Под пером разовьется. Литература как ресурс в интервью с писателями и поэтами в бумажной и электронной периодике осени 2022 — весны 2023 года. Ольга Балла
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ПЕРЕУЧЕТ




Ольга Балла

Под пером разовьется

Литература как ресурс в интервью с писателями и поэтами в бумажной и электронной периодике осени 2022 — весны 2023 года.


Все-таки в точности (пусть субъективной и категоричной, пусть размаши­сто огрубляющей и эмоционально схематизирующей, — да, точность бывает и такая, и, может быть, она-то и есть самая настоящая) отражения формирующейся на наших глазах общественной, культурной, а значит, и литературной ситуации мало что способно сравниться с живым высказыванием — скажем, в — письменных ли, устных ли — диалогах. Живее и точнее этого — разве что в личных дневниках и записных книжках (публикации которых мы обсуждали уже многократно и, конечно, будем еще). На сей же раз мы задумали сделать предметом обзора то, что, кажется, никогда еще им не бывало, но давно уже пора: интервью, которое поэты и писатели давали разным изданиям. А в них — то, какими путями, благодаря чему литература (которая, казалось бы, не в силах изменить ничего существенного, за что не раз уже была объявляема обнулившейся и утратившей символический капитал) способна стать для пишущих и читающих источником смыслов и жизненной силы. Тем более что именно к литературе — наряду с друзьями и единомышленниками и еще куда прежде психотерапевтов — люди (по крайней мере, люди нашей культуры) традиционно обращаются в поисках сил, смысловых и эмоциональных ресурсов и вообще ответов на жгучие вопросы (и касается это не только читающих, но и самих пищущих, которым не менее нашего требуются силы и ресурсы). Так как же русская словесность, якобы обнулившаяся и утратившая авторитет, справляется с этим вызовом сейчас?

Чтобы расширить диапазон участников и обозреваемых изданий, мы, во-первых, обратили внимание на респондентов, принадлежащих к поколениям с разным культурным и историческим опытом — от семидесятилетних (Сергей Гандлевский) до тридцатилетних (Антон Азаренков) и раздвинули хронологические рамки обозреваемого, включив в них не только первые месяцы этого стремительно проходящего года, но и кое-что из запомнившегося в минувшую осень.


В октябрьском (от 22.10.2022) «НГ-Ex Libris»’е прозаик Ольга Славникова в разговоре под названием «Одиночная кругосветка с медитацией»1  отвечает на вопросы Юлии Виноградовой.

Славникова с самого начала говорит о том, чего люди сегодня ждут от литературы: понимания, прояснения происходящего, — читатель «хочет понять, что происходит с нами и вокруг нас». Конечно же, литература на это работает: «Когда вы пишете прозу, особенно роман, вы ведете читателя от незнания к знанию». Чуть ниже, уточняя это, она ссылается на классика: «Даже сегодня, когда мы совершенно дезориентированы и не понимаем, что происходит, можно вспомнить слова Достоевского: под пером разовьется»).

Да, в свете таких ожиданий «сейчас актуальная тема рассказа важнее, чем уровень исполнения». Но это высказывание писательница предваряет оборотом «боюсь, что…», из чего следует, что такое положение дел она хотя и понимает, но не приветствует. В целом она разделяет ту точку зрения, согласно которой художественная словесность — это способ понимания, требующий, в свою очередь, дистанции от осмысляемого предмета: «Своих учеников в школе (имеется в виду «Школа творческого письма», где Славникова ведет авторскую мастер­скую прозы. — О.Б.) я предостерегаю от того, чтобы, так сказать, ловить хайп, быстро писать по горячим следам. В лучшем случае это могут быть дневники, нон-фикшн, но ни в коем случае не надо пытаться превратить свои эмоции в рассказ или роман. События должны отстояться. Тогда задачей автора будет не доказать свою точку зрения на происходящее, а написать художественный текст». Кстати, похоже, не разделяет она и представления о том, что литература — феномен (прежде всего прочего) идей: «На многих курсах по писательскому мастерству учат, что прежде чем писать, нужно сформулировать идею произведения, но я против этого метода». Литературное понимание, говорит Славникова, другое, а текст по своему устройству куда ближе к живому и даже разумному организму, чем к рациональной конструкции; поэтому адекватнее всего относиться к нему как к живому — с доверием: «…текст сам себя пишет, и пока он не будет закончен, нельзя понять, о чем он. Текст начинается либо с главного героя, когда он как живой встает перед автором, либо с конфликта, эмоциональной сцены. А что до идеи… Специально искать ее — значит не доверять своему дару, своей интуиции. Не доверяешь — они и не работают». (Притом доверия текст достоин куда больше — и знает самого себя куда точнее, — чем, скажем, «простой» читатель, на котором писательница не советует своим ученикам испытывать их произведения на прочность: «…такой читатель из числа знакомых <…> скорее всего собьет автора, предъявив вкусовые претензии, которых быть не должно».)

Юлия Виноградова говорит со своей респонденткой и о терапевтических возможностях художественной словесности, — то есть даже не спрашивает ее об этом, а прямо утверждает: «Для многих людей сегодня занятие письмом может стать терапией». Тут Славникова не то чтобы скептична, — да, она вполне согласна с тем, что «Есть такой запрос у читателей и тренд у писателей — исследовать свои травмы», — однако предупреждает: «…если прицельно заниматься только травмами, проза будет напоминать иллюстрацию к учебнику психотерапии». Вообще же, говорит она, не стоит забывать о том, что «проза — гораздо больше, чем терапия». «А ради чего стоит писать роман?» — любопытствует интервьюер и получает более неожиданный ответ, чем может показаться: «…для того, чтобы осуществить заложенное в тебе природой». Из дальнейших слов Славниковой видно, что она имеет в виду нечто более глубокое (чем, скажем, первой идущую на ум банальную «самореализацию») — достигаемые таким образом полноту жизни и подлинность существования: «Если не реализовывать себя в том, что тебе дано, будут страдать другие сферы жизни, само существование станет тусклым».

Конечно, не обошлось без вопроса о соблазнах эскапизма и о том, может ли литература стать его формой. Тут писательница не сомневается в том, что некоторые жанры (скажем, любовные романы) ему способствуют, однако «если пишешь книгу с надеждой сделать ее фактом большой литературы, то, уходя от жизни, по большому кругу к ней же и возвращаешься». (Однако защита не тождественна эскапизму, и ее как раз литература дать человеку может — пишущему уж точно; при всей повышенной и многосторонней — социальной, эмоциональной… — уязвимости пишущего человека у него всегда «есть такая сфера, такие миры, которые неуязвимы для свинцовых мерзостей жизни. Как читателя защищает хорошая книга, так и писателя защищает его работа. Какие бы болезненные события ни происходили — все это сырье для прозы, все это однажды станет текстом»). В целом литература, считает Славникова, — «особая форма медитации, которая помогает лучше понять себя и мир».


В «Российской газете» от 26 апреля 1923 года прозаик и драматург Дмитрий Данилов отвечает на вопросы Павла Басинского о своем проекте, который только на втором шаге стал литературным, а начинался как способ пережить личное горе, болезнь и смерть матери. В рамках этого проекта Данилов ездит «в поездах по самым глухим железнодорожным веткам России» и описывает эти поездки в коротких очерках, которые собирает в книгу.

Судя по тому, что Дмитрий отвечает на вопрос, для чего он все-таки это делает, — мотивация здесь очень родственна тому, что говорила о смысле литературы Ольга Славникова: это медитативная практика, имеющая отчасти и терапевтическое значение: сами поездки — конечно, для того, чтобы написать о них, но прежде всего, «наверное, для погружения в какое-то приятное состояние отсутствия событий, для продвижения среди однообразной пустоты (обычно леса). Чтобы хотя бы на несколько часов почувствовать, что прямо сейчас вокруг ничего не происходит. Наверное, наблюдается некоторая усталость от событий, которые наскакивают на нас со всех сторон. А когда едешь вот в таком поезде, событий нет. Это неожиданно оказалось очень целительным».

Такие поездки — еще и средство правильной настройки внимания, — и писательского, и вообще человеческого. Об этом Данилов говорит в ответ на вопрос: «…это намеренно тобой делается — такой фокус именно на безымянных, случайных людях в этих поездах?» Конечно, намеренно: «Когда мы оказываемся в ситуации вот такой тишины, неподвижности и отсутствия необходимости “делать дела”, мы получаем редкую возможность понаблюдать текущую вокруг и мимо нас реальность с ее бесполезными и смешными разговорами, странными и колоритными людьми, нелепыми ситуациями и так далее. В обычной жизни мы всего этого просто не замечаем, а тут появляются какие-то дополнительные (очень большие) ресурсы внимания и наблюдения, и очень интересно ими пользоваться». В качестве же предмета описания, источника литературы как таковой его особенно интересует именно бессобытийная ткань-основа, к которой крепятся все события и которая, по большому счету, способна без них обойтись: «…в любой подобной бессобытийной поездке происходит огромное количество мельчайших “не-событий”, за которыми интересно наблюдать, разговоров, которые интересно подслушивать, в общем, чего-то такого, что хочется потом описать».

(К истокам терапевтичности таких, говоря словами другого автора, «не-мест» явно относится их предполагаемая внеисторичность: «понимание исторического контекста тех мест, мимо которых ты едешь, помогает понять неизменность и какую-то, я бы сказал, внеисторичность этих мест. Почувствовать вот именно это: здесь никогда ничего не менялось и никогда ничего не изменится». Отчасти это, конечно, иллюзорно, потому что на самом деле менялось много чего, — но важно, что в фокус зрения при такой практике помещается именно неизменное. То, чего история не уничтожает, — вот в наши дни это насущно, как почти ничто другое. «…одно и то же, но это такое одно и то же, которое хочется каждый раз переживать заново. И чтобы оно не кончалось».


Мысль о терапевтичности литературы, об освобождающем ее действии, а также о способности ее давать ответы на внутренние вопросы, прежде всего самого автора, высказывает и прозаик Саша Николаенко в разговоре с Шевкетом Кешфидиновым на страницах январского «Урала» (№ 1, 2023, «Наш дар — не натворить, а сотворить»)2 : «Писание, — говорит она, — <…> способ спасения от боли. Разговор с бумагой, с собой, <…> — терапия, освобождение. Особенно это работает тогда, когда на мои вопросы приходят ответы, а я сама не знаю откуда. Это даже не “источник” — это опыт боли, опыт радости, одиночества, опыт горя, опыт души, отданный в книги». Причем, кажется, Саша всерьез если и не верит, то точно хочет верить — в то, что силами литературы (не столько, может быть, проповедническими, хотя в этом видится сильная проповедническая компонента, сколько едва ли не магическими) возможно нечто существенно изменить в самом устройстве мира: «Я хочу изменить мир к лучшему», — говорит она о себе как о писателе. «Я хочу наконец сформулировать свою главную мысль и сделать ее доступной, просто читаемой <…> Мысль вкратце такая: человечество отличается от зверинчества способностью быть милосердным к ближним. Для меня это значит только одно — человечеству дан шанс создать такой мир, где главным законом будет заповедь НЕ УБИЙ» (и тем еще более, тем упрямее, что «мысль о жалости, сострадании» «совершенно против правил всего, что нас окружает»). Литература в свете этого — фактически религиозная практика, соработничество с Творцом и продолжение Творения: «…возможно, сам Господь, создав систему бессмертия, систему “обмена веществ” на основе умирания и рождения, систему, цель которой — борьба за выживание, верил в то, что мы, его дети, создадим иную. На основе милосердия. Верил в нас». И это имеет прямое отношение к той книге, над которой она работает сейчас.

В успех такого замысла, честно сказать, (почти) не верится. Но разве не входит в самое существо искусства притязание на невозможное?


В апрельском (15.04.2023) «Формаслове» Борис Кутенков разговаривает с поэтом и литературоведом, автором статей и курсов по истории неподцензурной поэзии Антоном Азаренковым («Еще многое предстоит достать из подземной реки»)3 , уже на уровне вреза задаваясь вопросом этического порядка: эпоха «позднесоветской неподцензурной культуры», которую сейчас постоянно приходится вспоминать, «только ли время прекрасных стихов или жизненных образцов тоже? Могут ли подобные образцы помочь сейчас — в ситуациях поиска выбора и внутреннего компромисса, трудных вопросов к совести?» Скажем сразу, что ответ на эти вопросы у поэта-исследователя безусловно положительный: конечно, «сейчас многие из нас сталкиваются с теми же выборами, идут на те же компромиссы, задают своей совести те же вопросы, что и они (неподцензурные поэты. — О.Б.) — полвека назад», и да, «та эпоха дала нам не только образцы прекрасных стихов, но и жизненные образцы».

В качестве того, что дает поэзия сегодняшним молодым авторам — ровесникам самого Азаренкова и тем, кто младше (тем, в ком цитуемая интервьюером Ольга Седакова видит «возможность новой серьезности»), Антон назвал «обретение самосознания, своего “я”, похороненного массовой культурой и постмодерном», осознание «личной ответственности перед историей»; а в сегодняшней поэзии усматривает наметившийся «этический поворот». «В современность, — говорит он, — не нужно играть как в ролевую игру, надевая на себя давно отжившие, в том числе и литературные, маски. Ее нужно прожить», — средствами литературы, разумеется. И чего-то стоит, по Азаренкову, только та литература, в которой происходит именно это — где звучат «настоящие, не сконструированные эмоции — страх, раздражение, боль, нежность, милосердие…». А сильнее всего — та поэзия, автор которой — как Седакова в цитируемом им стихотворении — «заставляет нас забыть, что мы слышим “всего лишь” слова, и ведет нас напрямую к реальности».

С другой стороны, с самого начала, — отвечая на вопрос, казалось бы, совсем о другом: о том, что привело его к занятиям литературой, — Азаренков делает одно важнейшее замечание о природе этого занятия, — о природе надситуативной, в каком-то смысле внеисторической, существующей в любую эпоху и не отменимой никакими обстоятельствами любой степени глобальности: «Я думаю, — говорит он, — к литературе человека ведет опыт глубинной невовлеченности в общую жизнь» («Чтение, как и сочинение стихов, — это очень одинокие занятия»). И вот это мы немедленно возьмем на заметку: «глубинная невовлеченность в общую жизнь» — это ведь свобода, которой литература, выходит, существенным образом родственна.

А вообще-то Азаренков всегда держит в уме, что поэзия — как и любое искусство — «в пределе обращается не к людям». По всей вероятности, именно с этим и связана и ее свобода, и сила ее воздействия.


В апрельском (№ 17, 25.04.2023) номере «Учительской газеты»4  поэт Сергей Гандлевский в интервью под названием «Любопытство мое сместилось в сторону природы» отвечает на вопросы Надежды Черных, называющей своего собеседника «поэтом par excellence», в любви к которому «сходятся литераторы противоположных взглядов» и цитатами из которого «переговариваются представители самых разных поколений» (соответственно, мы вправе искать в его позиции черты некоторой универсальности).

В отношении назначения поэзии Сергей Маркович на уровне открытых высказываний (пожалуй, даже нарочито) категоричен: «Последние 200–250 лет мы не ждем от поэзии каких-то сведений, кроме эстетического удовольствия» (Говорит он об этом в рамках рассуждений о том, нужны ли начинающим поэтам те или иные формы обучения их ремеслу, например, мастер-классы; и Гандлевский, один такой мастер-класс — под характерно-вызывающим названием «Танцы за плугом», «непрямая цитата из письма Льва Николаевича, который, как известно, поэзию не жаловал», уточняет интервьюер, — как раз проведший, высказывается в том смысле, что, скорее, нет: «…в рамках мастер-класса тиражировать свой ремесленный навык, самонадеянно передавать молодежи эстафету ремесла, по-моему, неправильно, у каждого свой аттракцион». Следственно, — готов уже подумать читатель, — как бы и серьезного, глубокого утешения незачем в поэзии искать, а смыслов и подавно, раз там одно только эстетиче­ское удовольствие, — но все, разумеется, существенно сложнее. (Тем более, что в отношении обучения поэт сразу же, буквально на следующем шаге, и оговаривается: «Но молодым людям полезно сообща осваивать искусство, особенно поэзию, под присмотром дремлющего, как Кутузов в Филях, старшего. Захваливать друг друга или, наоборот, рвать друг друга в клочки. Это помогает реже изобретать велосипед, быстрее обрастать профессиональным опытом и эрудицией <…> Кроме того, групповые занятия учат, что каждый прием должен отвечать на вопрос “зачем?”, под огнем товарищеской критики сложнее ввести себя в заблуждение».

Так вот: из ответов Гандлевского (которого вообще-то не спрашивали напрямую о том, что нас занимает в сегодняшнем «Переучете») очевидным образом следует непосредственная связь — чуть ли не тождественность — «художественного», эстетического — и витальной силы; и это даже глубже человеческого как такового, роднит человека со всем живым. Это там, где он говорит о Толстом, «ополчавшемся», как известно, «на стихи, на музыку, на женщин» (один уже этот ряд показателен!), а там и на «художественное» как таковое, которое ему на самом деле страстно хотелось писать, да жизненные программы не позволяли. При этом «…в силу природной гениальности его волновала жизненная стихия». Толстой, говорит Гандлевский, «безудержно плакал при звуках музыки (я читал в отрочестве, что слон в Берлинском зоопарке плакал и рвался, заслышав оркестр). Или смолоду просил (слугу, вероятно) держать его, чтобы он не убежал на деревню к девкам, такие он знал приступы животной силы. В старости он из раза в раз пишет в дневнике: хочется писать художественно, но нельзя, некогда, ни к чему. Обычно это припев человека, потерявшего творческие способности. Ничего подобного — все это чистая правда, потому что, когда он “сорвался”, то написал “Хаджи-Мурата”, от которого мороз по коже».

Вот да: мороз по коже, — искусство, одной только силой эстетического воздействия, вскрывает в человеке источники такой силы, о которых он сам, вероятно, не подозревает и над которыми не вполне властен (недаром собеседница Гандлевского, Надежда Черных, она же поэт Надя Делаланд, связывает нелюбовь Толстого к стихам с его протестом «против того, что у него забирали свободу воли»). Отличный ответ, запомним его.

Запомним из Гандлевского и еще кое-что. Столь же прямо он связывает искусство — особенно в высших его проявлениях, достойных названия «гениальных» — не только с гармонией, но и с (едва ли отделимым от нее) здравым смыслом. «…норма — это все же этическое понятие. Норме, наверное, соответствует такое эстетическое понятие, как гармония». И чуть дальше: «Гениальность, в моем понимании, — это когда центр тяжести не смещен». И Пушкин, и Гете, и Шекспир — безусловные в его глазах гении — «все они <…> абсолютно вменяемы и в ладу со здравым смыслом».

Запомним же: искусство важно нам как (лично, чувственно, без дистанций проживаемый — значит, становящийся глубоко своим) опыт нераздельных друг с другом жизненной мощи, гармонии и здравого смысла.



1 https://www.ng.ru/ng_exlibris/2022-10-12/10_1147_person.html

2 https://magazines.gorky.media/ural/2023/1/nash-dar-ne-natvorit-a-sotvorit.html

3 https://formasloff.ru/2023/04/15/anton-azarenkov-eshhjo-mnogoe-predstoit-dostat-iz-podzemnoj-reki/

4 https://ug.ru/cergej-gandlevskij-lyubopytstvo-moe-smestilos-v-storonu-prirody/



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru