НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Обыкновенная нежность
Ксения Буржская. Пути сообщения. — М.: Эксмо, 2023.
Новый роман прозаика, поэта, журналиста и медиаменеджера Ксении Буржской, автора романов «Мой белый» (2021) и «Зверобой» (2022) и поэтического сборника «Шлюзы» (2022), фантастичен способностью кромсать, удалять лишнее, потворствуя авантюре. Перед нами —два взгляда на одно и то же, дуэт намертво спаянных сюжетов: прошлое/будущее. Настоящее отсутствует в угоду контрапункту. Злоключения советской femme libre Нины внутри диаметрально противоположных эпох оборачиваются полноценным карнавалом, чем-то средним между, положим, «Оправданием» Дмитрия Быкова и компьютерной игрой «SOMA».
Есть нуарные 1930-е — еще хранящие в себе дыхание НЭПа, столь удачно обрисованного Заболоцким, — и есть 2040-е, выдуманные одной лишь Буржской. В обеих плоскостях обитает Нина — условный голос здешних декораций и вместе с тем чистокровный фантом; сгусток, если угодно, взглядов и стилистических приемов, но точно не человек.
В 1930-х Нина — добропорядочная гражданка, одна из тех, что верит и сомневается; в 2045-м Нина — леденящий душу ИИ. Тем забавнее, как тщательно погружают нас в иллюзию сахарных домиков и цитат с просветительских плакатов, обещая если не упражнение в стиле, то — увлекательную экспозицию.
«Хорошо поработал — отдохну культурно», «Ребятам обязательно чистить зубы тщательно», «За высокие урожаи», — в первой части романа Буржская старательно выворачивает наизнанку, доводит до издевательского самолюбования реалии советских 1930-х. Портрет Нины, работницы Наркомата путей сообщения и супруги чиновника, нарочито пунктирен, стремителен:
«В их бывших окнах горел свет. Теплый и мягкий, он манил, и Нина даже с каким-то сожалением подумала, что скучает по этим стенам. И хотя их нынешний дом, Обрабстрой, со всеми его достижениями архитектурной мысли, буфетом в подвале и детским садом на крыше, был удобным, красивым и современным, это сюда она пришла девчонкой, здесь она выросла, стала женщиной, впервые оказалась пьяной и, может быть, даже счастливой».
«Пришла», «выросла», «стала», «оказалась», — в телеграфных стаккато обнаруживается просверк вполне ясной и, увы, заурядной номенклатурной судьбы. В этих глаголах настолько явен монтаж, переход от сцены к сцене, метод нарезок, что лишних деталей как бы и не нужно, — панорама утопических 1930-х (и не только советских!), погруженных в бег cinema, хаос Доса Пассоса и лозунг «Время, вперед!», возникает сама собой, без лишних предположений, волей одного лишь убедительного штриха.
Эта часть романа чересчур сконцентрирована на вещизме, конструктивизме быта и потому кажется необязательной. Интонационный поворот, который вполне очевиден с первых страниц (неужели эклога продлится вечно?), нисколько не полемизирует с почти французской страстью к описаниям и перечислениям. По большей части они не работают, резво наскучивая, но иногда — срабатывают исключительно слаженно:
«По Кремлевскому проезду мимо Исторического музея — внутри красной, шумной толпы Владика распирала гордость: вот он идет на Красную площадь. Над их головами небывалой тучей проплыл тяжелый медленный дирижабль, и Нина спросила Владика, кого он ему напоминает, и тот ответил: кита. Театральные тумбы вместо афиш были сплошь заклеены праздничными плакатами, на каждом из которых сияла цифра “один” — в этом Владик уже разбирался, умел, по крайней мере, до пяти».
Насколько точен «тяжелый медленный дирижабль», настолько же слаба синтаксическая подножка «афиш были сплошь». Выверенное повествование о разрушающемся мире homo sovieticus невозможно без аутентичного плейлиста, — воспроизводить идеализированный быт неидеализированным слогом тщетно. Читая первую часть романа, так и ждешь срыва в современное, актуальное, — а сорвавшись в него, нисколько не удивляешься старательно возделанному контрасту.
Это проблема даже не авторской речи, а, скорее, парцелляции, графической выправки: здешним 1930-м годам отчетливо не хватает дисциплинарных взысканий за недооформленную эстетику. Впрочем, несколько дальше, во второй части романа, посвященной будущему, стиль отсутствует вовсе — уступая имитации, попытке уловить в механизме времени хотя бы одну выглядывающую шестеренку.
Можно было бы списать это на игру, практическую деконструкцию, но, повторюсь, старательно возделанный контраст не ощущается контрастным; перед нами не более чем переход из одного состояния в другое, смена регистра, но не сути языка. Хорошо, допустим: но почему рассказ о будущем ощущается анахроничнее рассказа о прошлом?
Скорее всего, причина та же, что и у большинства русскоязычных романов о «здесь и сейчас»: невозможность органично передать языковую среду, зацикленность на деталях, но не на общности, оторванность от полифонии, страх перед традиционным синтаксисом, который непременно напомнит о прошлом и обрастет плющом стилизации. Все это приводит язык не к самым любопытным метаморфозам, обрушивая камерную, вполне достаточную гармонию.
Однако трудно говорить о провале или снижении планки качества; вторая половина романа тоже работает — и тоже читается — убедительно, плавко, весело. Автобиографические элементы, вкрапленные в сюжет, — Буржская не понаслышке знает, что такое голосовые помощники, — освежают матрицу устаревшего и несколько притянутого за уши стилевого мира. Это городская дистопия. Это серьезный взгляд на пародию.
Напрочь, казалось бы, утерянная гармония возвращается в самом конце — разыгрывая проверенную карту описания:
«Наташа. Ребята из моей команды. Кошка Кимра. Закат на Москве-реке. Когда мы въехали в дом Обрабстроя. Рюмочка холодной водки. Покров на Нерли. Берег Волги в районе Дубны. Сосны в Переделкино. Футбольный мяч. Бег. Мои первые кроссовки и вторые, которые уже купил себе сам. Лыжи. Гантели. Наташин суп. Уха по-фински. Наташины пирожки. Наташины блинчики. Наташина яичница. Утро. Молодость. Вторая симфония Шостаковича. Другая музыка. Открытые границы. Греция. Крит. Книги. Уффици. Эрмитаж. Пушкинский. “Красный октябрь”. Берлин. Рождество. Мой ученик… нет, исправь: мой друг Данил. Мальчик Влад. Запах Наташи. Жестяной сундучок Влада. Раскаяние Данила. Сраная куртка Данила. Упрямство Данила. Стерва Анаис. Нинка и ее глупости».
С парцелляцией теперь все в порядке. Трогательно. Живо. Музыка рождается и увлекает слух. Прочее становится малонужно, маловажно. Почему? Потому что в такие моменты не слишком обязательный роман о технологиях, фатуме, одиночестве, декоративной истории перерастает в подлинное, — лишенное ориентиров, бесшабашное настоящее, у которого нет имени и тени. А уж верить аннотациям не стоит. Толстая? Сорокин? Пелевин?
Здесь только Буржская.
Кирилл Ямщиков
|