Дневник снов. Рассказы. Александр Сараев
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


КАРТ-БЛАНШ




Александр Сараев

Дневник снов

рассказы



Рассказы Александра Сараева я впервые прочитал полгода назад, на семинаре молодых писателей в Звенигороде (то, что раньше называлось «Липки»). Проза была хорошая, ну или скажем так — многообещающая. Теперь эти обещания счастливо сбылись. Три рассказа, которые вы сейчас прочитаете, на мой взгляд, очень хороши. В них — прекрасное сочетание качественного реалистического письма, то есть традиционной формы, — и авангардного, прорывного, живо­трепещущего содержания. Тихий рассказ трогательного старичка-вдовца мерно движется от мелких житейских невзгод к глобальной катастрофе («Дневник снов»); молодые люди трагикомически искусно играют в кошки-мышки с цензурой («Как мы занимаемся сексом»); столкновение идеологий доходит до уровня орфографического конфликта («Руssкий яzык»). Желаю автору удачи и жду новых текстов.


Денис Драгунский



Как мы занимаемся сексом


Странно: люди отстаивают свое, пытаясь задушить чужое. Может быть, если бы они знали нас больше... или, наоборот, меньше... Как бы им было удобнее? Почему им вообще должно быть удобнее?

Между нами всегда была какая-то непроницаемая преграда.
С одной стороны, она мешает им разглядеть, как мы выглядим, с другой — может быть, она поможет увидеть, кем мы являемся на самом деле?


Я люблю Сашу. Так было, так есть и так будет (всегда).
Разве может кто-то по своему желанию отменить это? Нет. Что бы там ни было.

Конечно, Саша может разлюбить меня, да и я Сашу — тоже. Но это будет наш выбор.

Любовь не разрушается силами общества.
Она не доступна внешнему, она внутри, как мысли.

Разве можно запретить думать? Вроде, ни у кого пока не получилось.


Женя и Саша давно уже так сидят — молча. Они вдвоем на кухне. Обычной кухне в обычной квартире. Погода за окном не очень. С утра был дождь, а сейчас просто хмуро и сыро — начало осени.

Пообедали. Выходной. Дел никаких. Все необходимое, кажется, давно сказано. Все ненужное — отброшено. Они думают о разном, хотя на самом деле об одном и том же. Женя смотрит в окно, Саша — на капающий кран.

Все, надоело. Саша поднимает голову и:

— Слушай, давай о чем-нибудь поговорим?

Женя даже вздрагивает от неожиданности. Мысленный путь прерывается. Женя оборачивается на Сашу:

— Давай. Хотя молчание, как говорится, ценнее.

— Это придумали те, кому наше молчание выгодно.

— Хорошо. О чем будем говорить?

— Я часто думаю в последнее время об одной штуке... В общем, представь, что мы с тобой в каком-нибудь литературном произведении. Романе или рассказе, например.

— Представляю.

— Мы лишаемся всех своих отличительных черт: читатель не знает, как мы выглядим, как пахнем, что напеваем себе под нос, пока моем посуду. Другими словами, о нас говорят только буквы — ничего лишнего.  Ни возраста, ни пола, ни длины волос не описано.

— Так.

— При этом мы вовсе не бесплотные персонажи и не глупые одушевленные буквы из детской загадки: А и Б. Точнее: А, И, Б. Мы — люди. Самые обычные. С такими же чувствами, проблемами. У тебя, вот, носок дырявый. А я, например, посуду мыть не люблю, поэтому у нас вся раковина занята и чай налить не во что. Не каждому читателю это понравится.

— Это и мне не нравится.

— Вот именно. Ну, словом, поймет ли читатель, что мы люди, примет ли нас, если не будет знать наших внешних определений? Потому что, знаешь, с этими самыми внешними определениями всегда беда. Читателю может не понравиться, как мы выглядим, как сидим за столом, подтянув ноги к груди (моя мама точно ругалась бы), или как мы занимаемся сексом.

— Да, секс — это самая больная тема.

— Вот-вот. В общем, что ты об этом думаешь?

— Я думаю, — отвечает Женя, — что это такой спор... типа что в человеке важнее: душа или тело.

— Да, пожалуй, — задумывается Саша.

— Ну и знаешь... мне дела нет. Я тебя с ног до головы вижу. Каждый день. Иногда кажется, что даже знаю, о чем ты думаешь. И уж тем более за столько лет... знаю твой характер. Какая мне, собственно, разница, что подумает про нас читатель?

— Это понятно, — Саша смотрит на кран, из которого растет особенно крупная капля. Она падает и звонко разбивается о край подаренного блюдечка на вершине посудной горы. Брызги блестят.

— Солнце показалось, — замечает Саша. — О чем мы?..

— О читателе.

— Ну да! В общем, читатель часто не готов что-то принять. Но, может быть, узнай он нас получше, он бы смирился с маленькими недостатками, не вписывающимися в его представление о...

— Морали?

— Ну нет.

— Норме?

— Да, вроде того. В общем, нас бы приняли не по одежке, что называется.

— Да, я думаю, так и произошло бы. Но разве так бывает?

— А вот тут, — Саша многозначительно поднимает указательный палец, — и заключается хитрость. Мы же в рассказе (условно). И тут нет никакой «одежки»! Нас принимают сразу, такими, какие мы есть на самом деле.

— И то правда... я даже не поду...

Из комнаты с лаем выбегает Тузя — маленький джек-рассел-терьер. Одно ухо у него традиционно рыжее, второе — белое. Тузя услышал возню соседа в тамбуре и принял его за взломщика.

— Тузя! — Женя оттаскивает собаку от входной двери. — Нельзя! Нельзя! Мы тебя как учили? Это сосед. Все, тсс, не брыкайся. — Женя держит Тузю на руках, как ребенка, а тот пытается то ли лизнуть, то ли укусить Женю за нос.

— Пора гулять.

— А посуда?

— Как вернемся.


Собаке абсолютно все равно, кто ее хозяин. Это может быть и мужчина,
и женщина, да хоть инопланетянин. Собак покупают детям, собаки скрашивают одиночество стариков.

Немецкая овчарка Блонди до конца была верна Адольфу Гитлеру и, вероятно, последней подала ему лапу. А потом хозяин подал ей цианид.

Блонди знать не знала про дела своего хозяина, она любила его безусловно. Боже... Неужели и такого человека можно любить, а нас — нет?


Саша говорит правду: наше молчание выгодно.
Мы становимся невидимками, с нами не нужно считаться.
Про нас можно сказать что угодно, если нас нет, если нас никто не знает.

Наше молчание выгодно. Кому? Да тем, сидящим на лавочке у подъезда.

Вон они, крутят пестрыми платочками, перемывают кости.
Удобно им? Удобно. Какая разница, что подумает читатель?

Пройти, как каравелла, по зеленым волнам... Не оглядываясь.


Саша и Женя снарядили Тузю: ошейник, поводок, пожеванный резиновый бублик — поиграть, если на улице не очень холодно. Тузя вертелся и поскуливал, пока они одевались. И, наконец, вышли. Тузя, как мячик, скачками спустился по лестнице.

«Все ночи скребутся. Я со стаканом слушаю». — «Кто?» — «Да эти, с фабрики “Меньшевичка”» — доносятся скрипучие голоса, прежде чем подъездная дверь открывается.

Три старухи сидят на зеленой скамейке. У одной тряпичная сумка в горох, у второй четырехопорная трость, у главной — она по центру — шерстяная шаль на плечах. Все в пестрых платочках. Умолкли, рассматривают сквозь очки.

Саша и Женя здороваются:

— Здравствуйте.

— Драсте, — крякают старухи по очереди. — Собачка у вас не кусается?

— Нет.

— Мальчик аль девочка?

— Тузя.

— Хороший Тузя, — старуха с сумкой в горох тянет к Тузе ладонь, тот радостно вскакивает ей на колено передними лапами и облизывает пальцы.

— Тихо ты, — Саша дергает поводок, — испачкаешь!

— Ничего-ничего, — смеется старуха.

— Погулять вышли? — спрашивает та, что в шерстяной шали. — Хороший день. Распогодилось.

— Ой, радуга! — говорит Женя.

— Где? — старухи оглядываются.

— Да вон, — показывает Женя пальцем.

— Не вижу.

— И я не вижу, — подхватывает старуха с тростью.

— Вон, присмотритесь! За домами, где парк начинается.

— Ну, молодежь. У вас глаза лучше, нам не видать. Да нам и не надо, — шепелявит старуха в шали. — Ладно-ладно, гуляйте, а то скоро снова польет. Я прогноз слышала: с вечера и всю ночь дожди.

— Правда, пойдем, — говорит Саша; Тузя настойчиво тянет поводок.

— Всего доброго! — прощается Женя.


Вечно они тут. Точно — обсуждали нас. И вдруг такие милые, божьи одуванчики.

Надо уважать старость. Им еще умирать, нам — жить.

Вот-вот. Этим все и оправдывается. Уважение. Старики мучают детей. У них нет будущего, поэтому они и нас его лишают.

Им было бы удобнее, если бы нас просто не было. Да, нас нет — и дело с концом.
Не видим, не слышим. Не мешайте нам, у нас особый путь.


Можно ли написать историю с универсальными персонажами?
Интересная задачка... Надо было спросить об этом старух.

Они даже не знают, кто мы. Они вообще нас не знают.
Прямо как тот (воображаемый) читатель. И с какой стати тогда осуждать?
Никому по-настоящему нет дела до личной жизни другого.
Разве что в грязном белье покопаться...

В день, когда мы переехали,
та, что в шали, все присматривалась, не могла понять, кто я.

В конце концов не выдержала и спросила имя.
Я говорю: «Женя».У нее аж вставная челюсть выскочила...
Надо будет Саше рассказать. Чистая хохма.


Они идут по центральной дорожке парка. Тузя, довольный, шлепает по всем лужам и метит еще зеленые кусты.

Женя возобновляет разговор:

— А ты думаешь, автор сможет описать нас без «одежки»? Чтобы к нам не относились предвзято.

— Это уже на совести автора.

— Вроде того. Но, знаешь, язык очень тоталитарный инструмент. Особенно глаголы и прилагательные. Они могут сделать нас теми, кем мы никогда не были. Достаточно описывать действия в прошедшем времени — и вот ты уже «сказала», «сделала», «получил», «подумал». А если писать в настоящем, то это уже пьеса какая-то...

— Действительно...

— Или вот даже имена. Когда в 2003 году мне подарили первую книжку про Гарри Поттера «Узник Азкабана»...

— Но первая же «Философский камень»?

— А мне сначала подарили «Узник Азкабана». Она только-только вышла в «РОСМЭН». Так вот, на обложке был мальчик в очках верхом на грифоне и подпись автора: «Дж. К. Ролинг». Что за таинственный Дж. К. Ролинг? Еще пару лет автор существовал для меня, как Джон Ролинг, писатель-мужчина. И только потом выяснилось, что это Джоан Ролинг, женщина. А потом оказалось, что она вообще Роулинг.

— Знаю, — подхватывает Саша, — чтобы книги лучше продавались, она вы­брала себе гендерно нейтральный псевдоним. Меня это тоже сначала запутало.

— Ну да, — Женя снимает желтый березовый листик, зацепившийся за ошейник Тузи. — Вот и у нас имена гендерно нейтральные — Саша и Женя. Ни о чем не говорят. Можно написать универсальную историю, казалось бы. Только читатель все равно уложит нас в какие-то категории. Он уже как-то нас представляет. Может быть, не так хорошо, как Тузю или тех старух у подъезда, но представляет. Мы говорим знакомыми голосами, у нас есть конечности, пальцы. Даже о чем-то думаем. И читатель очень огорчится, если автор вдруг возьмет и разрушит наши образы, сложившиеся по ходу чтения. Как, знаешь, бывает прочитаешь страниц двадцать уже про героя, а потом выясняется, что все это время у него были усы...

— В общем, такой роман написать не получится?

— Ну типа да. Читатель его все равно додумает по-своему.

— Да, наверное.

Тузя уже сделал все свои дела и вопросительно смотрит на Сашу.

— Бублик хочешь?

Тузя понимающе мигает, навострив уши.

Саша отстегивает поводок от ошейника, — кажется, других собак рядом нет, они зашли в безлюдную часть парка — достает из кармана резиновый бублик и бросает на полянку, но попадает в кусты. Тузик несется за игрушкой.

— Блин... Весь мокрый будет, — вздыхает Саша.

— Странно, что старухи в этот раз нам ничего не сказали. Даже как-то мило побеседовали.

— Теряют хватку. Наверное, все уже обсудили.

— Наверное. А погода и правда хорошая.

— Только холодно.

— Зато солнце и радуга.

— Где?

— Да вон, над каштанами.



Руssкий яzык


Во «Вкусно — и точка» на Большой Бронной многое изменилось, но картонные булочки и резиновый сыр остались прежними. I’m loving it — Любовь остается.

Я жевал бургер и предавался воспоминаниям.

Пять лет назад в шесть часов утра я зашел в «Макдоналдс». Первый «Макдоналдс» в России, первый «Макдоналдс» в моей жизни. Терминалов самообслуживания еще не было, анемичный парень возюкал растрепанной шваброй по кафелю возле кассы. Я заказал бургер, картошку и кофе. «Вам с собой?» «Мне без меня, пожалуйста», — вяло пошутил я. Поднялся на второй этаж — никого.

Я угнездился за колонной. На пластиковой столешнице зияли три буквы:  ПНХ, АУЕ, KFC — что-то в этом духе, точно не помню. Я проглотил свой завтрак, лениво полистал сборник Тарковского, который мне подарили перед отъездом, и наконец заснул, припав головой к бетонной колонне, прижимая к груди рюкзак.

Спасибо вам, работники красно-желтой сети фаст-фуда, вы ни разу не прогоняли меня. Деликатно не замечали, убирая замусоренный поднос. Я поспал минут пятнадцать, потом вышел на Тверской бульвар, протер глаза и тут же поступил в институт. Даже не умылся тем утром...

Прошло пять лет. Я сижу на том же месте, с тем же видом на сквер, где ко­гда-то стоял задумчивый Пушкин.

Во мне закипели воспоминания: о друзьях, которые теперь далеко, о времени, которое, как выяснилось позже, только казалось тяжелым, о целой несбывшейся жизни — что пройдет, то будет мило, — за этим-то я сюда и пришел — и, чтобы не расплескать, я начал записывать.

Рифма не шла. Вместо своих в голову лезли чужие строчки. Я тер лоб, стучал по экрану телефона, откладывал его в сторону, снова брался, но ничего не получалось. И вдруг, в кульминационный момент моего отчаяния, от толпы едоков отделился некто. Мужчина средних лет, неопределенного рода занятий.

— Ты поэт? — спросил он без прелюдий.

— Что-то типа, — говорю.

— Это хорошо!

Он с размаху сел напротив меня, широко расставил локти:

— Я так и понял. Смотрю — сочиняет.

«Да... — подумал я, — я тоже сразу все понял». Психи цеплялись ко мне часто, в том числе в этом «Макдоналдсе», поэтому на всякий случай я взялся за лямку рюкзака, готовясь бежать.

— Прочти что-нибудь, — попросил незнакомец.

— Хорошо.

Психам лучше немного подыгрывать, если не можешь сразу уйти, в особенности тем психам, которые пишут (или, чего доброго, любят) стихи. А он по крайней мере писал. Это было видно.

Я прочитал ему стихотворение Сергея Королева. Не того, который запустил Гагарина в космос, нет. Сергея Королева, который учился, как и я, в Литературном институте, но пятнадцатью годами раньше, писал чудесные стихи, пил, гулял, дрался и совершенно не умел жить, отчего удавился в двадцать пять лет на ремне. Это его стихи все время лезли мне в голову, когда я оказывался в окрестностях Тверского:


               Медленно перетекает в память

               Жизнь — и станет памятью совсем,

               И ложится в чемодан с клопами

               Под сакральной цифрой 37.


               ...Ползали на джипах злые твари

               И не замечали нас двоих:

               Мы сидели на Тверском бульваре

               С ангелом, отставшим от своих.


               Вместе пропивали его крылья.

               Это было... самый первый год,

               Путин вел в долину изобилья

               Свой немногочисленный народ.


               ...Свет над зеленеющим поэтом,

               Роскошь ни о чем не вспоминать —

               Время прорастет всему ответом,

               Время даст другие семена.


— Круто! — сказал мой слушатель, когда я закончил. — Митя, — он протянул рыжую руку через повисшее над столом облачко перегара.

Я пожал.

— Будешь? — он заговорщицки похлопал себя по куртке, за пазухой отозвалось бутылочное стекло.

Я отказался. Он не обиделся:

— Очень хорошие стихи. Ты и лирику можешь, и пошутить, да? Это хорошо, очень круто. Я ценю такие стихи — многомерные, понимаешь. Про сакральную цифру 37 точно подмечено. Про Пушкина, да? Александру Сергеичу, — он махнул рукой в сторону памятника на площади, — 37 было, когда его убили, Маяку тоже, — тут Митя немного ошибся, Маяковский не дожил до 37, правда, всего три месяца. — Они коллеги по клубу 37, понимаешь. Я тоже чуть не попал туда... Тебе сколько лет?

— 25.

— Большое будущее! Я так не писал, когда мне 25 было. Ты публикуешься где-нибудь, да? Читаешь?

— Не особо.

— А надо! Есть мысля. Хочешь на Донбасс поехать?

— В смысле? — я сильнее сжал лямку рюкзака, готовясь к побегу. Толпа едоков напротив стала плотнее, фигуры все больше сливались и темнели. Зал ресторана гудел и вибрировал, чего я прежде не замечал.

— Стихи читать будешь. У нас там есть что-то типа ДК для сvоих.

— Для каких еще своих? — меня начинало тошнить.

— Для бойцоv наших. Zдороvенные ребята, но им тоже лирика нужна, понимаешь. Иногда и погрустить надо, и посмеяться. Нужен настоящий руssкий яzык, как у тебя! Приvеzу им поэта. Так и наzоvем: Поэтичеssкий деssант! Я тебя уvидел и сраzу понял — сvой. Ты не иz Моsкvы vедь, да?

— Да...

— Vот vидиshь! Поеhали, — Митя весело хлопнул меня по плечу. — Ты не бойsя, там уjе нормально vsе. Наm нуjна кульtурная иниzиаtиvа, понял, да? Tы chего поbлеdнел-tо? Zаmерz, chtо lи? Tы mне, эtо, tеlеfон svой оstаvь. Я nаbеру, dа? Иlи sаm nаpиshи, kоgdа gоtоv pоеhаtь. Mы еzdim kаjdiе vыhоdnie — bez prоblеm. Eda i projivanie. Vce vklycheno, da. Za nashih rebyat na Donbasse, za Rodiny — nado poehat. Sam ponimaesh. Tam takih, kak ti ne hvataet. Nyjni lydi, kotorie znayt i lybyat rysskii yazik, nastoyaschie poeti. Ti rabotaesh ili ychishsya? A est frontovie stihi y tebya? Ti chego molchish-to, a? Pozvonish, da? Nado podymat, da?

Что?! — я не понимал ни слова из того, что говорил Митя, обдавая меня спиртовыми парами. Вокруг собрались невнятные тени, над нами шипели и взрывались переливающиеся пузыри. За окнами, со стороны задумчивого Пушкина что-то горело. — Что ты несешь? — кричал я. — Я ни слова не могу понять! На каком это, твою мать, языке?!



Дневник снов


— Вам это может показаться странным и неправдоподобным, скорее всего, вы даже примете меня за сумасшедшего, но прежде, чем делать поспешные выводы, дослушайте мой рассказ до конца. Дело в том, что два года назад моя жена начала видеть вещие сны. Да-да, вы, конечно, подумали, что старик тронулся. Я тоже поначалу не верил, но по мере того, как ее ночные видения все чаще воплощались в жизнь, я убедился. Невозможно отрицать то, что проверено собственным опытом.

Я очень хорошо помню, как это произошло впервые. Тем утром я прослушал будильник, и, хоть проспал не сильно, эта маленькая неприятность вывела меня из равновесия; день пошел насмарку. Вместо молока в утренний кофе я налил кефира, не успел побриться, а перед самым выходом дважды застегивал рубашку неправильно: пуговицы никак не могли найти нужные петельки. Идти до работы мне совсем близко, но даже здесь не повезло: какой-то лихач облил мои отутюженные брюки из грязной лужи; неважные у нас теперь зимы, надо сказать.

Кое-как оттеревшись мокрым снегом, я поспешил в музыкальное училище, где в то время преподавал. Пары прошли спокойно, а вот на оркестре, который я вел по вечерам, выяснилось, что новая партитура осталась дома. Мы с ребятами должны были разучивать попурри. Я писал его несколько недель, специально для большого новогоднего концерта, но вместо нового попурри в тот вечер мы играли давно готовые произведения. На той же репетиции я узнал, что баянист сломал себе палец, играя в футбол. В футбол — зимой! Надо же было такому случиться перед самым выступлением! Оркестр должен был играть во Дворце культуры на новогоднем концерте. К счастью, замену баянисту мы нашли быстро. Я почти две недели каждый день разучивал с ним партии... Но речь не об этом.

В тот день я пришел домой совершенно опустошенный. Жена, встретив меня, сразу спросила, что случилось. Я все ей рассказал. Слушала она очень внимательно и даже уточняла, казалось бы, незначительные подробности: какой именно палец сломал баянист, какого цвета была машина, обрызгавшая меня из лужи. На первый вопрос я ответить не мог, на второй же, поморщив лоб, сказал: «Кажется, серебристого». «Так я и думала», — ответила жена и вышла из комнаты. Вернулась она с синей тетрадью на 96 листов в обложке из бумвинила и протянула ее мне, открыв на последней заполненной странице. С удивлением я понял, что держу в руках дневник своей жены, о котором раньше не подозревал. Я прочел последнюю запись.

Ровным учительским почерком она пересказала свой сон, почти дословно воспроизводящий мои приключения. Даже утренний кофе с кефиром, о котором я умолчал, был упомянут.

Не веря документальной подробности этой записи, я перечитал ее еще несколько раз: машина — серебристая, а палец — средний, конечно. Мой баянист был известным задирой, и, вполне возможно, палец ему сломали не на футболе или, во всяком случае, не мячом.  Позже моя догадка подтвердилась — баянист покалечился в драке.

«Когда ты написала это?» — спросил я жену. «Я проснулась, как только ты закрыл дверь, и сразу же взялась за тетрадь», — ответила она. Я хотел было прочитать и другие ее записи, но она отобрала дневник и спрятала где-то в спальне.

Позже вечером она призналась мне, что уже замечала такое: ее сны сбывались. Не все и не всегда. Сбывалось только то, что она заносила в дневник сразу после пробуждения. Она говорила так: «Если, проснувшись, я отчетливо помню сон и чувствую непреодолимое желание записать его, то он наверняка сбудется».

В основном ей снились мелочи, банальные бытовые приключения. Никто бы не заметил разницы, если бы они не сбылись. Поэтому и жена не придавала им значения, долго не замечала. Я поначалу тоже не слишком-то им доверял. «Совпадение, — думал, — бывает в жизни и не такая мистика. В конце концов она могла заметить, что уже с вечера я был каким-то рассеянным или утром сквозь сон слышала мою возню. Серебристые машины на дороге не редкость, да и сейчас зима — самое время для серебристого цвета. А футбольная клетка, где баянист сломал палец, находится прямо возле нашего дома, по дороге в магазин. Она могла увидеть драку и не запомнить, хотя та отпечаталась в подсознании». В том, что моя жена видит вещие сны, я убедился только после многократной проверки ее способности.

По утрам я почти всегда уходил раньше нее, весь день мы были изолированы друг от друга, а вечером она пересказывала мне свои сны, прежде чем я рассказывал про свои дела. Вот что она написала в дневнике уже через три дня после случая с баянистом:

«Во сне я видела тебя, идущего по незнакомой улице поздно ночью. Казалось, должно произойти что-то плохое, сон был тревожный...»

В своем дневнике она почти всегда обращалась именно ко мне. Я выяснил это позже, пролистав другие записи. И далее:

«Ты шел по мокрой дороге, у стены дома сидела большая черная собака, она следила, как ты переходил из света во тьму — от одного фонаря к другому. Но ничего страшного не произошло. Под одним из фонарей ты нашел новенькую пятитысячную купюру. Ты растерялся и долго оглядывался, высматривая кого-нибудь, кто мог ее обронить. Вокруг не было людей, ни единого движения, даже собака исчезла, поэтому ты спрятал деньги в карман».

Деньги я подобрал тем же вечером, когда возвращался с поздней репетиции из музыкальной школы (я иногда заменял там болеющих преподавателей), правда, никакой собаки не видел.

Еще через день жена написала: «Ты встретил в магазине виниловых пластинок старого друга. Тот рассказал, что больше не занимается музыкой и пришел сюда ностальгировать. Теперь он управляет отделением банка в другом городе и носит крупные очки. Он недавно развелся, а к нам приехал на выходные, по приглашению вашей общей подруги, его юношеской любви, Эльвиры».

Этот сон не исполнился. По крайней мере, я так решил, когда услышал его после рабочего дня, но стоило подождать до выходных. Уже радуясь маленькой победе своего скептицизма, я вдруг осознал, что машинально зашел во время прогулки в магазин виниловых пластинок. Может быть, те самые счастливо найденные пять тысяч привели меня туда — нужно ведь было их потратить. У одной из коробок с пластинками стоял мой старый-старый друг. Он, всегда имевший отличное зрение, в школьные годы выступавший на соревнованиях по стрельбе, сгорбился и носил толстые круглые очки, хотя выглядел все еще элегантно. Мы обнялись. Он рассказал, что давно не занимается музыкой, а только иногда включает по вечерам проигрыватель. Приехал на пару дней в гости к Эльвире, девочке, в которую было влюблено все училище в годы нашей молодости, и действительно управляет банком в соседнем городе.

Надо сказать, что ни про друга, ни тем более про Эльвиру моя жена знать не могла. Я никогда и ничего ей о них не рассказывал. Про друга, признаюсь честно, я почти забыл, а Эльвиру не упоминал, стесняясь своей первой влюбленности; я никогда не был достаточно открытым человеком, даже с собственной женой. Теперь я понимаю, как ей не хватало этой открытости, простого общения. Я слишком часто предпочитал проводить вечера за фортепиано, а выходные в одиночных прогулках. Может быть, поэтому она и начала вести дневник.

Так или иначе, случай с другом позволил установить еще одну важную особенность ее дара: сны не всегда сбываются день в день. Промежуток между видением и его воплощением в жизнь может достигать нескольких месяцев.

Однако, я вижу, вы мне все-таки не верите. Вам все это кажется глупостями и надуманными фантазиями старого человека, который от одиночества пристает ко всем подряд. Но что, если я скажу вам, что моя жена предсказала коронавирус? Да-да. 28 декабря 2019 года, в день, когда я должен был дирижировать оркестром во Дворце культуры, она сделала в дневнике следующую запись:

«Сегодня меня всю ночь мучали кошмары. Сначала я потерялась на азиатском рынке. Я бродила мимо прилавков, усыпанных экзотическими тварями: змеями, ящерицами, распоротыми рыбами, безобразными обезьянами, осьминогами и летучими мышами. Они извивались, открывали пасти и тянулись ко мне. Я пыталась выбраться, но толпа увлекала меня за собой, я чувствовала жар людей и удушье.

Потом все вдруг исчезло. Казалось, что мир опустел. Я видела какой-то город с высоты: людей не было, магазины и рестораны стояли закрытыми, по дорогам не ездили машины, на фонарных столбах громкоговорители транслировали одну и ту же запись на неизвестном мне языке. Опустившись на землю, я увидела полицейского, он погнался за мной, размахивая палкой. Я бежала. Бежала и бежала, пока не оказалась в больнице.

В отличие от улицы здесь было много людей. Больные лежали на койках, на каталках в коридоре и даже на полу. Они кашляли, задыхались, к некоторым подключали специальные аппараты для дыхания, но аппаратов на всех не хватало. Санитары то и дело выносили умерших в герметичных пакетах.

Дальше я увидела метро. Люди сторонились друг друга, все носили медицинские маски и перчатки, у некоторых лица, словно рыцарские забрала, прикрывали прозрачные экраны, несколько человек были одеты в белые костюмы химзащиты.

Из метро я перенеслась в нашу квартиру. Ты лежал на кровати весь мокрый и пылающий, почти не шевелился, а я не знала, что делать. Дверь была заперта, окна не открывались. Я только мерила тебе температуру и приносила поесть, от еды ты отказывался. Ты говорил, что она странная на вкус и не пахнет, хотя всегда любил, как я готовлю.

Я проснулась и немедленно записала все».

Она дала мне это прочесть только через два дня — сама испугалась такого предсказания.

Когда мы услышали первые новости о начавшейся в Китае неизвестной эпидемии, то уже знали, что это, но не знали, как долго она продлится и закончится ли. Мы сделали все необходимые запасы и без нужды не выходили из дома, но все-таки я заболел. Не знаю, когда подхватил вирус, помню только, что тяжело переносил болезнь, а жена ухаживала за мной, постоянно была рядом. Я поправился через месяц, тест наконец-то дал отрицательный результат, но запахи и вкусы возвращались еще полгода.

Во время первой волны пандемии моя жена продолжала записывать свои сны, но они все реже сбывались. Наверное, это оттого, что и я и она почти все время сидели дома. Мы начали больше времени проводить вместе, разговаривали, я играл ей ее любимого Листа по вечерам. Карантин был счастливейшим периодом нашего брака.

Моя жена все чаще записывала в дневник не сны, а свои размышления по их поводу. Она исследовала глубины своей памяти и в конце концов достигла почти невозможного, вспомнив особенно яркие сновидения тридцати-сорокалетней давности. Сложно судить, насколько точны были эти воспоминания. Она писала, что видела особенно яркие сны в подростковом возрасте, когда испытывала сложности в общении с окружающими, сталкивалась с непониманием родителей и отторжением ровесников. В первые годы жизни со мной она почти не видела снов, и только с приближением старости они снова завладели ею, яркие и живые, как в детстве. Некоторые фантастические сюжеты, по ее утверждениям, повторялись: то, что она видела в пятнадцать лет, возвращалось к ней сейчас. В какой-то момент, уже почти перестав видеть вещие сны, моя жена попробовала практиковать осознанные сновидения. Она пыталась управлять сюжетом, менять фон или по крайней мере вспомнить, что все происходящее нереально. Как я понял из записей, до конца овладеть этой техникой она не смогла, неясно также отразилась ли эта практика на предсказанных ею событиях.

Почти полностью оправившись от перенесенной болезни к концу лета, я вновь начал преподавать. Весь остаток двадцатого и большую часть двадцать первого года мы жили как прежде. Моя жена почти не предсказывала. Ее сны сбывались редко, и никаких крупных событий и страшных потрясений она больше не предвидела. Со временем я почти забыл о ее, так внезапно проявившейся, способности.

Осенью 2021 года она умерла от того же коронавируса, от которого меня исцелила. Несмотря на хорошее лечение и своевременную диагностику болезни, врачи не смогли ее вылечить. После ее ухода я вышел на пенсию. Только тогда, в полном одиночестве, в своей пустой двухкомнатной квартире, я понял, каково ей было все эти годы. С тех пор, как моя жена ушла из школы, она занималась только домашним хозяйством и почти ни с кем не виделась, а я не хотел замечать ее одиночества. Мне всегда казалось, что того внимания, которое я ей уделяю, достаточно, но когда я сам лишился внимания, когда я лишился своей спутницы жизни, я понял, как плохо человеку быть одному в этом мире. Музыка покинула меня вместе с ней; не помню, когда в последний раз я поднимал крышку фортепиано.

В один из серых осенних дней я наводил порядок в нашей спальне — протирал пыль, поливал цветы — и вдруг, в маленьком ящике под трельяжем, где она хранила немногочисленную косметику, нашел ту самую синюю тетрадь на 96 листов, дневник снов. Поначалу я не решился открыть его, но, хорошенько подумав, понял, что теперь она уже не будет против.

Тетрадь была полностью заполнена. Последние записи моя жена сделала во время болезни, перед самой госпитализацией. В основном они сугубо личного характера, и я не хочу вам их пересказывать, но одна имеет, без преувеличения, значение мирового масштаба.

На последнем листке дневника моя жена запечатлела свой последний сон. И вот почему я все это рассказываю: дело в том, что этот сон касается не столько меня, сколько вас.

— Меня?! — я уже устал слушать старика, и теперь, когда он начал нести откровенную чушь, хотелось молча встать и уйти, но что-то меня удерживало.

— Вас. Не думайте, я понимаю, как это звучит. Именно поэтому я рассказал вам всю историю с самого начала. Вот здесь, — он достал из потертого портфеля тетрадный лист в прозрачном файле А4 и протянул его мне, — вы можете сами все прочесть. Моя жена не просто пересказала свой сон, она оставила нам с вами конкретные инструкции.

Листок был с двух сторон исписан ровным убористым почерком, который легко читался. Старик молча ждал, пока я прочту, не сводя с меня внимательных глаз.

— Это, наверное, шутка такая?

— Вовсе нет.

Я действительно начал подозревать, что старик не в себе, либо сходил с ума я сам. Все это немного напоминало сон с его специфической логикой.

— Послушайте, — я попытался говорить как можно вежливей, — я понятия не имею, откуда вы или ваша жена знаете мое имя, откуда узнали, как меня найти и куда я еду, — я вернул ему листок, — но то, о чем здесь написано, не может произойти. Я видел эти новости, план вторжения и все такое. Вы, видимо, тоже. Если его действительно рассекретили, то ничего уже не будет. Только идиот на глазах у всего мира начнет войну по всем известному, опубликованному плану, — я выдохнул. — В конце концов, я не представляю, как исполнить то, что здесь написано, и даже если каким-то образом мне это удастся, не факт, что мы сможем предотвратить войну, а меня в лучшем случае надолго посадят.

— Вы правы, — старик внезапно отступил. — Вы рассуждаете совершенно здраво. Я не могу просить вас о таком.

В зале ожидания, где мы сидели, раздался джингл РЖД: «До, соль-до-соль-ре...» — и искаженный динамиками голос объявил о прибытии моего поезда.

Пассажиры и провожающие вставали с нагретых мест, подхватывали свой багаж и спешили к третьему пути. Мы со стариком сидели у стены под торжественным советским панно и молча наблюдали за уходящими, пока в окнах проплывали серые вагоны. Странно, но я никак не мог просто взять и уйти. Было в этом старике что-то располагающее, трогательное. С самой первой фразы его хотелось выслушать. Видимо, во мне колыхнулось какое-то сочувствие к его одиночеству. «Он просто тронулся умом после потери жены. Он придумал все это. Ничего не будет», — так я убеждал себя, пытаясь унять волнение. Я несколько раз глубоко выдохнул и спросил:

— Вы куда-то едете?

— Да, — ответил он, глядя в пустоту перед собой и все еще держа файл с листком и синюю тетрадь в руках.

— Но у вас нет чемодана.

— Все, что мне нужно, со мной.

— На этом поезде?

— Нет. Мой прибудет следующим.

— И куда вы?

— На свадьбу к другу.

— К тому, который стал управляющим банком? — догадался я.

— Да. Они с Эльвирой женятся.

— Давайте сюда листок, — сказал я с решимостью.

Старик посмотрел на меня, он сомневался.

— Вы не хотите.

— Хочу.

— Вы его выбросите?

— Нет, — пообещал я.

Старик немного подумал и сказал:

— Спасибо. Это все, что у меня осталось, — его серые глаза едва заметно блестели. На прощанье он пожал мне руку.

Я вышел из зала ожидания не оборачиваясь. На темном перроне я достал листок из файла, порвал на мелкие куски и выбросил все в привокзальную урну, потом закурил. Мимо прошли двое полицейских в нахлобученных шапках. У вагонов стояли очереди, проводницы подсвечивали документы фонариками на телефонах, кто-то говорил напутственные слова, девушка в коротком пальто пританцовывала, поддерживая ворот красной от мороза рукой. Я смотрел на тянущийся вдаль состав, на белые огни над вагонами, блестящие провода и мирное черное небо с изредка наплывающей дымкой.

«Война, — подумал я, — ну да, конечно».




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru