Об авторе | Борис Минаев, писатель, журналист, родился в 1959 году в Москве, в семье инженеров-текстильщиков. Работал в «Комсомольской правде», «Огоньке», журнале «Медведь». Автор книг прозы: «Детство Левы», «Психолог», «Ковбой Мальборо, или Девушки 80-х», «Мягкая ткань», «Площадь Борьбы» и др. Автор биографии Бориса Ельцина и соавтор биографии Егора Гайдара в серии «ЖЗЛ». Неоднократный финалист премии «Русский Букер» и «Ясная поляна», лауреат премии журнала «Октябрь», лауреат премии «Заветная мечта» за лучшую книгу для детей и подростков, лауреат премии Егора Гайдара «За выдающийся вклад в области истории».
Борис Минаев
Стыдные нелепые случаи
Хорошая старушка
Мы приехали на дачу — был Новый год и потом Рождество, и в какой-то из дней я решил прогуляться и зайти в церковь.
Когда я сказал об этом Асе, она удивилась:
— Рождество же вчера было. Там все закрыто, никого нет.
— А может, кто-то есть! — упрямо ответил я.
— Нет, ну ты можешь, конечно, прогуляться, просто я не понимаю, в чем смысл идти в церковь, если она закрыта. На службу ты идти не хотел, а тут вдруг такое упорство.
— У прогулки должна быть цель, — примирительно сказал я.
— А! Ну тогда понятно. Иди-иди.
Вздохнув, я начал собираться.
Я надел валенки, свою очень старую дубленку, купленную когда-то по дешевке в Стамбуле на рынке, я ее в Москве уже не ношу, только если грянет страшный мороз, надел шапку-ушанку с одной оторванной тесемкой — и потихоньку пошел. День был тихий, температура примерно минус три. Поселок был странно пуст, как будто вымер. Не лаяли собаки, не дымили баньки, камины, не мелькала в окнах случайная женская фигура, не прогревались моторы автомобилей, чтобы ехать немедленно за водкой, не гуляли розовощекие дачники, за все время пути я увидел одну какую-то кошку, и все.
В тот день у меня в голове немного гудело, и захотелось пройтись.
В сером влажном воздухе висели облепленные ледяными каплями ветки кустов, вдоль заборов иногда проблескивало солнце, и эти капли начинали светиться и слегка, почти неслышно позванивать.
Было безветренно.
Церковь у нас красивая — голубые купола (Рождества пресвятой Богородицы), суровые лаконичные белые стены, в справочниках пишут — семнадцатый век. По легенде, первую деревянную церковь на этом месте построил сам князь Тимашев, чья фамилия дала названье селу, потом возвели каменную, и вот сейчас она — пожалуй, единственное, что осталось от стоявшей когда-то здесь усадьбы. Усадьба в разные годы принадлежала разным людям: предводителям, заседателям, коллежским асессорам, купцам, но осталась только небольшая липовая аллея и выкопанный когда-то круглый пруд, да еще вот эта церковь. Остальное сгорело. Вернее, остальное сожгли.
На церковные службы люди приезжают на машинах, хотя приходят, конечно, и из близлежащих домов.
Я иногда заходил сюда с Асей — церковь от нас недалеко (пешком минут двадцать). За те годы, что мы тут живем, священник из молодого смешливого парня с живыми глазами превратился в благообразного батюшку, впрочем, главных своих жизненных качеств, видимо, не растерял — церковь обустроена прекрасно, и отнюдь не методом народной стройки, а цивилизованно, тихо, спокойно; выстроились рядом с ней и помещение для воскресной школы, и церковная лавка, в полном порядке железная ограда, на Рождество и Пасху, бывало, церковь подсвечивали цветными прожекторами, ставили даже механических светящихся оленей, с голубыми лампочками в рогах, каких-то ледяных ангелов, с трубами и крыльями, включали церковные хоралы через динамики, ну и все такое прочее.
Мы в своем коттеджном поселке живем как бы на горке, и с этой горки церковь очень хорошо видна. Со своими голубыми куполами и белыми стенами, она вся буквально как на ладони. Шоссе, стриженные по осени огромные поля, туман и морось осени, домики вдоль дороги, даже огромная свалка на заднем плане — все как-то украшается и оживляется этой церковью, она центр пейзажа прежде всего, а уж потом культовое сооружение.
Вдруг я вспомнил про Игоря Якименко, как однажды встретил его в церкви Большого Вознесения у Никитских Ворот. Он стоял в длинной очереди на исповедь. Увидев меня, Игорь в полумраке как-то весь осветился своей вечной блуждающей улыбкой.
Я кивнул ему и быстро вышел. Сам на исповедь тогда не пошел. Чего вдруг я его вспомнил?
Он жил тогда в районе метро «Аэропорт», в старой родительской квартире. Или — может быть — в коммуналке в Богословском переулке? А может, в то время он жил на Пятницкой, вместе с Машей А.? Какой же это был год?
Вообще на исповеди я был в своей жизни всего один раз, в храме Новоспасского монастыря, и воспоминания остались смутные и стыдные — я что-то пробормотал, глядя в пузо священнику, и быстро пошел вон, ничего не испытав, кроме этого стыда. Если ты (практически весь) состоишь из чувства вины, что именно нужно выбрать для раскаяния? Гордыню? Да нет, я вообще не гордый и не заносчивый. Чревоугодие или пьянство? Это ж вроде мелочь. Злые мысли? У меня их нет. Уныние? Да, вот это. Но как говорить об этом унынии и об общем страхе жить — с совершенно незнакомым человеком?
Медленно я дошел до конца поселка.
Осталось пройти еще метров пятьдесят по шоссе. И шоссе, и церковь за поворотом — все было окутано этой праздничной, светло-серой и сырой тишиной. В церкви не горели окна, на шоссе не ездили машины, и вообще показалось в какой-то момент, что я не иду, а как-то вроде плыву в прохладной невидимой воде, — и ровно в тот момент, когда я переходил через дорогу, мимо меня проехала какая-то страшная фура и забрызгала меня жидкой грязью, вернув к реальности.
«И чего я туда иду? — подумал я. — Ася, конечно, как всегда права».
…Церковь была вроде пуста, но в то же время открыта. Я вошел внутрь. Здесь вообще никого.
Снял ушанку с головы, оглянулся вокруг, подошел к одной иконе, к другой и встал, не зная, что делать дальше.
Свечная лавка была закрыта, поэтому поставить свечку я тоже не мог, и решил уже двигаться назад — цель прогулки была достигнута.
«Все-таки хорошо, что я сюда зашел», с каким-то облегчением подумал я. «У прогулки должна быть цель». Это когда-то говорил покойный Серега Кушнерев.
И в этот момент я увидел старушку. Старушка двигалась ко мне неожиданно резвым шагом. Лицо ее выражало какую-то сложную мысль.
Я ее тут раньше, конечно, видел. Она убиралась, мыла пол, по-моему, даже иногда подменяла продавщицу в лавке, складывала в картонную коробочку свечные огарки, иногда тихо разговаривала с прихожанами, объясняя им, когда будет служба и куда ставить бидончики для святой воды.
«Сейчас ругать меня будет, — подумал я. — Что-то, видать, я не так сделал».
Однако старушка ругать меня не стала.
— Мил человек! — звонко произнесла она, буквально уже нагнав на пороге церкви. — Мил человек, подожди! Возьми вот…
В руках она держала магазинный пакет с пшеном и коробку дешевых пряников.
Я оторопел.
— Возьми, возьми… — совала она мне их в руки. — Вот скушаешь.
Возникла пауза. Я быстро отступил на шаг. Старушка вглядывалась в меня внимательно и пыталась разглядеть что-то (лампы в церкви не горели, свет был с улицы).
Вдруг я понял, что лицо у старушки очень молодое и смотрит она на меня живыми ясными глазами.
— Спасибо, не надо… — сказал я.
— Не возьмешь? — ахнула старушка.
Я молчал.
Между тем она, как-то бочком, незаметно продвигалась ко мне. Она упрямо протягивала мне пшено и пряники, а я пятился и отодвигался. Эти танцы продолжались еще некоторое время, пока она не устала окончательно.
Смотрела она теперь на меня как-то жалобно и скорбно, и мне стало стыдно.
— Спасибо, правда, мне не надо… Отдайте кому-нибудь еще…— тупо пробормотал я.
Старушка застыла.
В последний раз я помотал головой и вышел из церкви. За мной хлопнула дверь.
Уже почти стемнело. Ранний январский вечер опускался на землю. Зажглись окна в поселке.
Люди садились за стол к раннему ужину после рождественской ночи, наливали водки, вина, хотели хорошо и торжественно завершить этот зимний день, и только мы со старушкой провожали его с некоторой тоской в душе.
Я торопливо шел назад, и внутри у меня вырастало какое-то странное ощущение.
В 1990-е годы Якименко, как мне кажется, всерьез воцерковился. Мама его купила большой дом под Сергиевым Посадом (бывшим Загорском), и там на участке в маленьком домике он и жил. Ездил в лавру иногда, дружил с местным священником, много разговаривал с ним. Впрочем, точно я не знаю.
Еще я вспомнил, как он пришел к нам в «Огонек» за какой-то справкой из бухгалтерии, или, может быть, за гонораром. Стоял в коридоре со своей новой девушкой — оба они были в валенках, в зимних овчинных тулупах. Проходящие мимо сотрудники на них недоуменно смотрели. Якименко опять улыбался — как он это делал всегда, эта постоянная улыбка или, верней, какая-то готовность улыбки всегда меня гипнотизировала. Я подошел, пожал ему руку, что-то ему сказал — но он молчал. Вблизи я почувствовал его напряжение. Как будто он вернулся в свою старую жизнь, по необходимости, и ему было от этого нехорошо.
Когда Игорь умер, мы приехали на кладбище, Ася, Фурман, Валя Юмашев, но только уже на девять дней, во время похорон меня не было в Москве. Там возле могилы была мама, тот священник, с которым он общался последние годы, мы вчетвером и больше никого.
Священник был на первый взгляд довольно суровый, но, когда мы все встали вокруг могилы, он стал говорить интересные вещи.
— Зря вы плачете, — сказал он. — Вы радоваться должны! Сегодня праздник — душа его отправилась к богу! Понимаете? Праздник!
Мы все дружно кивнули.
— Душа его радуется, — продолжал священник. — Душа его поет! А вы плачете!
Священник начал махать кадилом и читать молитву, а я тайком посмотрел на Аллу Вадимовну.
Она улыбалась сквозь слезы.
Я не видел ее перед этим, наверное, лет двадцать, если не больше.
Когда я впервые увидел Якименко в пыльных коридорах журфака, он тоже был в таком же овчинном тулупе, черном и очень тяжелом. Морозов, его представляя, мне что-то горячо говорил, а Якиш стоял и просто улыбался.
У него была такая странная проблема в жизни — его все сразу начинали страстно любить.
Мужчины, женщины, начальники, друзья — просто все. Больше всех его любила мама, конечно. Алла Вадимовна.
Ну а потом они все как будто пугались своего чувства. Все, кроме мамы, конечно.
Я помню, как пришел в Богословский переулок, в старинный доходный дом, очень длинный, многоподъездный, где Игорь жил в большой коммуналке, в своей комнате, это было его первое самостоятельное жилье. Там мне запомнилась такая сценка — у соседей был маленький бульдог, Якименко становился напротив него на карачки, и они вдвоем радостно рычали, а потом вдвоем радостно лаяли. Соседи в Якише (так мы его всегда звали) души не чаяли. Кормили, поили, если было нужно, позволяли гулять с бульдогом и так далее. Наверное, давали в долг деньги и сигареты. Это была теплая, большая, уютная коммуналка, он в ней прожил пару лет.
Эту комнату ему разменяла мама, она понимала, что Игорю нужно самостоятельное жилье.
Но Якиш очень медленно взрослел. Как я уже сказал, его всегда все пылко любили, особенно девушки. Все, может быть, кроме одной, у которой просто была такая форма любви — она хотела его мучить, и мучила всласть, пока не заболела сама. Причем и ментально, и физически, по-настоящему.Остальные всегда хотели с ним остаться, и там, в коммуналке на Богословском, и на всех остальных его квартирах. Они погружались в этот его раскосый дикий лошадиный взгляд, в эту его блуждающую полуулыбку, и оставались с ним надолго, а хотели бы, наверное, навсегда.
Наверное, вдруг подумал я, этот килограмм пшена и этот пакет пряников он бы обязательно взял. Он бы все правильно понял. Нельзя, нельзя было отказываться! Это был очевидный, уходящий в какую-то мою пустоту, огромный грех.
«Ну вот что ж ты наделал? — подумал я. — И что ж теперь будет? С чего ты взял, что тебя приняли за кого-то другого? Что за гордыня такая дурацкая? Ну вот жди теперь беды».
Стало немного страшно.
Я еще не дошел до дома, а ноги стали какими-то ватными.
…В тот день мы поехали с кладбища к Алле Вадимовне домой, в поселок рядом с Сергиевым Посадом. Дом был просторный, мы посидели за столом, выпили немного, что-то съели, а потом она предложила зайти в тот маленький домик, практически двухэтажный скворечник, где все последние годы жил Игорь.
Мы зашли вдвоем с Фурманом и с трудом поместились в маленькой этой комнате, где были его книги, стоял на столе старый-старый компьютер и висели какие-то картинки.
И стоял стойкий, ничем не выветриваемый лекарственный запах.
Потом Алла Вадимовна сказала, что тут в деревне окотилась кошка, и не могли бы мы взять и пристроить одного из котят.
Фурман взял котенка, и он прожил у него долгие десять лет.
Звали его Марсик. Думали сначала, что это девочка, а котенок оказался мальчиком, довольно шебутным и непокорным.
Я помню, как стоял, перебирал книжки на столе, смотрел на маленькие иконки, втиснувшиеся на книжных полках, на какой-то пейзаж маслом — и думал: что же пошло не так? И когда?
…Однажды Игорь приехал из Англии, из творческой, так сказать, командировки, тогда он уже занимался документальным кино про перестройку и гласность вместе с Юрисом Подниексом, и заночевал у Володи Чернова, своего друга и начальника; они засиделись за разговорами, ему постелили на диванчике, на кухне — а утром, когда Володя проснулся и пошел пить кофе, он увидел, что вся кухня, верней, весь потолок были изрисованы краской из баллончиков.
Игорь привез в Москву целую сумку этой краски. Тогда она в Москве еще не продавалось. Мы, кажется, вообще еще не знали, что такое бывает.
Он хотел подарить ее своим знакомым художникам, наверное.
— Ты что сделал? — обалдело спросил Чернов.
— Да ладно тебе! — захохотал Игорь. — Была скучная кухня, одна тоска, а теперь смотри какая красота!
— Так ведь ремонт придется делать, — грустно сказал Чернов.
— А зачем? — не понял Игорь.
«Всю жизнь со мной происходят эти стыдные нелепые случаи. Всю жизнь», — думал я, шагая к дому.
«Иногда мне уже кажется, что все, я стал нормальным, а потом — бац! — и снова. Вот сегодня в церкви… Опять».
Вспоминая какой-нибудь глупый и очень нелепый случай, я порой просыпался ночью, от стыда. И краснел в темноте. Но постепенно я их забывал, эти мучительные вещи. Я их постепенно вытеснял из себя. Но не до конца.
А вот Якименко, я знаю это, наоборот, их любил. Он их просто обожал, даже коллекционировал. Он считал, что это и есть главные моменты жизни — эти стыдные нелепые случаи. Он даже хотел, чтобы они чаще происходили.
Якиш искренне считал, что именно в эти моменты пробивается сквозь мглу какой-то смысл. Он ими наслаждался.
…Как-то раз он приехал ко мне в Чертаново (по-моему, я взял больничный и сидел дома). Я зачем-то показал ему свой маленький магнитофон, новый, и поставил кассету. «Аквариум», а может, «Лед Зеппелин».
— А громче можешь? — вдруг спросил Якиш. Я пожал плечами, крутанул ручку громкости.
— Нет, все равно тихо, — сказал он. — А можешь так, чтобы вся комната заполнилась звуком? Вот просто буквально вся?
— Соседи же…
— Можешь? — спросил он меня с каким-то особым выражением.
Я пожал плечами — звук был на полную. Но он никак не мог успокоиться.
— Ну подожди, не может быть. Ты что-то не так делаешь.
Но все его усилия — найти какой-то «другой вход», или воткнуть какой-то «другой провод» — кончились ничем. Он бился с этим полчаса, а потом устал.
— Ладно, тогда выключи совсем.
Однажды он пришел в гости в Чертаново и, бережно развернув платок, достал два длинных кривых клыка, которые ему только что вырвали, причем он настоял, чтобы под общим наркозом.
Он ими почему-то гордился. Этими желтыми клыками.
— Ты их всем показываешь? — недоуменно спросил я.
— Слушай, — невпопад ответил он. — А водка у тебя есть?
Я принес водку и налил ему в стакан (рюмок не было). Он отхлебнул огромный глоток и стал полоскать ею рот, потом горло.
— Рррр, — рычал он.
Потом проглотил водку.
Я смотрел на него с невольным ужасом. Игорь захохотал, а вместе с ним и я.
Когда у него болело горло, он всегда так делал.
Я не помню ни одного нашего разговора точно, как будто бы он всегда хотел меня о чем-то спросить, и спрашивал, а я не понимал смысла вопроса и отвечал невпопад.
…Якиш никак не мог понять, чем ему заниматься в жизни, это продолжалось довольно долго. Писал сценарии для документального кино. Переводил с французского Барро, Кокто, театральных людей, он обожал французский язык, тратил на это месяцы, годы — но он ведь не был профессиональным переводчиком и делал эту тяжелую работу для себя, просто в стол.
Сотни страниц. Месяцами, годами.
Фурман нашел для меня в своем архиве маленький листочек с его юношескими стихами, нацарапанный его ужасным почерком:
Ты свеча, ты будто сгоришь поутру
Воск стекает как пот по лицу
Если за ночь на этом пиру
Вдруг прошепчут тебе — я люблю
Ты огнем обожжешь эти губы
И узнаешь, как они любят
Ты свеча, ты горишь на ветру
На день рождения он подарил Фурману страничку напечатанного на машинке текста:
«Саша один из тех людей, который повлиял на состав моей крови. Я вижу улыбку между усами и бородой, когда он читает эту фразу и я его люблю.
Если бы я был собакой, то на роль хозяина я выбрал бы три кандидатуры: мама, А.М. и Саша.
Я думаю, что тогда я бы отучил Сашу от сверхзадумчивости и «рефлекторности», которые по отношению к мужчинам проявляются в сверхзанудности, а по отношению к женщинам в мягкой ироничности. Мрачная личность. Я бы учил его всем собачьим премудростям любить и быть любимым…»
Он переписывался с разными людьми по-французски, с Жаком Кусто.
Однажды я спросил его: а зачем ты пишешь эти письма Кусто? В чем смысл?
Игорь удивился вопросу и сказал: «Потому что я хочу в кругосветное путешествие». Но Кусто внезапно умер. А так шансы были, наверное.
Потом он встретился с Юрисом Подниексом, благодаря своей нештатной работе в «Огоньке». Они стали вместе делать фильм о неформалах, о перестройке и гласности, потом этот многосерийный фильм показали на BBC. Хиппи и панки, диссиденты и ловившие их милиционеры, художники и музыканты, проститутки и воры — вся эта «внутренняя Москва», Москва, похожая на перебродивший сок, в то время была хорошо ему известна.
Но, как выяснилось, и эта встреча была неудачной — Подниекс вскоре погиб. Жизнь латвийского документалиста оборвалась как затертая кинопленка — раз, и на экране вместо кадра какое-то белое шипение и странные тени.
Потом у Игоря начались сильные припадки, после которых он долгое время должен был отлеживаться, отсыпаться. Говорили, что эпилепсия.
Это я знал от Фурмана. (Добавление от него, от Фурмана: «Однажды, очнувшись после внезапного эпилептического приступа в электричке, он обнаружил себя на какой-то станции — без денег и документов. Он смог вспомнить мой старый телефон на Саянской (номер был простой: 300-04-34), дозвонился до моей мамы, которая дала ему мой новый номер, и приехал в валенках на босу ногу к нам на «Профсоюзную», чтобы я на всякий случай записал ему еще чьи-нибудь телефоны»).
Я вспомнил вдруг, как Достоевский описывает припадок у князя Мышкина. Перед припадком падучей болезни князю всегда становилось хорошо. Не просто хорошо, а его настигало практически райское блаженство. Он видел смысл и красоту в любом пейзаже, в любом человеке. Во всей Вселенной. Каждое лицо казалось ему красивым и добрым.
Каждого хотелось расцеловать.
А потом он падал, и его начинало трясти. Обратная сторона болезни — непонятные окружающим приступы агрессии, злости. Таким Игоря я представить себе не могу.
Мои личные стыдные нелепые случаи — за всю жизнь — слиплись в какой-то огромный ком, сначала мягкий и бесформенный, потом более плотный, детали стали неразличимы, стыд постепенно проходил, острота исчезала, потом ком становился все меньше.
Я знаю, что вспомню их все, когда буду умирать. Вот этот, с хорошей старушкой, наверное, был одним из последних. А может, много их еще впереди.
Для Якименко это было совсем по-другому. Стыдные нелепые случаи освещали его жизнь ярким белым светом. В них как в капле воды отражалась эта странная улыбка бога. А на лице у Якиша я видел лишь отражение этой улыбки. Как лампа накаливания — эти стыдные нелепые случаи горели, освещая череду его дней ярким смыслом. Он всегда как будто знал, как будто что-то чувствовал — чего не знали и не чувствовали все мы.
Я отряхнул снег и вошел в дом.
— Ну как твои успехи? — спросила Ася.
— Ну как тебе сказать… — ответил я. — Там была одна старушка, знаешь, которая в церкви помогает.
— То есть церковь была открыта? — с недоверием спросила Ася.
— Ну да. Она там убиралась, что ли. И знаешь…
Я ей все рассказал.
— Ну что же ты! — воскликнула она. — Бедный, бедный мой дурачок. Ну, взял бы…
— Да я как-то не сообразил, — сказал я и вдруг заплакал.
— Ну вот только этого не надо! — сердито сказала Ася. — Иди выпей воды, пожалуйста.
Я пошел к шкафчику, взял стакан, налил воды и долго ее пил.
Детокс
В эту австрийскую клинику я попал случайно, благодаря одному своему другу, у которого, если говорить на советском сленге, «была горящая путевка», ну то есть с путевкой ничего такого не было, она не горела, не дымилась, но все же пропадала — и я поехал вместо него.
Ехать я совсем не хотел. Мысль о принудительном голодании меня совершенно не грела. В жизни и так не очень много радостей.
Анализировать свой организм слишком подробно тоже желания не было — мало ли чего они там найдут? Лучше спать спокойно.
…Ну и так далее.
«Я вообще ленив и не любопытен», — угрюмо думал я, пересаживаясь в Мюнхене с самолета на такси, после того как немецкий пограничник долго и придирчиво изучал мое медицинское направление, поглядывая на меня со скрытым интересом. Тоже мне диагност нашелся.
Немного я ожил, когда немолодая женщина-шофер, которая меня подвозила до клиники, спросила, знаю ли я, что в Инсбруке, куда мы едем, проходили Олимпийские игры. «Конечно, знаю! — сказал я. — Я даже знаю, когда — в 1956-м». Нет, в 1964-м. А, ну да. Кстати, я в них принимала участие. Да вы что! Ну да. В санном спорте. В каком? Ну, вот это вот — она показала руками извилистую горку. А! Ну да. А вы знаете, что я заняла там третье место? «Бронз медал!» — закричал я в страшном возбуждении. Конгратулейшен! Ну да, ну да, засмеялась она. Конечно, это было очень давно, но вспомнить приятно. Еще бы не приятно, конечно, приятно.
Каким образом мне удавалось вести с ней этот легкий светский разговор, мне и самому было не совсем ясно. Я могу произносить только отдельные английские слова, в предложения они складываются у меня плохо. Грамматику не знаю совсем. Но и женщина-шофер (по-нынешнему шоферка) говорила примерно так же, может, чуть лучше.
Машина резво шла по автобану между баварских Альп.
…Возможно, это вообще лучшие пейзажи на нашей зеленой планете, когда едешь осенью по автобану среди баварских Альп — да еще на стареньком «Мерседесе».
«Там же потом еще раз были Олимпийские игры, в 1976 году, — после некоторой паузы сказала женщина-шоферка. — Но я уже не принимала участие, знаете. Я родила ребенка».
Тут я промолчал. Я смотрел в окно.
Редко в своей жизни я видел настоящие горы. Горными лыжами не занимался, в походы не ходил. У нас на юге летом слишком жарко, Крым и Сочи не для меня.
Но когда я вижу горы, меня охватывает неописуемый восторг. Вот и в тот раз — я не мог оторвать от них взгляда. Горы висели в воздухе как очевидные знаки присутствия некой высшей силы. Зеленый, красный, багровый, померанцевый, какой-то малиновый или даже бежевый свет, исходивший от листвы, как бы парящей на солнце — постепенно переходил в серый, а потом в иссиня-черный и белый на вершине.
Было даже немного странно, что я здесь. Сам себе я казался самозванцем, особенно когда говорил по-английски.
Меня без проблем заселили в номер, зарегистрировали, и я оказался в санатории, напоминавшем какое-то кино. Про что именно это кино, я пока сказать не мог, но было интересно поучаствовать.
Спускаешься, например, в холл, чтобы идти на процедуры или в столовую — а в панорамном окне на тебя смотрит, опять же, эта огромная гора, занимающая все окно. Оторваться от нее каждый раз невозможно, ты садишься в свободное кресло и смотришь, смотришь (а если надо куда-то бежать, то просто застываешь на секунду). Черная с белыми прожилками или белая с черными прожилками, таким огромным снежным конусом она застывает над тобой как немой вопрос: эй, гражданин, знаешь ли ты — кто ты?
И каждый раз приходилось вспоминать. Ослепительно-яркая на солнце или вся облепленная низкими серыми рваными облаками, через которые ее едва было видно, — гора разговаривала со мной таким образом каждый день.
Клиника была заполнена удивительными людьми, в основном в мягких спортивных костюмах, таких людей я вообще-то никогда вблизи не видел — это была старая европейская буржуазия, физкульт-привет, суета вокруг здоровья, как в каком-нибудь санатории Орджоникидзе, загорелая морщинистая кожа и лица без грима — они причудливо сочетались с бриллиантовыми сережками, колье, дорогими часами и рубиновыми браслетами, а главное — с какой-то естественной беззаботностью. Здесь было принято беспричинно хохотать, загорать на прохладном воздухе, завернувшись в плед, а разговаривали в основном по-немецки.
Русских было совсем мало — их всех посадили за отдельный столик, и меня направили к ним. Это были сердечные милые люди, довольно тучные, некоторым действительно было необходимо (как говорят врачи, «по жизненным показаниям») похудеть килограмм минимум на тридцать, но они не хотели.
Раз в три дня супружеская пара брала такси до Инсбрука и там наедалась в ближайшем ресторане.
Одинокая женщина Лена, с которой мы подружились, тоже довольно полная, вообще говорила о клинике с ненавистью.
Если про супружескую пару я мог сказать, что они, очевидно, просто не хотели терять ни дня из своей очень хорошей, даже счастливой жизни — это был чистой воды гедонизм, самоубийственный, но понятный, то Лена подходила с научной точки зрения — она говорила, что все это настоящее шарлатанство, а не лечение, и она дико возмущена, даже в чем-то оскорблена, но пройдет это испытание до конца ради оплатившего путевку сына.
…В целом общаться с русскими у меня никакого желания не было.
За соседним столом я увидел известного продюсера Р. с женой, но и с ним мы просто поздоровались за руку и разошлись.
Гораздо интереснее для меня была другая публика — вот эти местные богатые старушки, изредка старички. Разговаривать с ними я, конечно, совершенно не хотел (да и на каком языке?), но наблюдать их по вечерам было приятно.
К ужину они переодевались в совершенно другие спортивные костюмы, порой с золотистыми или бархатными вкраплениями, а то и в красивые платья (старички были поскромнее), кратно увеличивалось количество бриллиантов, колец, браслетов и прочего, а днем, встречаясь на горной тропе, мы весело махали друг другу ручкой; они медленно пили воду, медленно загорали, иногда, впрочем, бурно что-то выкрикивали, а некоторые были, как и я, совершенно одиноки и предоставлены сами себе — никого здесь это не смущало.
Мне было интересно смотреть на них — на эти австрийские или немецкие, а может быть, даже швейцарские женские лица — лица без комплексов и страданий, лица людей, которые приехали в Альпы худеть, очищать организм и больше ничего, лица настолько естественные и даже глупые в этой естественности, что мне становилось немного больно. За себя и за нас всех.
На фоне мучительных русских комплексов и глубин интеллекта за «русским» столом (мы здесь страстно говорили о литературе, классической музыке, современной истории, вперемешку с осуждением методов лечения и местными ценами) — этот контраст был очевиден.
В столовой кормили довольно интересно — на завтрак мне доставался крошечный кусочек безвкусного сыра «тофу» и пучок зелени (иногда полусваренное яйцо), плюс кусок страшного зернового хлеба, который я прожевать никогда не мог и всегда оставлял на тарелке. Днем давали суп в небольшом количестве, или крошечный кусочек рыбы в каком-то приятном соусе. Еще помню, что в полдник полагалось пить ягодные чаи и сидеть на солнце.
Еда была условная, но я быстро к этому привык.
В аэропорту я предусмотрительно запасся шоколадками, чтобы не умереть с голоду, но на второй день их мужественно выкинул. Иначе все это вообще теряло смысл.
Боюсь, что моя соседка Лена, которая считала все это шарлатанством, не последовала моему примеру.
В первые дни мне казалось, что я умру тут с тоски. Но я ошибался: каждый день был рассчитан буквально по минутам. Процедуры были напичканы в моей больничной книжке друг за другом, как расписание поездов. Я сдавал анализы крови, потом другие анализы крови, занимался йогой и учился делать дыхательную гимнастику, ходил по коридорам в белом халате и шлепанцах, совершенно этим не смущаясь, «ментальный доктор» делал надо мной пассы руками (лечащему врачу я зачем-то пожаловался на депрессию), бесконечные разговоры с персоналом на моем ломаном английском были отдельным аттракционом, исследования сменялись массажами, хвойные ванны сменялись физиотерапией, весь облепленный датчиками, я смотрел на женщин разного возраста, которые в таких же белых халатах, как и я, или в спортивных костюмах бегали со своими больничными книжками по медицинскому отделению (за опоздание даже на минуту здесь строго отчитывали), и внутри себя веселился — это был мой первый опыт такой жизни и, может быть, последний.
Главной очищающей терапией было все же не это, а довольно простое ежедневное мероприятие — надо было встать в семь, не опоздать к завтраку, и перед ним обязательно выпить стакан воды с горькой солью, а после завтрака — успеть добежать до своего туалета.
После всех процедур оставалось часа два для прогулки. Это было самое сладкое время — когда я надевал свою модную плисовую кофту на молнии, которую Ася купила специально «для Австрии», джинсы и белые кроссовки, и отправлялся гулять по горам, пару раз, правда, брал с собой соседку Лену, но и это не испортило мне впечатления.
Я шел по тропам среди хвойного леса, который постепенно переходил в лиственный склон — а тот, в свою очередь, в каменистое предгорье. Среди леса я встречал то деревянную скульптуру скорбного Иисуса, то простое распятие с какими-то немецкими словами, то девушек-жокеев, скачущих на потных и лоснящихся лошадях небывалой красоты, то пасущихся коров, кругом меня была простая крестьянская сельская жизнь, и дорогой санаторий был лишь крошечной частью ее — а в том, что край этот именно крестьянский, легко было убедиться, спустившись чуть вниз и пройдя вдоль поля, где стоял густой запах коровьего навоза, и согбенные в три погибели люди окучивали на своих делянках какие-то желтые грядки с неизвестным мне растением. А мимо них иногда флегматично проезжал маленький трактор (его мазутный запах легко растворялся в запахе навоза). Потом, пройдя по деревне с огромными австрийскими домами, где на фасадах были нарисованы красивые коровы, и не встретив ни одного человека, я вновь сворачивал к клинике.
Скоро я вообще перестал думать о том, «почему у нас в России народ живет по-другому», ну живет и живет, чем я-то могу помочь?
Впервые в жизни в этом медицинском концлагере я наслаждался буквально каждой свободной минутой и каждым движением листвы, тени, ветра и, главное, каждым переливом света на отроге этой волшебной горы, которая день и ночь висела передо мной. Даже моя однодневная поездка в игрушечный Инсбрук на такси никак не могла сравниться с этими прогулками.
Полчаса я там просидел на крошечной центральной площади, заказав себе шнапс и чашку кофе, и, хотя было уже довольно прохладно, долго вглядывался в окружающую меня беспечную толпу, в эти домики, в эту брусчатку, наслаждаясь почти так же, как в лесу, — это было одно большое мгновение, заполнявшее меня буквально по самое горло.
Однажды в санатории, вернувшись с прогулки и пытаясь поймать уходящее солнце, я даже взял плед и улегся на шезлонг загорать вместе с тетеньками, которые мне вежливо улыбнулись.
Конечно, я взял с собой компьютер и пытался по вечерам писать. Но меня вырубало довольно быстро, и я, потушив лампу, валился на свою кровать и засыпал блаженным сном.
Но постепенно все подходило к концу. Я привык настолько, что уже даже перестал волноваться из-за того, что вдруг врач назначил мне какие-нибудь «лишние процедуры», а с собой у меня было только долларов четыреста наличными, часть из которых я уже потратил на подарки, и не попаду ли я из-за этого в какую-нибудь австрийскую тюрьму, в наручниках, под взгляды своих милых соседок по санаторию Орджоникидзе? — в общем, даже эти мои вечные беспредметные панические атаки, мучившие всю жизнь по ночам, куда-то отступили.
В один из последних дней меня вызвал лечащий врач и спросил, как дела, какие проблемы. Да никаких проблем вообще, ответил я, все отлично. В самом начале курса я сказал ему, что похудеть — не самая главная моя цель, и он вежливо кивнул, мол, бывает.
Но, пролистав мою больничную книжку, этот австрийский врач вдруг заволновался и буквально вскричал: так вы что, вообще не ходите в сауну? Не хожу, не хочу, спокойно ответил я, я же вам говорил…
Да все понятно, волнуясь, ответил он, вы и без того немного похудеете, когда вернетесь в Москву, но почему же вы не ходите в сауну, тут все ходят в сауну!
— А где она? — тупо спросил я.
— На первом уровне, на нулевом этаже… — он явно старался объяснить мне так, чтобы я понял.
— Но я же успею сходить только один раз, — сказал я задумчиво.
— Ну хотя бы один… — улыбнулся он.
Я пожал плечами, забрал больничную книжку и вышел.
Вечером того же дня я бесцельно шлялся по холлу, писать совершенно не хотелось, спать было рано, и вдруг понял, что сауна-то, наверное, еще работает.
Когда-то, в самом начале, не помню по какому поводу, меня строго предупредили, что в здешней сауне принято раздеваться донага, и это правило, которое ни в коем случае нельзя нарушать.
Я, в принципе, и не собирался.
Плавки взял с собой так, на всякий случай. Был почти уверен, что в такой поздний час уже никого нет.
Найдя нужную дверь на нулевом этаже, я толкнул ее плечом и оказался в пустом помещении.
Что-то глухо и сильно гудело, какой-то кондиционер, что ли. Я прошел в раздевалку и вдруг (краем глаза) увидел пожилую фрау, которая сидела как бы в таком круглом высоком футляре, похожем на гигантскую трехлитровую банку. Она была голая и с очевидным удовольствием потела.
Больше никого, кроме нас с ней, тут не было. Все было освещено странным синеватым светом. На голове у фрау было накручено полотенце, как тюрбан.
Я быстро шмыгнул в раздевалку и, немного ошарашенный, сел на скамью. У меня сразу началось сердцебиение.
В принципе, против ее естественной в данном случае наготы я ничего не имел. Но раздеваться самому?
Вдруг я понял, что дико волнуюсь, и это глупо.
Я медленно встал и начал изучать содержимое пакета, который принес с собой. Притом я точно знал, что ничего, кроме полотенца и плавок, там нет.
Точно, полотенце и плавки. Медленно-медленно, как в кино, я начал снимать с себя майку, джинсы и трусы. Каждое движение давалось с трудом. Раздевшись догола, решил посмотреть на себя в зеркале.
Нет.
Только не это…
Я решил обмотать чресла полотенцем (она же обмотала голову, значит, это в принципе не запрещено?) и быстро пробежать в главную парилку и закрыться от нее там наглухо.
Увидев меня из-за своего прозрачного стеклянного футляра, фрау зыркнула глазом, что-то отчетливо сказала по-немецки и зло отвернулась.
Я зашел в парилку. Здесь было душно, жарко, темно-синяя лампочка из-под потолка освещала простые деревянные скамьи и какие-то приспособления, значения которых я не понимал.
Сидеть тут долго я не мог, да и не хотел. Сердце по-прежнему стучало от страха. Я сидел и тупо потел. Я очень надеялся, что, пока я тут сижу, она сообразит и уйдет.
Но, выглянув наружу, я с ужасом обнаружил, что старушка по-прежнему тут! Ну никакого снисхождения!
После сауны я решил пойти под душ (хотя нужно было наоборот), но перед этим опять решил заглянуть в раздевалку. Здесь я медленно снял полотенце и надел плавки. Рванул в душ. Потом увидел какие-то еще двери, схватился за дверную ручку, но они не открывались.
Старушка смотрела на меня уже с нескрываемым ужасом. Я весело помахал ей ручкой и начал мыться в душе — с мылом и в плавках.
Намылил голову, чтобы никого не видеть, в глазах защипало. Потом я опять пошел за полотенцем — нужно же было вытереться. Снял мокрые плавки и надел трусы.
…Когда я вошел в сауну вновь, в стеклянной кабинке старушки уже не было. Но я не верил, что она ушла. Скорее всего, вслед за мной прошла в общую парилку, и сидит теперь одна, на деревянной скамье, и злится.
Вдруг я почему-то вспомнил, как сидел по полчаса в ванной, у себя дома в Москве, не в силах выйти наружу. Почему я плакал именно в ванной во время своей депрессии, понять было несложно — здесь я мог легально запереться. И немного повыть. Почему мне так не хотелось тогда жить, я не знаю. Наверное, это бывает с каждым.
Словом, фрау куда-то делась. Увидев лестницу, я медленно поднялся на второй уровень. Как бы бельэтаж. Здесь было что-то вроде рекреации для тех, кто устал париться — длинный стол, еще более удобные кресла, чайники и графины, картины на стенах и панорамное окно с видом на мою любимую гору.
В темноте она была еще лучше. Белые прожилки снега, острый край вершины, огромное тело из камня и ощущение вечности. Даже сауна ей соответствовала. Гармония, как говорится, была во всем — от пейзажа до формы чайника.
Я решил пересидеть свою старушку здесь. Прошла минута, другая. Внизу как будто никто не шевелился.
Гора, которую я видел в окне, словно освещалась изнутри. Вновь восторг — уже почти привычный — охватил мое сердце. Я нащупал рукой какую-то ручку и отодвинул стекло панорамного окна. Пахнуло горным воздухом и окончательным раем. Тогда я быстренько спустился за одеждой и решил немного постоять тут, на балконе. Натянул джинсы, носки, кофту, сунул ноги в шлепанцы.
…Это было мое торжественное прощание с горой. Я был даже рад, что оно произойдет в тишине, темноте и полном одиночестве.
Шагнув на балкон, я механически задвинул за собой створку окна. Сзади что-то тихо щелкнуло.
Казалось, что сейчас я почувствую нечто особенное. Но я почему-то вдруг ничего не почувствовал, здесь, на балконе. Голая старушка как-то сбила меня с толку.
Ну ладно, подумал я, все равно это все бесполезно. Довольно прохладно уже, а я все-таки пробыл в сауне минут пять. Или десять. Или пятнадцать. Так и простудиться ничего не стоит.
В темноте я опять нащупал стекло панорамного окна, пошарил и ничего не нашел. Тут, снаружи, ничего не было. Никаких ручек, задвижек. Никаких полезных механизмов. Я пытался отодвинуть стекло просто руками, надавив на него, чтобы войти назад, к чайникам, креслам и синеватому свету, к вредной немецкой старушке, в конце концов, но ничего не получалось. Тогда я прилип к нему лбом — вдруг там ходит какой-то служитель, убирает чашки или моет стаканы? Уборщица какая-нибудь…
«Вот блять», отчетливо подумал я про себя.
Может, фрау еще не ушла окончательно? Может, она и есть моя спасительница?
Если бы я не намотал на чресла это дурацкое полотенце, мы бы посидели вместе, перекинулись парой слов на моем английском, выпили чаю и вместе покинули этот эдем.
Но нет. Меня, по всей видимости, ждала совсем другая судьба. И довольно печальная.
Я стоял на балконе, вцепившись в перила. Вокруг была почти кромешная темнота. Но слава богу, из-за туч вдруг появилась луна, и я понял, что балкон расположен совсем не высоко, до земли было максимум метра полтора.
Я перелез и спрыгнул.
Теперь луна была яркой, по крайней мере, достаточно яркой для того, чтобы я оценил всю ситуацию целиком.
Гора была на своем обычном месте («вот дура!», зло подумал я), санаторий Орджоникидзе был погружен во тьму, никаких огоньков поблизости и в помине не было видно. Обняв сам себя руками, чтобы не сразу замерзнуть, я начал двигаться вдоль тупого квадратного здания. Словом, надо было подчиняться своей судьбе, какой бы она ни была.
Лечебное заведение я обошел уже дважды, но ситуация как-то не торопилась меняться к лучшему.
Вьются тучи, мчатся тучи, невидимкою луна… Ни фига себе невидимкой.
Я опять посмотрел на гору. Она теперь — это было видно из-за этой отвратительно-яркой луны — была подернута ночными облаками. Наконец, я понял, что дрожу уже не от страха, а от холода.
Паника медленно, но верно заползала в меня, такого безмятежного еще полчаса назад.
Дойдя в очередной раз до главного входа, я включил фонарик на телефоне и посветил в тупое черное окно, в котором по-прежнему не было никаких признаков жизни.
Но тут рядом с дверной ручкой я обнаружил что-то новое, а именно звонок.
Там было что-то написано, и я, не веря своему счастью, нажал на кнопку.
Раздался громкий неприятный звук. Опять молчание. И я нажал еще раз.
— Хелло! — отозвался вдруг густой мужской голос…
— М…м… — промычал я, не зная, как начать рассказ.
— Хелло! — вновь вежливо сказал мужчина. — А ю спик инглиш?
— Йес, йес! — заорал я. — Ай м хе, ай м хе. Хелп, плиз. Ай м би ин сауна. Энд ай м лост…
Тут я чуть не заплакал, не зная, что сказать дальше.
— Ю лив ин клиник? — догадался дежурный.
— Йес, йес! — заорал я. — Май намбер…
И тут я с ужасом понял, что номер своей комнаты, конечно, не помню, но уже раздалось мерзкое механическое жужжание, свойственное автоматической двери, и я как пуля влетел внутрь.
Утром я в последний раз выпил воды с горькой солью, последний раз позавтракал тофу и полусваренным яйцом, нежно попрощался с Леной (она улетала чуть позже), радостно покивал официантке и, переодевшись, пошел к врачу за последними инструкциями.
Он придвинул мне рекомендации по диете и попросил внимательно прочесть.
— Вам все понятно? — спросил он.
Я кивнул.
— Дома вам стоит также обратиться к следующим специалистам — и придвинул мне список.
— Да-да, — сказал я. — Спасибо.
— Как вы себя чувствуете? — заботливо осведомился он.
— Все хорошо, — ответил я. — Мне стало гораздо лучше. Правда.
Кролик в белом вине
Ася уехала в Армению вместе с подругой, а я остался один в большой квартире.
Если бы квартира была еще маленькая, а то ходишь-ходишь, ходишь-ходишь, так и с ума сойти можно.
В какой-то момент я решил, что, когда Ася приедет, ее надо чем-то поразить. Ну, например, приготовлением еды. И не просто еды, а буквально роскошных блюд.
Сидя ночью на кухне, я потянулся за толстой книгой и открыл ее наугад. Это была «Книга о вкусной и здоровой пище» — бестселлер сталинских времен, сборник рецептов для голодных людей, издание загадочное и мистическое по-своему (ведь всех этих продуктов в реальности почти не было, по крайней мере, многих, а когда книжку издали в первый раз, так там еще продуктовые карточки были в ходу).
Посмотрел и выбрал — «Кролик в белом вине». Прочел три раза, в принципе, ничего сложного. Нужно всего-то ничего из продуктов: плохого белого вина, мясо кролика и немного пшеничной муки. Да, еще морковь (нарезать крупно). Ну плюс соль и перец. Должен справиться.
Ночью не спал, много думал.
Вот она приезжает. Вот я ее встречаю в коридоре. Вот она снимает пальто, усталая. И я говорю — ну проходи. А она говорит так раздраженно: куда? А я говорю: прошу к столу. А она — ух ты! И целует меня в губы.
Кроме кролика, конечно, нужно что-то еще к столу. Ну, нарежу помидоры. Предположим. С луком. Нет, без лука. Ну, куплю еще банку шпрот на всякий случай.
…Особенно меня заинтересовал соус.
К кролику в белом вине положен соус бешамель. Соус нужно было готовить отдельно. То есть кролика тушить, потом жидкость сливать в отдельную кастрюльку, потом все это как бы варишь на медленном огне, постепенно добавляя туда полстакана муки и медленно-медленно помешивая серебряной ложкой.
А потом — вливаешь соус в готовое блюдо и украшаешь зеленью.
Ну что, красиво. Не спорю.
Накануне возвращения Аси из Армении я решил поехать на Черемушкинский рынок. Этот рынок был мне знаком довольно хорошо. «Когда в лихие года, пахнет народной бедой», как пел Гребенщиков, имея в виду, конечно, гайдаровские экономические реформы. Вот в эти самые лихие года я довольно часто являлся на Черемушкинский рынок (мы тогда жили на Кедрова), чтобы купить колхозной картошки. Был такой специальный «картофельный ряд», довольно длинный, в особой пристройке, где стояли суровые мужики и суровые бабы, то есть женщины, которые продавали по системе «пять за три» или «три за пять», я, конечно, уже не помню, да и деньги тогда были другие. И можно было подойти к ним и неспешно поговорить: «А вот у вас картошка откуда? А она как называется?» Я это любил… Тамбовская, липецкая, воронежская, рязанская, синеглазка, милена, матушка, сиреневый туман, как-как? «Сиреневый туман!» Вам рассыпчатую или для супа? Мне для супа. Да. Мне для супа.
До рынка нужно было ехать на трамвае, каждый день не наездишься, приходилось брать рюкзак и насыпать туда килограмм десять, а то и двенадцать. «Двенадцать, не меньше!» — говорила Ася. Тащить было тяжело, но чувство выполненного долга придавало сил.
Рыночная картошка в те годы спасала наш рацион — ножки Буша, которые все равно приходилось покупать исправно ввиду их доступности, вызывали у Аси, тем не менее, какой-то священный ужас — такой же, как у меня, к примеру, вызывал тогда питьевой спирт «Ройяль», «туда же гормоны добавляют», говорила она с чувством, имея в виду, конечно, ножки, а не спирт, но другого выхода не было — мы их ели, готовили из них котлеты или просто жарили с луком и той же морковью.
…Примерно с июня по примерно октябрь на фронте еды наступала кардинально иная ситуация: весь огромный рынок был окружен лотками в четыре ряда, на которых продавали свежие овощи и фрукты — от клубники и смородины до яблок и винограда, зелень лежала горами, помидоры в разную цену привлекали насыщенностью, так сказать, цветовой гаммы. Кавказцы и люди из Средней Азии везли в богатую Москву на поездах и самолетах всю эту роскошь, и я покупал ее с удовольствием, порой не укладываясь в установленный бюджет от полноты чувств. Особенно я любил покупать там малосольные огурцы, квашеную капусту и аджику. Ничего этого на Черемушкинском рынке больше, кстати, нет. Ну то есть оно как бы есть, но формально, для отвода глаз — в основном-то весь рынок превратился в гигантскую харчевню, где можно отведать тайских, вьетнамских, китайских, сингапурских, дагестанских и прочих блюд, запивая их пивом. Это тоже неплохо, но по нормальному рынку я скучаю. Ведь когда-то это был, можно сказать, великий рынок.
Так вот, когда мы на какой-то миг становились немного побогаче, среди недоступных практически уток или роскошной «фермерской» свинины втридорога был обнаружен нами тощий синевато-розоватый кролик. Для того чтобы отличить его от мяса других домашних животных, у кролика оставляли лапку — из освежеванной тушки торчала мохнатая заячья нога. То есть лапка. Выглядело это ужасно.
— Вам лапку оставить? — спрашивала продавщица, и Ася в ужасе кричала: «Нет, нет, вы что!» И лапку отрубали.
…Проявляя тем самым запоздалый гуманизм.
Черемушкинский рынок был мне памятен еще и по другой причине — когда-то, в день нашей свадьбы, я поехал сюда со своих Филей, чтобы купить цветы. Я тогда считал почему-то (или мама сказала), что здесь самые лучшие цветы в Москве. Рано утром я встал, надел свадебный костюм, мама поправила на мне галстук, и в таком виде я сел на 130-й автобус и поехал.
Было рано, часов девять утра, и очень тесно, несмотря на субботу, люди смотрели на меня с плохо скрытым удивлением, а некоторые с улыбкой. Потом я вышел из 130-го автобуса и вошел под эту огромную конструктивистскую крышу — под крышей носились гулкие голоса продавцов, пахло одновременно и цветами, и зеленью, и сырым мясом, и специями, я навсегда запомнил этот момент.
Розы я выбрал белые, хотя Ася говорила, что на самом деле они были кремовые.
Как я их довез до Ждановской на метро в целости и сохранности, до сих пор загадка. Потом мы с ними (с розами) поехали в ЗАГС на такси. Ася была в бледно-розовом платье и держала эти цветы у лица всю дорогу.
…Короче, собираясь в тот день на Черемушкинский рынок, я вдруг вспомнил, что у меня же нет подходящей посуды. В круглой кастрюле тушить целого кролика будет неудобно, а наша старая утятница давно подгорела и ее пришлось выкинуть.
Но в последнее время там, на рынке, появились такие как бы магазинчики, по всему периметру огромного стеклянного ангара — скобяные товары, хозяйственный — со швабрами, пластмассовыми ведрами и стиральными порошками, с электрическими фонариками и дешевыми радиоприемниками, ну и так далее.
Может, и утятница найдется, решил я и поехал.
Впервые на московский колхозный рынок (конкретно, на Московорецкий возле станции метро «Каховская») я попал благодаря Толе Волкову. В начале 1980-х московские молодые матери передавали друг другу его телефон, как благую весть и драгоценное послание. И он приезжал за скромные 15 рублей (потом 25), что, впрочем, по тем временам были большие деньги. Толя тогда работал на «Скорой помощи», педиатром, и главное, что он умел: успокоить мать, готовую уже сойти с ума от кашля, поноса, сыпи, красноты на коже, странных движений при ползании и неправильной, по мнению матери, постановки головы.
Он все объяснял, как оно там устроено, приводил кучу аргументов, выписывал кучу ненужных рекомендаций, говорил при этом густым бархатным голосом, и сам был необыкновенно красив и статен — огненный взгляд, темная борода, яркие черты лица, волшебная по своей убедительности речь — словом, зачарованная и околдованная, молодая мать слушала его с ребенком на коленях, и так же, как и ребенок, уносилась куда-то далеко в звуках бархатистого баритона, и слегка даже как бы засыпала, но потом резко вздрагивала — и уже была как новенькая.
Бывал Толя и у нас не один раз (проблем с детьми было много), и в какой-то из своих приездов он написал на бумажке очередную рекомендацию — на рынке (он подчеркнул это слово два раза) покупать репу, свеклу, сельдерей, варить, протирать и размешивать, и это сложное пюре — давать ребенку с ложечки.
Ася вообще не понимала, где в Москве брать такую вещь, как рыночная репа («Ну, это где-то под Москвой, у людей надо спрашивать», — задумчиво говорила она), но, бинго, репа все же нашлась — именно там, среди картофельных рядов на рынке, она лежала скромно, такая желтенькая и чистенькая, рядом с горой грязной картошки. И я был готов отдать за нее любые деньги, но стоила она, кстати, довольно скромно…
Репа, свекла и еще что-то такое же прямо с грядки были сварены и бережно протерты сквозь марлю, превращены в волшебное пюре, потом все это окуналось прямо в рот с серебряной ложечки и было немедленно выплюнуто обратно в лицо дающему, поскольку есть все это было невозможно, но постепенно, добавляя чудодейственную смесь в каши и паштеты, Ася добилась своего, и репа и свекла пошла внутрь, сопровождаемая, правда, чудовищным диатезом.
Толя Волков впоследствии сделал гигантскую карьеру, введя в обиход московских дам «анализ крови на непереносимость продуктов», в результате которого в особой клинике тебе давали рекомендации, что есть, а что не есть — баранину можно, говядину нельзя, ну и так далее, белый сыр можно, желтый нельзя, сельдерей можно, репу нельзя, это было дико модно в 90-е годы, нет, он не создал «империю», но маленькое царство все-таки создал, и московские дамы, желающие похудеть, длинной вереницей пошли к нему на поклон, в его сеть особых клиник, а начиналось все, по большому счету, с младенцев, припадочных мамочек и диатеза.
…Этот диатез у маленького Мити я, конечно, до сих пор вспоминаю с некоторым содроганием, хотя ему, между прочим, уже 37 лет, и он солидный мужчина. Как стригли ногти до корней, и как он все равно этими корнями расцарапывал себе щеки до крови, как орал ночью, тревожился, мучился и изводил свою мать.
Тут был, конечно, один вопрос — не репа ли со свеклой с Москворецкого рынка были тому причиной, или все же Ася переела цитрусовых во время беременности? Но ответа на него я не знал.
Словом, рынок в моей жизни значил многое, в особенности Черемушкинский.
Собираясь, наконец, туда и пытаясь срочно отыскать в шкафу приличные брюки (зачем мне на рынке приличные брюки?), я вспомнил еще один эпизод, связанный с рынком, — как я пытался приготовить рыбу-фиш. Я напечатал рассказ Шеймовича, и к нему присовокупил рецепт — и вот, глядя на этот злосчастный рецепт, ради которого пришлось сокращать в «Огоньке» настоящую большую литературу, я решил, что с паршивой овцы хоть шерсти клок, и я попробую. До этого я готовил только чушушули, блюдо со смешным названием, грузинская телятина в помидорном соусе.
Тогда на Черемушкинском рынке я купил сазана, поскольку покупать щуку боялся из-за обилия костей. «Вам рыбу порезать?» — деловито спросила меня моложавая дама-продавец, и я солидно кивнул. Это была моя первая ошибка, рыбу-фиш готовят в шкуре. Ну, типа шкуру снимают особым образом целиком, рыбу проворачивают и засовывают все обратно. Бедного сазана, которого достали из мутной воды, и он еще немного при этом бил хвостом, тут же разрезали и очистили, и я поехал домой перечитывать рецепт. Ошибку обнаружил сразу, но деваться было некуда — я провернул рыбу в мясорубке, смешал ее с луком, с мокрым белым батоном, который забыл сильно отжать, все это густо поперчил, добавил сахара (так было в рецепте!) и налепил котлеток. Потом начал тушить их на сковородке.
Весь этот ужас никто в доме, кроме меня самого, есть не стал.
…Итак, надев парадные штаны, я вышел из дома.
Стоял март, мокрая московская весна.
Я вышел из автобуса уже почти в полной темноте. В марте день кончается рано.
Звенел трамвай, мигали огоньки машин. Зимний воздух ложится в Москве на землю плотно, как непроницаемый купол. И ты в этом куполе живешь. В весеннем воздухе все не так, он сквозной, весь в мелких дырочках. И оттуда, из дырочек, тянет каким-то тревожным сквозняком.
Кролика я нашел быстро. «Вам побольше, поменьше?» — спросила тетя в белом фартуке с кровавыми пятнышками. И хотя все они были примерно одинаковые, я сказал: «поменьше». Размер утятницы я себе еще не представлял, и сказал так на всякий случай.
Быстро нашлась и посудная лавка. Среди разнообразных чайников и кастрюль я разглядел что-то продолговатое и попросил показать. Да, это была она. Металлическая вытянутая кастрюля.
— Это утятница? — спросил я осторожно.
— Ну, можно и так сказать, — задумчиво ответила продавщица. — Это, знаете… по конверсии наш завод в Саратове делает, — гордо добавила она. — Тут сверхпрочный, сверхлегкий сплав. Берите, не пожалеете.
Поскольку изделие было практически оборонным, то и стоило недешево. Но я подумал и взял.
На обратном пути я вспоминал, когда в последний раз сталкивался с изделиями оборонной промышленности, изготовленными «по конверсии».
А, ну да. Точно.
Мы ехали в поезде, возвращаясь в Москву из Нижнего Новгорода, и вдруг по вагонам прошли какие-то симпатичные люди, рассовывая всюду свои агитационные листовки.
— Это что у вас? — недовольно сказала Ася, опасаясь провокаций.
— Знаете, — весело сказали эти симпатичные люди, — это у нас завод в Дзержинске делает по конверсии. Ну, пушки-самолеты мы делать практически перестали, вы же понимаете, но вот современные технологии приходят на помощь людям.
— А как же это они приходят? — заинтересовалась Ася.
— А вот так и приходят! — гордо ответили симпатичные люди. — Перед вами, девушка, нагревательный элемент. Вы, наверное, сталкивались в жизни с такой ситуацией, когда в квартире или на даче очень холодно, а электронагревательный прибор, ну, например, калорифер — он ведь очень дорогой в обслуживании, вы же в курсе, наверное? Очень много сгорает электричества, потом счет не оплатишь.
— В курсе, — сказала Ася. — А вы мне объясните, пожалуйста, как это работает?
— А это такая волшебная чудо-грелка. Нагреваете ее, предположим, в кастрюльке, и она держит температуру — сорок восемь часов! Представляете себе? Вы ее и в постель ребенку можете положить, или на какую-то часть тела.
В общем, Ася сказала, что дети часто ходят сопливые, в квартире холодно, и чудо-грелка ей не помешает.
…Утром мы поставили грелку кипятиться (все точно по инструкции), и, счастливые, разошлись по своим работам. Возвращаясь вечером домой, я обнаружил в подъезде какой-то специфический запах. Открыв дверь в квартиру, уже в полной тревоге, я обнаружил, что кто-то забыл выключить кастрюльку (наверное, я). Нагревательный элемент лопнул, и весь подъезд стал объектом химической атаки. Я не шучу. Это был завод в Дзержинске, по всей видимости, производивший именно химическое оружие. Я потом о нем много читал в литературе. Мой сосед Витя вышел на лестничную площадку и, картинно зажав рукой нос, громко сказал:
— Чего за запах-то такой? Ужас…
— Извини, Вить, это у нас. Сейчас все пройдет, я все сделаю, — торопливо ответил я.
— Сами-то не умрите там, — ответил Витя сурово.
Я распахнул все окна и решил больше никогда не пользоваться товарами, произведенными по конверсии.
…Но у меня была цель — приготовить Асе кролика в белом вине.
Я придирчиво осмотрел тушку кролика и сунул его в холодильник. Потом развернул газету, в которую было завернуто оборонное изделие, и осторожно открыл крышку утятницы. Постучал по боку ложкой. Звук меня не совсем устроил, он был какой-то глуховатый. Главное, что меня смущало, — утятница была слишком легкая. Я вынул из корпуса какую-то бумажку с текстом, и бумажку выкинул в мусорное ведро. Затем немного ополоснул новую посуду (я знал, что так надо) и быстро пошел в магазин за морковью, белым вином и мукой (муки в доме не было).
Когда все продукты собрались в единый кулак, я, подавляя в себе некоторый ужас, приступил к главному.
…Перед этим, правда, я решил немного посмотреть в окно — что там вообще, за ним, за окном?
(Недавно, кстати, я сидел в «Дежурной рюмочной» и увидел такой стих, нарисованный на грязном стекле черным фломастером:
Неизвестная сущность,
что я видел в окне,
иногда
вспоминай обо мне.
Москва горела в этот час зловещими огнями, сырой вечер подступал к окну, гудела электричка, шумел поезд метро, из темноты на меня глядел огромный город, и темное небо над ним — там, где-то очень далеко, была Армения, по которой гуляла Ася.
В Армении я до этого момента (то есть до момента приготовления кролика) никогда не был и представлял ее смутно. Какие-то горы. Какие-то городские фонтаны, которые я видел на картинках. Девушки… Озеро Севан. Античные развалины.
Я ощутил острую тоску. Всегда, когда Ася уезжала слишком далеко, я чувствовал себя сиротой. Этот горький московский вечер, черт бы его побрал, ядовито пробирался в мои мозги. Но сейчас меня спасет кролик. Он станет моим проводником в мир добрых и светлых чувств.
…Хлопнула входная дверь. Пришел сын Митя. (Мы тогда еще жили вместе с детьми.)
— Мить! — позвал я его на кухню. — А я решил маме кролика потушить! В белом вине.
— Ух ты! — вежливо сказал Митя. — Какой ты молодец, пап!
(Уже тогда Митя отличался невероятной корректностью.)
— Да, — подтвердил я. — Я молодец. Хочешь, покажу тебе кролика?
— Живого? То есть это… сырого? — ужаснулся Митя. — Ой, нет! Лучше уж готового.
— Ладно, — снисходительно сказал я. — А вообще тебя надо чем-нибудь покормить?
— Пап, — деловито сказал Митя. — Я сейчас переоденусь и уйду. Приду очень поздно, ты ложись спать, не жди меня. Когда это будет, я не знаю. В смысле, когда я приду.
— Хорошо, — сухо ответил я. — А Саша?
— Что Саша?
— Ну… когда придет Саша?
— Пап, — уже раздражаясь немного, сказал Митя. — Ну откуда я знаю, когда придет Саша?
— Ладно, — сказал я. Оттягивать момент было дальше невозможно. — Я пошел готовить кролика.
Митя хмыкнул и пошел к себе.
(Саша не пришел в тот вечер почему-то вообще, где он был, я не помню.)
Итак, я достал кролика из холодильника и тщательно обмыл его под струей холодной воды. Положил на самую большую тарелку, чтобы еще раз тщательно осмотреть.
Затем поставил утятницу на плиту и начал снова читать рецепт. Так, тушим, добавляем морковь, потом сливаем жидкость в кастрюльку. Ну, все просто.
Я взял нашу маленькую невзрачную кастрюльку и поставил рядом с гордой утятницей.
Теперь у меня было две посуды. Два, так сказать, орудия производства.
Кролик, конечно, целиком в утятницу не влезал, пришлось его делить на две части, что тоже заняло какое-то время.
Потом я открыл вино, немного отхлебнул из бутылки, стало немного полегче на душе, и налил строго сто пятьдесят граммов в отдельный стакан, по рецепту.
«Папа во время войны вместе с Гришей Куниным разводил кроликов в Марьиной Роще. Но это же они делали от голода», — не к месту подумал я. И отогнал от себя посторонние воспоминания.
…Все вроде шло по плану. Белое вино нужно было вливать немного позже, я быстро почистил морковь и разрезал ее крупными дольками.
«И вот она приезжает, — опять не к месту подумал я, — а на столе белая скатерть, и кролик в утятнице. Ой, что это? — спрашивает Ася».
Вдруг я понял, что сильно перевозбужден.
Отпив еще немного белого вина прямо из бутылки, я открыл крышку и понюхал кролика, который активно булькал.
Пахло в общем-то неплохо.
Даже хорошо.
«Ну ладно, — подумал я. — Все идет по плану. Теперь соус».
Я взял чайник и налил немного в утятницу обычной воды, чтобы соуса стало больше. Кухня постепенно наполнялась волшебным запахом.
Потом я взял кастрюльку, отлил половником туда немного жидкости из утятницы и торжественно поставил на плиту. Вообще всю эту последовательность я себе совершенно не представлял и действовал совершенно наугад.
Кролика я поставил тушиться на самый маленький огонь, и потом, внимательно вглядевшись в консистенцию соуса, пошел за мукой, переложил ее в обычный стакан и осторожно стал отсыпать в кастрюльку. Достал серебряную ложку, начал помешивать. Соус постепенно загустевал.
…Когда я искал рецепт в «Книге о вкусной и здоровой пище», из нее стали вдруг вываливаться какие-то старые бумажки. Это были рецепты, записанные еще почерком Асиной мамы или ею самой — оладьи, рыбные котлеты, драники, в общем, я не знаю, что именно. Их было много. Два десятка бумажек разного формата, исписанных густо, некоторые уже пожелтели от времени.
В «Книге о вкусной и здоровой пище» таких рецептов, конечно, не было. Это были простые рецепты, написанные для того минимума продуктов, которые можно было купить в магазине.
Никакого «кролика в белом вине» там, конечно, отродясь, не бывало, среди этих рецептов.
Раньше я бы никогда не решился готовить еду — ведь в советские годы это было совершенно особое искусство. Готовили на маргарине, поскольку масло было дорогое и в дефиците, сосиски надрезали так, чтобы они по краям выглядели красиво, и жарили их до хрустящей корочки, умудрялись из водки и яиц делать ликер «Адвокат», картофельные очистки перетирали в драники. Дурацкую советскую карамель варили и в нее вставляли кукурузные палочки, получалось «пирожное-колбаса». Ну и так далее.
…А тут я со своим грубым дилетантским подходом.
Но кролик почти уже приготовился. И соус тоже.
Вдруг хлопнула дверь, и на пороге кухни вновь внезапно появился Митя. Я и не заметил, как пролетело время. Дело двигалось к полночи уже.
— Ну как успехи? — спросил он.
— А ты чего так рано?
Митя пожал плечами. Вид у него был довольный, и я не стал углубляться.
— Слушай, — сказал я. — Можно я тебе дам соус попробовать? Мне важно понять, он не слишком густой?
— Давай! — радостно сказал Митя. — Я и кролика могу кусочек попробовать!
…Митя приходил в те времена домой то в три, то в четыре утра. Вел, так сказать, интенсивную жизнь. Я хорошо понимал, что в ночной клуб я все-таки вряд ли пойду, потому что буду восприниматься там странно, неоднозначно и скорее со знаком минус. Но понять, что там происходит, мне хотелось.
— Мить, а что вы там делаете? — иногда спрашивал я его.
— Пап… — с улыбкой отвечал он. — Ну а ты как думаешь? Мы танцуем!
Заснуть до его возвращения я часто не мог. Ходил, думал, тревожился — звонить, не звонить? Мобильные телефоны уже были. Но Митя мог не ответить, и тогда становилось еще хуже. Лучше уж не звонить.
Как сказала одна моя знакомая: «Я поняла: в вашей семье еврейская мама — это ты». Это было не совсем так, конечно. Но мы посмеялись.
— Ну ладно, — сказал я. — Раз ты пришел, иди давай переоденься, и начнем пробовать.
В бутылке еще оставалось много. Я для кролика купил грузинское и понимал, что к завтрашнему столу оно не очень подходит. «Завтра я куплю хорошее белое вино, — подумал я. — И красное, кстати, тоже куплю. И помидоры. И водку. И шпроты надо не забыть».
Пришел Митя, мы с ним выпили по бокалу белого и начали пробовать соус. Я торжественно налил ему в пиалу, отщипнул кусок кролика и стал внимательно следить за выражением его лица.
— Пап! — сказал Митя. — Очень вкусно! Ты молодец!
— Ну хорошо, — задумчиво сказал я. — Я тоже попробую.
…Я, правда, уже напробовался к тому времени. Но для порядка тоже налил себе маленькую плошку соуса и съел.
— Да, вкусно, — сказал Митя. — Но немного необычно.
— Необычно?
— Ну да… — сказал Митя. — Я что-то устал. Пойду. Пап, ты молодец! Достойно встречаешь маму.
И Митя тихо вышел из кухни.
…Вот этот момент я помню очень хорошо — мне удалось, по буддийской методике, «пронаблюдать наблюдающего»: то есть я подумал, глядя на себя как бы со стороны, что вот я стою тут на кухне, тушу кролика, в белом вине, дети выросли, ну то есть они почти выросли, осталось совсем немного ждать, пока вырастут совсем, Ася гуляет с подругой в Армении, что не вызывает во мне никакой ревности (хотя обычно я ревную, когда она уезжает), армянские мужчины вряд ли вызовут ее ответное чувство, я спокоен, я абсолютно спокоен, наша жизнь плавно и неспешно перетекла экватор, и мы движемся в правильном направлении. Можно, конечно, сказать, что страна у нас не очень устойчивая, но когда же она была устойчивой? — а главное, что вот сейчас, именно вот в эту минуту я испытываю чувство какой-то нежной ясности, чувство полноты, покоя, и…
В кухню быстрым тревожным шагом вошел Митя.
— Пап! — сказал он. — А ты не ощущаешь во рту какой-то странный металлический привкус?
— Нет.
— А я ощущаю.
И в этот момент я вдруг понял, что все мое небо (через букву ё), весь рот, все десны, все зубы, весь я — забиты этим привкусом, этим самолетным алюминием, или артиллерийским сплавом для снарядов, в общем, чем-то явно чуждым человеческой природе. Язык вообще-то довольно сильно распух.
Я быстро полез в мусорное ведро.
Там я нашел, среди остатков своей божественной кулинарии, мокрую и мятую бумажку из продолговатой кастрюли, на которой, помимо наименования изделия и названия завода-производителя, было написано крупными буквами:
«ВНИМАНИЕ! ПЕРЕД УПОТРЕБЛЕНИЕМ ТЩАТЕЛЬНО ПРОМЫТЬ ТЕПЛОЙ ВОДОЙ С МЫЛОМ! ДВА РАЗА! НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ НЕ КИПЯТИТЬ КИСЛЫЕ И СПИРТОСОДЕРЖАЩИЕ ПРОДУКТЫ!»
Я прочитал все это Мите, дрожащим голосом, но он совершенно не испугался.
— Да ладно, папа! — со смехом сказал он. — Если б там был яд, мы бы уже давно умерли. Это не яд. Просто есть вам это я не рекомендую. Тем более маме.
И спокойно пошел спать.
Я долго думал, что означает это «тем более», но решил значения не придавать.
Однако мне — в отличие от Мити — не спалось.
Я срочно решил переставить и утятницу с кроликом, и кастрюльку с соусом в кладовку, и открыть там окно. Что с ними еще можно сделать, я не понимал.
Затем сел и стал думать.
«А если мы отравились? — думал я. — Звонить ли в скорую сейчас или потом? А может, нужно все же подождать до утра? А вдруг мы утром уже не проснемся?»
Меня немного трясло — я вспомнил все те случаи, когда я вот так, в панике и отчаянии, долго не мог заснуть, прислушиваясь к своему организму. Случаев таких было много. Все и не упомнишь. Некоторые были связаны с детскими болезнями, симптомы которых были очевидны, а причины — не совсем. Ну или с моими обычными страхами. Например, в Ленинграде я однажды купил банку тушенки, и мы приготовили ее с макаронами. При открывании банка как-то нехорошо хлопнула и слегка зашипела. По народному преданию это означало, что тушенку есть нельзя, однако Ася этим пренебрегла, хотела накормить скорей детей и меня, поэтому мы все съели, а в поезде, почувствовав распирающие газы в животе, я до самого утра не смог сомкнуть глаз. Или вот, например, когда у Саши в Юрмале сильно болела голова, это была всего лишь сильная простуда, температура, а я решил, что он купался в море и подхватил инфекционный менингит. Тогда я тоже не спал.
…Я выходил в коридор поезда, тогда, возвращаясь из Ленинграда, и смотрел на звезды, надеясь увидеть там хороший знак — что все мы останемся жить.
И мы остались жить.
Я еще долго метался с этими кастрюльками по квартире, не зная, как с ними поступить. Сначала поставил их на балкон, но подумал, что он слишком близко от Митиной комнаты и вообще соседи тоже могут почувствовать этот запах. Потом выставил на лестничную клетку, но и оттуда быстро их забрал.
Я пошел в ванную, прополоскал рот и посмотрел на себя в зеркало.
Металлический привкус во рту все никак не проходил.
«А если я вынесу всю эту химию на помойку? — вдруг подумал я. — Но сейчас уже час ночи, все это будет выглядеть довольно подозрительно. К тому же там, возле помойки, тоже живут люди, простые москвичи».
Тем не менее, другого выхода не было. Погрузив и утятницу, и кастрюльку в большой полиэтиленовый пакет, я оделся и во втором часу ночи вышел из дому.
Охранник в подъезде давно спал.
На небе стояла круглая полная луна и с интересом разглядывала меня. Дойдя до помойки, я тоже начал ее разглядывать. Давешние мысли о золотистом времени нашей жизни, об особом значении кролика в белом вине — показались мне теперь смешными и жалкими.
«Ну ладно, — подумал я. — Такая судьба. Все-таки есть же и что-то хорошее. Иногда».
Еще я вдруг вспомнил, не помню уж, почему, еще один случай, связанный с Сашей, который сегодня вечером, к счастью, не пришел. Как я забирал его с Асей из роддома. Роддом был у черта на куличках, стояла страшная жара, и почему-то никого, кроме меня, встречать Асю не назначили. Я взял машину и подогнал ее прямо к выходу. Все у меня с собой было: цветы были, три рубля медсестре были, деньги на такси были, но Ася все не выходила и не выходила. Я страшно нервничал, водитель шипел, что так не договаривались. А когда, наконец, Ася вышла, я взял у нее ребенка, заглянул внутрь конверта и открыл перед ней двери роддома — машины перед крыльцом уже не было. Водитель уехал.
«Вот сволочь, — устало подумал я. — Бывают же такие».
Ася без сил села на лавочку с конвертом голубого цвета.
«Ну что же ты стоишь? — печально сказала она. — Иди лови другую машину».
Я пошел и поймал.
Сейчас я часто думаю о том, что в последние месяцы нашей жизни, месяцы войны, все мои воспоминания вдруг становятся какими-то слабыми. Ну как если бы это была фотография, и она стала выцветать, или какой-то рисунок на стене, и он стал рушиться, исчезать, собственно, я и пишу потому — чтобы как-то задержать, замедлить этот процесс.
…Утром я проснулся уже с готовым планом действий. За оставшиеся до возвращения Аси несколько часов я впервые в жизни приготовил манты из баранины, салат из помидоров, салат из редьки, купил селедку по-исландски, водки и вина.
Шпроты решил не брать.
Ася все-таки поцеловала меня. В губы.
Нигерия — Исландия
В 2018 году у нас в стране Россия происходил чемпионат мира по футболу.
Несмотря ни на что мы — то есть Саша, Митя и я, их отец, — очень его ждали.
Больше того, казалось, что раз происходит что-то небывалое в нашей стране (чемпионат мира) — то и все остальное пойдет как-то лучше. Прямее. В то, что это «Олимпиада в Берлине 1936 года», верить не хотелось. Впрочем, речь сейчас не об этом.
…Мы ждали-ждали, но ситуацию с билетами упустили — пока остальной футбольный народ сидел ночами в интернете (право на покупку билетов нужно было еще выиграть, как в лотерею), мы занимались своими делами.
В результате, уже ближе к маю, Митя предложил ехать в Волгоград на матч «Нигерия — Исландия». По две двести за билет. Практически копейки.
— Ну ладно, — сказал я. — Нигерия — Исландия, ладно, хорошо. Интересные команды. Почувствуем, так сказать, атмосферу события. Ну что, на самолете полетим?
— Да ну, пап, — сказал Митя. — Ну что, на самолете. Билетов уже нет, а те, что есть, адски дорогие.
— А как тогда?
— На машине поедем. Сядем и поедем. Олег еще с нами сядет.
— Олег?
— Ну да, Олег. Если ты не против.
— Нет, я не против Олега. А ехать-то сколько?
— Ну как, день до Воронежа. Там ночуем. Потом еще шесть часов.
— А сколько до Воронежа?
— Километров пятьсот, кажется.
— Может, все-таки на самолете?
— Пап, ты можешь лететь. Мы поедем.
Вопрос был решен.
…Митя сел за руль, я был справа, а Саша и Олег примостились сзади.
Мимо нас по шоссе М-4 проносились разные населенные пункты. Дорога, кстати, была отличная.
Сонный (выехали часов в десять), я смотрел в окно и думал. Команды, конечно, очень интересные (и непохожие, понятное дело) — Нигерия, Исландия, но главное — атмосфера.
Атмосфера в те дни, летом 2018 года, в Москве была очень странная. Наверное, примерно такая же была во время Олимпиады 1980 года или во время фестиваля молодежи и студентов 1957-го, когда я еще не родился. Не знаю, правда, высылали ли всякий «антиобщественный элемент» из Москвы в 2018-м, я о таком не слышал. Но общее было очевидно — пустое метро, какая-то вежливая прохлада, стеклянная пустота, ну и, конечно, весь этот праздник мира, дружбы и спорта. Милиция равнодушными глазами смотрела на толпы иностранцев всяких разных национальностей, которые ходили с флагами, орали, пели, плясали в неустановленных местах, кассирами в метро срочно набрали тетенек хоть с каким-то знанием английского, остановки объявляли тоже на английском языке. Болельщиков в метро и на автобус пускали бесплатно, по их карточкам.
Прикольно.
Я вышел на «Площади революции». Там стояла толпа сенегальцев, человек 30, если я все правильно помню, с национальными барабанами, толпа подтанцовывала и пела. В основном женщины. Они были ярко одеты, некоторые с цветными дредами, весело пели. Глаза у женщин, правда, были какие-то грустные.
Москвичи и гости столицы останавливались, смотрели, и я вместе с ними посмотрел тоже. Не все, кстати, понимали, что происходит, кто это такие. Шепотом спрашивали друг у друга.
— Болельщики, болельщики…
— А! Понятно…
Потом я пошел на Никольскую (бывшую «25 октября»), там уже гуляли завсегдатаи. Многие уже в полдень были пьяные, дед с медалями и его бабушка пели советские народные песни, собирая с болельщиков мзду, пели и наши, и не наши уличные музыканты, народ обнимался и целовался, выпивал прямо из горла. Все было разрешено.
Перед этим я еще съездил в фан-зону Лужников, тоже смотрел какой-то матч на большом экране, там люди сидели прямо на асфальте, пили пиво из пластиковых стаканчиков, спали на лужайках, мальчики и девочки обнимались.
Все это было хорошо.
Ощущение призрачности этой свободы, конечно, царапало. Но было интересно смотреть на этих людей. Я, буквально не отрываясь, делал это — пялился на ребят из Польши, Германии, Словакии, Англии, которые вдруг оказались тут, рядом со мной.
И мы были вместе.
…И даже если это иллюзия — она все же была самой красивой, самой реальной и самой приятной из всех иллюзий. Ведь люди-то были живые, настоящие.
— Пап, а какую музыку поставить? — спросил Митя.
Я очнулся.
— Не знаю. А какая есть?
— Ну, джаз?
— Давай джаз, конечно.
— Папа, и еще. А ты не хочешь с Сашей поменяться?
— Да не надо! — возмутился Саша. — Все нормально у меня.
(С детства Сашу укачивало в машине, через двести километров мы все-таки поменялись, я сел на заднее.)
Мимо проносились довольно красивые места. Мелькали реки. Указатели городов. Я сначала не мог понять, почему мне кажется, что я о них что-то слышал. Или читал. Потом осознал — да это ж моя программа, институтская. Или даже школьная. Река Непрядва. «Слово о полку Игореве». О русская земля, ты уже…
Князь Игорь и все такое прочее.
Елец. Тут жили Розанов, Пришвин, и Бунин тут тоже жил. А гимназию, где все они учились (или учили, как Розанов) для них построил молодой еврейский купец, предположим, Финкельштейн. На свои личные деньги. Мы были в этой гимназии, приезжали на экскурсию. Открыли тяжелую дверь вместе с Якович. Огромные окна, зеркала, шикарная лестница чугунного литья, все сохранилось.
Князь Игорь, стада, половцы, безумный Розанов и желчный Бунин — все переплелось у меня в голове, и я опять заснул.
В Воронеже мы ночевали.
Было уже темно, гостиница, вполне приличная, была забронирована заранее. Мы расселились по номерам и вышли на улицу, поужинать.
— Что мы знаем о Воронеже? — спросил Митя.
— Здесь был в ссылке Мандельштам, здесь Платонов работал мелиоратором. Ну и Петр Первый, конечно. Первый русский флот.
— Ха… — сказал Митя. — А я знаю, что Воронеж — родина русского стейка.
— Это как?
— Ну, «Мираторг» тут. Производит мраморную говядину.
— Понятно, — сказал я и оглянулся.
Тихие улицы утопали в уютном полумраке, было очень тепло, по улицам гуляла молодежь.
Кафе и ресторанов было полно. Мы поужинали стейками и остались довольны.
Вышли опять на улицу.
Зашли в бар, выпили настойку.
Опять вышли на улицу.
— Хороший город, — сказал я. — Мне нравится.
И верно, в вечернем воздухе города была какая-то южная расслабленность: тихий смех, где-то играли на гитаре. Высокие каштаны и липы стояли вдоль всех улиц. Во дворах уютно светились огоньки.
И вдруг я ощутил какую-то смутную тревогу. Да, мне ужасно нравилось, что в нынешних российских городах, даже небольших, ну, по крайней мере в центре — светятся эти уютные огоньки, можно зайти, пропустить рюмочку и съесть стейк, что молодежь неагрессивная, спокойная, ей есть куда пойти, что этот тихий воздух цивилизации проникает повсюду — гостиницы, кафе, кредитные карточки, убер-такси, и вдруг я понял, что всему этому прекрасному от силы лет пять-шесть. Что это очень тонкий, очень непрочный, очень молодой слой новой жизни.
Утром мы пошли в гостинице на завтрак и встретили толпу болельщиков из Туниса. Они были довольно хмурыми, но один — в майке национальных цветов и в ушанке с красной звездой — восторженно вопил что-то своей семье по видеосвязи, в смартфоне.
Автобус с болельщиками из Туниса, видимо, ездил по провинциальным российским городам вслед за сборной. Воронеж, Самара. Бесконечные русские километры, гостиницы, чужие тревожные улицы, новенькие стадионы.
— Они, наверное, совсем не понимают, где они, что это все такое? — сказал Олег сочувственно и пошел брать сосиски.
По дороге ландшафт изменился, само пространство слегка искривилось, мир вокруг перестал быть плоским и ровным, горизонт отодвинулся в туманную дымку, и разнообразные поля как в искривленном зеркале вставали за окном во всю свою мощь — маковые, подсолнуховые, гречишные, я уж не знаю, какие — розовое и желтое сменялось ярко-зеленым и голубым. Оттенки злаков и цветов переливались на солнце. Красота и жара, душный воздух за окном, грозовые тучи и яркое солнце, бескрайняя, как говорится, степь.
Я по-прежнему думал о том, что еду не через географию, а в основном через историю — мы приближались к Царицыну (когда-нибудь он обязательно снова станет Царицыном, а не Волгоградом и не Сталинградом), где решалась судьба белого движения, а Сталин с Троцким руководили войсками.
Казачьи полки, красные эшелоны, бесконечность пролитой крови. Потом Великая Отечественная. Хрестоматийные руины.
Мы доехали ближе к вечеру и сразу встали на постой — квартиру заранее сняли на две ночи через каких-то знакомых. (Через Airbnb уже было невозможно и дорого). Я думал, нас встретит угрюмый хозяин или прижимистая старушка в «сталинке» или «хрущевке», бедный советский быт и банки с засоленными огурцами на полках, но все было совсем не так: новенький, еще не заселенный квартал «элитного жилья», девушка на джипе и высоких каблуках, в узкой юбке и густом макияже, которая выдала нам ключи, в квартире стиральная машина, посудомойка, мебель недавно из магазина, все вежливо, новая, короче говоря, незнакомая Россия.
Я стал думать о девушке, кто ей купил эту квартиру, за три-четыре миллиона, и теперь она ее сдает, чтоб не пропадала? Да мне было, если честно, все равно, радость моя за это раннее благосостояние молодого и красивого человека была формальной, но и злых подозрений никаких не было — я просто думал, опять все то же самое, вся эта «цивилизованность», весь этот слой спокойной правильной жизни, все эти ипотеки и кредиты — все так недавно, и поэтому так странно и так непрочно…
Девушка Алена, впрочем, мне понравилась своей яркой степной красотой, и я верил в ее счастливую звезду.
Но думать дальше о России и ее историческом пути было уже некогда.
Пора было на футбол.
Стадион в Волгограде перестраивали под чемпионат мира, переделывали подход к стадиону, набережную, трибуны, везде еще были видны следы недавней стройки, все пахло свежей краской, нет-нет да и попадалась какая-то еще не зарытая яма, какое-то ведро с олифой, но в целом все выглядело празднично, толпа болельщиков хаотично перемещалась в поисках своего сектора или в поисках пива «до», мы побродили немного туда и сюда и решили идти пораньше на трибуны.
В голове у меня немного звенело, и в глазах было не совсем ясно — дело в том, что в Волгограде именно в этот день была обычная, впрочем, для этого времени адская жара — то ли 33, то ли 34 градуса, и я жутко боялся, что сидеть придется на солнце, тепловой удар был обеспечен при таком раскладе, мы и так шли пешком до стадиона что-то около тридцати минут, потом еще вокруг стадиона, но слава богу, нам повезло — он не был заполнен до отказа, можно было спокойно сесть повыше, под крышей, где была тень.
Во время этого пешего пути, кстати, мы встретили много групп исландских и нигерийских болельщиков. Исландцы были крепыши, почти все рыжие, но не очень большого роста. Они держались группами по пять-шесть человек, с опаской поглядывая по сторонам и постоянно распевая свои воинственные кельтские гимны.
Нигерийцы шли по трое, это были невероятно здоровые, под два метра, черные ребята обязательно с золотыми цепями на могучих торсах, в ярких цветных рубашках, они поглядывали враждебно и иногда хохотали, сверкая опять же золотыми зубами.
…Я поглядел на изумрудно-зеленое поле и оглянулся. На трибунах еще почти никого не было.
— Слушайте, я хочу кока-колу, со льдом. Здесь точно должны давать со льдом. Принести вам?
— Папа, иди, — сказал Митя. — Нам не надо. Или тебе принести?
— Нет. Я сам схожу.
Я спустился под трибуны. Достать кока-колу было нереально, очереди были минут на двадцать.
Но тут я увидел чернокожего, который рылся в мусорном баке. Первое ощущение было шоковое — как на этот стадион в такой день мог попасть настолько голодный человек? — но потом я понял, что он роется совершенно открыто, на глазах у всех, и дело, видимо, не в остатках гамбургера, а в чем-то совсем другом.
Болельщик из Нигерии достал из бака пустой высокий стаканчик из-под кока-колы и с радостными воплями понесся показывать его подруге. Меня настигло озарение, и я медленно оглянулся вокруг. На каком-то столике я вдруг увидел абсолютно такой же, пустой и даже совершенно сухой стаканчик, подошел к нему и внимательно посмотрел. На круглых его боках прочел следующее:
«Готовы к матчу!» (портрет веселой девушки с бутылкой).
«RUSSIA» (2018 FIFA WORLD CUP)
Ну и наконец, под изображением золотистого кубка мира мелкими буквами следующее:
«NIGERIAvsISELAND
VOLGOGRAD
22.06.2018»
Я взял стаканчик со столика и осторожно понес его к детям.
— Саш, спрячь! — сказал я (у Саши был рюкзак).
Саша рассмотрел мою добычу и недовольно сказал:
— Ну пап!
Но я сделал строгое лицо, и Саша спрятал стаканчик в рюкзак.
Матч кончился (его я как раз помню плохо, хотя игроки были невероятно классные, конечно) — и мы пошли по городу в поисках пива «после». Вокруг была такая странная картина: черная душная южная ночь, освещены были только троллейбусы, которые везли в спальные микрорайоны усталых людей, они смотрели на нас из-за желтых стекол с удивлением, любопытством и, как мне показалось, с некоторой обидой — центр города буквально гудел от возбуждения, улицы были полны людей, в барах была дикая толкучка, на улицах орали и пели.
Мы с трудом протолкнулись в какой-то немецкий бар, где отродясь, наверное, не бывало столько народа — добыть пиво и закуску можно было только с боем. Исландцы, перекрывая этот гул, кричали свои боевые кличи, мы тоже в этом участвовали, влекомые чувством дурацкого восторга — хай, хай, хай, и все быстрее и быстрее, и потом нарастающий гул и беспорядочное у-у-у-у, это было здорово, но вдруг я почувствовал, что как-то устал.
Мы вышли из харчевни, и я вздохнул полной грудью.
Все-таки воздух здесь был прекрасен, с Волги дул ветер, светили крупные звезды, город понемногу засыпал, несмотря на болельщиков, и лишь отдельные группы товарищей еще ловили такси, как и мы.
Утром было решено ехать на Мамаев курган. На этом настоял я.
Такси подвозило лишь к его подножью, дальше пешком.
Жара, между тем, лишь увеличилась. И становилась невыносимой.
Кепок, между тем, ни у кого не было. Верней, была одна на всех, мы отдали ее Саше (остальные забыли при раннем вставании).
На Мамаевом кургане есть небольшой парк и красивый вид на Волгу, но в целом там надо идти по солнцу, по открытой, так сказать, местности, никакого другого пути нет — идти-идти-идти, и все идут, люди из автобусов, люди из машин и просто люди, некоторой растянутой цепочкой, как паломники.
Собственно, это и есть паломники, а не просто туристы, Родина-мать Вучетича, вскинувшая меч над своей головой, была советской святыней, но, как и в любом паломничестве, туристическое любопытство преобладает над полурелигиозными ощущениями, никто тут, за редкими исключениями, на колени не падает, землю не целует, все просто подходят ближе и стоят, закинув голову вверх, на это чудо света — Родина-мать одна из самых высоких скульптур в мире, сколько-то там метров, невероятно сложное и уникальное во всех смыслах сооружение.
Митя, который почти умирал от жары, купил воду в бутылочках и раздал Олегу, Саше и мне.
Я отдал свою ему.
— Ты что, пап? — удивился Митя.
— Не хочу. Потом.
Вообще дети не сильно рвались к монументу. Хотели в тень. Их можно было понять, но я подгонял и заставлял, все-таки вряд ли они сами еще сюда попадут.
…Вообще-то они тут уже были. Но ни Митя, ни Саша этого не помнили — одному было пять лет, другому вообще три.
В 1990 году Асины родители подарили нам билеты на теплоход «Анатолий Луначарский» (на самом деле это был трофейный немецкий теплоход еще 1930-х годов, с шикарным декором, но жили мы где-то на нижней палубе, с круглым мутным иллюминатором, в четырехместной каюте, на палубу и во всякие кают-компании приходилось подниматься по крутой лестнице, у нас там внизу никакого декора не было, помню, как мне приходилось таскать Сашин горшок в общий туалет).
Тем не менее, несмотря на некоторую зависть к пассажирам с верхней палубы, которые смотрели на Волгу и на проплывающие виды прямо из окна, все в целом было неплохо и даже очень интересно, жаль, что дети ничего не запомнили, но главная цель была — отдохнуть самим, в целом это почти удалось.
Там много чего разного было за эти двадцать дней — впервые я увидел таинственный Углич, с его призраками, сталинские шлюзы, прекрасные и жуткие, со своими страшными легендами, тут мы слушали, стоя на палубе, историческую речь Ельцина на съезде о российском суверенитете, о декларации независимости, тут в Плесе в наш пароходный буфет ворвалась, как смерч, толпа местных жителей, толкая друг друга локтями и раскупая все подчистую — сахар, конфеты, недорогое печенье, спички. Тут был старый Черкасск с его камышами, древний казачий край, откуда родом Асины предки. Тут у нас в Ульяновске украли деньги, и потом добрая буфетчица кормила нас на обратном пути в долг. Тут были города, в которых я с тех пор даже и не был — Чебоксары, Сызрань. Да много чего было.
Главное, что было, — я впервые увидел Родину вообще.
То есть понял, как она выглядит. Разрушенные церкви со сбитыми колокольнями, без крестов (тогда еще было так). Бедные, бесконечно бедные деревеньки (а они именно так выглядели, еще до лихих 90-х). И главное — ощущение огромной пустоты, безлюдья. От одного населенного пункта до другого десятки километров.
…Ну вот тогда же, в том же 1990-м, во время круиза по Волге, я и увидел Мамаев курган. Нас тогда привезли на автобусах. Я водил за ручку Митю, таскал на плечах Сашу.
Сама Родина-мать в тот раз оставила меня глубоко равнодушным.
Но это тогда. Сейчас я смотрел на нее сквозь марево душного, раскаленного воздуха с огромным интересом, пытаясь понять смысл.
Было понятно, что она, Родина-мать, как сооружение и как символ пережила множество разных эпох.
Поставили ее к юбилею Победы, в 1965 году.
Тогда это было в полном смысле слова, я думаю, место народного поклонения. Цветы несли не «от администрации», а от себя лично. У многих тут погибли вполне себе реальные люди — со своими привычками и лицами. Ну и государство, конечно, старалось — бесконечные митинги и «мероприятия». Речи и парады. Речи и парады.
Потом была «смута» (как теперь почти официально называют наши лучшие годы в учебниках истории).
Во-первых, много нового узнали о той же войне, во-вторых, денег не было, чтоб поддерживать такую махину. Речь шла (на уровне городских властей) даже о временном демонтаже. Чтоб залатать трещины, особенно в районе головы.
Но на демонтаж не решились.
Потом наступила «эпоха возрождения».
Опять поклонение, речи и парады. Я смотрел на эти лица мужчин в белых рубашках, на женщин, которые восторженно щебетали что-то своим детям. Смотрел на этих туристов, щелкающих смартфонами бесконечно.
Что ж, речи и парады не кончаются. И не кончатся никогда. Да и не должны вроде кончаться.
Но что-то меня смущало.
Я пытался понять (сам себя, свои чувства), сделал для памяти несколько фотографий. Ну, скажем, там есть стена, как часть мемориала — со словами Василия Гроссмана: «Железный ветер бил им в лицо, а они всё шли вперёд, и снова чувство суеверного страха охватило противника: люди ли шли в атаку, смертны ли они?!»
Я сразу понял, что это Гроссман, хотя саму цитату, конечно, не помнил, а авторство на стене, пардон, не указано, хотя за «За правое дело», первую часть дилогии, Гроссман получил Сталинскую премию, до второй части он был вполне официальным и очень видным советским писателем, а потом его почти посадили, роман изъяли «навсегда», конфисковали все экземпляры, кроме одного, но два остались, и один попал за границу, а второй — висел в авоське на чердаке лет двадцать. У знакомых в Наро-Фоминске.
И вот я смотрел на эту стену с этими словами Гроссмана и думал, ну как же так. Вот главные же выбрали слова, ну так получается, для этой стены, а автора этих слов фактически репрессировали, не дожил он до славных дней публикации, умер, а мог бы жить, и слова от него тут остались.
Их присвоили.
Вообще рассказывать обо всех подробностях мемориала нет смысла, я зашел, конечно, в зал воинской славы, где фамилии погибших от пола до потолка, тысячи и тысячи, и ходит раз в час почетный караул, и опять снимают на камеры, и опять эта торжественная мрачная пышность, и все хорошо, все красиво и правильно, но не в этом, не в этом была главная суть.
А главная суть была тогда, когда я встал у самого подножия и попытался сфотографировать Родину-мать снизу, прямо от подножья.
Я стоял у ее ноги, у ступни, если говорить точнее.
Ступня была громадной настолько, что подавляла воображение. Казалось, что эта циклопическая ступня, вылепленная досконально, ступня женщины атлетического сложения, со всеми мускулами, жилками, костями, принадлежит все-таки какому-то живому существу.
Живому и громадному, и потому страшному.
Она возвышалась надо мной, над всеми, над Волгой, над землей, над страной и высоко воздымала свой меч.
— Пап, ну ты идешь? — нетерпеливо крикнул одуревший от немыслимой жары Митя. — Нам пора уже давно ехать!
Я помахал ему рукой и в последний раз сфотографировал ступню.
Стаканчик из-под кока-колы я довез до Москвы.
С тех пор он стоит у меня в квартире на видном месте, рядом с различными памятными сувенирами. Дипломами и наградами.
Это обычный картонный стаканчик, красный. И я не хочу его выбрасывать.
|