа 1946)

Вечером в Доме отдыха, 20 числа, сидел — играл в шахматы, вдруг кто-то произнес имя — Ахматова. Прислушался, что-то нехорошее, читали газету.

Думал, что это может плохо кончиться, но такого не ожидал. Плохо спал ночью, сердцебиение. Сперва думал «вообще», то есть об искусстве. Под утро стал думать об Акуме.

В тот же день уезжали. Пришел домой, она была одна; похудела. Боялся, что с ней хуже, — ничего, держится.


Голос:

Статья «Формалисты и эстеты в роли критиков». Ленинградская правда» № 48, 1949.

ПУНИН открыто пропагандирует декаданс, развращенное упадочное искусство Запада и таких его представителей, как Сезанн, Ван Гог и другие. Этих крайних формалистов космополитствующий ПУНИН называет гениальными, великими художниками. Эту вредную книгу и по сей день рекомендуют студентам в качестве учебного пособия.

В 1946 году ПУНИН позволил себе утверждать, что «социалистический реализм» не есть нечто определенное.

Таково неприглядное кредо одного из воинствующих столпов критиков-эстетов, отрицающих национальное искусство, относящегося с барским прене­брежением к творчеству советских художников».



НП (февраль 1947)

В Правление Ленинградского отделения Союза советских художников

Прошу правление ЛОССХа не считать меня больше членом Союза совет­ских художников.

За последнее время председатель ЛОССХ, выступая против меня, усвоил такой необузданно-грубый тон, каким разговаривают базарные торговки. Терпеть дальше грубые оскорбления и всякого рода тенденциозные измышления я не могу и не должен.

Николай Пунин



Студенты ЛГУ — профессору Н.Н. Пунину

1948 год, Ленинград

Вы — учитель наш и Вы нужны нам больше, чем кому-либо.Вы открываете нам богатства Вашей тонкой и глубокой души. Вы помогаете нам познавать прекрасное и за это мы благодарны Вам бесконечно.


Голос:

Приказ

По главному управлению университетов Министерства высшего образования СССР № 209/4К

Утвердить приказ ректора ЛГУ имени Жданова об освобождении из университета профессора кафедры истории всеобщего искусства ПУНИНА Н.Н. как не обеспечившего идейно-политического воспитания студенчества.



НП, дневник (1948)

Умереть за идею — так сказать, со знаменем в руках — это достойно, но нет ничего достойного в жизни, победоносно утверждающей идею, — такая жизнь не что иное, как жизнь тирана.



НП — Ирине Пуниной и Анне Каминской (2 августа 1949)

Милые мои девочки, должен огорчить вас — кошка умерла. Теперь я брожу по опустевшему дому и мне все кажется, что я вижу в темном углу ее белую грудку или огненную шерсть ее спины. Словом, я в горе.


Голос:

Записка, оставленная дома Пуниным при аресте 26 августа 1949 года. Единственным человеком в доме, с которым Пунин мог попрощаться, была Ахматова. Дочь и внучка были под Ригой, в Пумпури.

Целую, целую всех трех. Я не теряю надежды. Папа.



АА (26 августа, Пунина увели из Фонтанного дома)

Я над этой колыбелью

Наклонилась черной елью…

Я не вижу сокола

Ни вдали, ни около.



ЭПИЗОД ДЕВЯТЫЙ

СМЕРТЬ


НП — семье (15 сентября 1950, Абезь)

Мой адрес: Коми АССР, Кожвинский район, поселок Абезь. Писем от меня в скором времени не ждите, писать мне можно неограниченно. Могу также получать бандероли, поэтому шлите газеты наиболее интересные (о «соцреализме» — также) и книги. Я зачислен в 4-ю категорию. Нуждаюсь в энергичной и очень длительной помощи. Искусством здесь очень интересуются. Есть один профессор-историк, он очень хорошо говорит о работах Пикассо, о пространстве и времени в искусстве… Историю искусств знает не хуже меня.

Долго жил в Париже.

Если бы достать ящик пастели, соответствующую бумагу и подобрать цветных репродукций натюрмортов и пейзажей, я мог бы, интерпретируя их, сделать что-нибудь для столовой и клуба, а то я бесполезный человек!

Ирочкины письма живо рисуют мне быт Фонтанного дома, но только я не понимаю, что сталось с моей комнатой?

Неужели оставили?

Отобрали ручку — не положено. Отобрали также клетчатый наш плед — сочли его за женский платок, пришлось обрезать бахрому и подрубить — стал числиться одеялом.

Вечером тоска обессиливающая и страшно ждать будущего.

Теперь могу немножко читать, а зимой не мог — одна лампа на 200 человек — и то под потолком на высоте 7 метров.

Все думаю: а как же Акума?

Я осужден не трибуналом, а особым совещанием, дело мое — 35-й год и космополитизм. Гумилев взят по старому делу. Акума висела на волоске. Вероятно, ее спасли стихи в «Огоньке». Ей земной поклон и спасибо за присланную посылку. Все очень вкусно, но письмо было бы интереснее.



НП — Ирине Пуниной (29 июня 1953)

Если бы вы видели, как у нас суетятся в связи с событиями — и слухи и досужие домыслы. Хорошо, что я могу быть совершенно спокоен. Как будто меня это не касается.

Что касается сапог, то они предназначались для Горбатенко. Надо же его отблагодарить за все услуги, что он оказал мне.


Голос:

Иван Прокофьевич Горбатенко, украинский крестьянин — август 1953 года, Абезь

Николай Николаевич 21 августа 11 часов 45 минут умер, не болев ничем. Утром я шел на работу он стоял около барака. Я говорю почему так рано вы устали он мне ответил чтото не спится я думаю что должен ехать домой писали что уже отдали костюм в чистку подготавливают комнату и что нет посылки наверно ажидают и говорит когда я брал у тебя деньги купил у украинца яблок 20 штук и вчера взял банку молока. И ушел.

Через часа два с половиною один приходит и рассказывает что сейчас несли на носилках Николая Николаевича Пунина в больницу.

Я бросил все и побежал в больницу и как зашел к нему он говорит вот видишь утром стояли с тобой а я сейчас в больнице приди ко мне в 12 часов будет врач я у него спрошу. Что мне можно купить. Это было ровно 11 часов и прийшов в 12 мне рассказывают что Николай Николаевич умер без пятнадцати 12.

Я подошел он лежит как живой. Я спросил рядом лежачих как это было он сказал что мне стало холодно и позвал санитара чтоб ему налили в грелку горячей воды поставить в ноги.

Тот ушел он потянулся изжав руки вот и вся жизень.

Потом признали сердечное заболевание.

Но он никогда не жаловался боли не чувствовал хорошо загорел и всегда говорил что как негор и смеется. Затем досвидания привет Ане и маме ее.



АА

                                Памяти Н.П.

И сердце то уже не отзовется

На голос мой, ликуя и скорбя.

Все кончено. И песнь моя несется

В пустую ночь, где больше нет тебя.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru