НАБЛЮДАТЕЛЬ
рецензии
Пейзаж подсознания поколения девяностых
Дмитрий Гаричев. Lakinsk project. — М.: Новое литературное обозрение, 2023.
Поколение, родившееся в 1990-х и взрослевшее в нулевых, не было внятно и полно представлено на литературной сцене. Мы еще не обрели своего голоса в литературе. Мы читали Пелевина, Иванова, Елизарова, слушали Летова, но это были не мы, это те, на ком мы взрослели, у кого учились. Мы оставались немы. С выходом романа Дмитрия Гаричева «Lakinsk project», кажется, можно констатировать, что, наконец, эта немота прошла и поколение, рожденное на обломках империи, все-таки как минимум сказало свое слово. Уже из-за этого роман смело можно назвать феноменом, — теперь в литературном словаре, наконец, появится строчка: «дети 90-х — это…». В одном из интервью автор так и характеризует свое творчество: «это попытка как-то озвучить ту не вполне выразительную местность, где мне досталось жить».
Смелость разрушить это затянувшееся молчание взял на себя Дмитрий Гаричев, поэт и прозаик, дебютировавший в 2014 году в журнале «Знамя» с подборкой стихов «Безъязыкая местность». В 2020 году Гаричев стал лауреатом премии Андрея Белого за повесть «Мальчики».
Кто же такие эти «мы»? «Я подброшенная монета, пакет на ветру; мне никогда не нравилась эта подвешенность, но в ней есть своя честность: может быть, единственная из доступных мне на этой земле». Все, что у нас есть, — это «наше незнание ничего до конца». С одной стороны, советское прошлое, о котором мы слышали по рассказам бабушек, рассказам обычно восторженным, так как с той эпохой связана их молодость, а с другой стороны — родители, которым было немного не до нас в этой новой, оскаленной реальности. В итоге фраза героя Гаричева «чем меньше я знаю наверняка, тем податливей мир» — стала едва ли не нашим девизом. Потому что, с одной стороны, вне этой реальности смысла мы найти не смогли («Иисус потратил на меня много сил, но так и не дотянулся» и «Городские церкви, в которые меня приводили, были обычными пустыми пространствами, где могло помещаться все что угодно»), а в этой реальности, пожалуй, так и не реализовались по-настоящему («я смирился с тем, что в чужой музыке меня больше, чем в моих собственных стихах (в целом это, наверное, не так уж и худо)» и «голова твоя сказочно светла, но за два часа дороги ни одна мысль не дотягивает в ней до какого-либо значимого завершения»).
Сюжет «Lakinsk project» можно пересказать едва ли не в одном предложении: некто пишет письмо другу юности, погибшему несколько лет назад. Собственно, все. Формально весь текст — нескончаемый монолог, путешествие по ночи бессознательного, стилистически напоминающее последние страницы поэмы «Москва — Петушки». Образ разматывающейся кинопленки, проходящий красной нитью через всю книгу, а также изображенной на обложке, как бы подсказывает, что все происходящее в книге, — слайд-шоу, набор иллюстраций, который при нужной скорости переключения читательское подсознание превратит в единую структуру фильма. Пленка — та же дорога. С той только разницей, что дороги ведут куда-то, а пленка — в себя. Так и случается главная метаморфоза книги: небольшая по объему, она, попадая внутрь тебя, разрастается до многотомного описания всей твоей жизни, выворачивающего наизнанку самые потаенные твои мысли, о которых, кроме тебя, и знать-то никто не мог. Прочитать их написанными не тобой — большое испытание, очень хочется затаиться за всякими «о чем эта книга?». Пожалуй, если и говорить о какой-то уязвимости книги Гаричева, она именно в этом: текст-зеркало, в которое осмелится всмотреться далеко не каждый.
Если вы, выбирая книгу, читаете аннотации в поисках захватывающего сюжета, то вам не сюда. Более того, я бы сказал, что это вообще не проза, не драматургия, не поэзия, не прустовский поток сознания, а что-то из области обратной перспективы в иконописи, когда линии изображенного сходятся не на горизонте, а внутри зрителя, или, в нашем случае, читателя. По сути, читатель и оказывается главным героем, а сюжетной линией — все, происходящее в нем при чтении. Хемингуэевское «колокол звонит по тебе» примерно о том же.
Гаричев даже оставляет небольшие рекомендации, как лучше понять этот сюжет внутри себя, этот «мертвый блеск ненавязчивой подлинности». Например, «демона нужно принять целиком, объяснить его себе в общем и через это определить его уязвимость». И на каком-то этапе «ты», как обращается автор письма в книге к погибшему другу, вдруг становится непосредственным обращением к тебе, читающему ее. Ты — и есть главный герой книги.
Впрочем, есть и еще один герой книги — это «мы». Наверно, теория литературы сильно запуталась бы, пытаясь определить, сценический или внесценический это персонаж, ведь выходит, что обращение «мы» адресуется тому, кого уже нет (да и был ли?). Пожалуй, это главная трагедия и книги, и поколения в целом. Катарсис происходит именно в момент, когда, читая, осознаешь: никаких «нас» (как поколения), к сожалению, так и не случилось, «это не мы возвращаемся домой, а кто-то еще вместо нас».
Потому что даже точка внутри, где сходятся линии внутренней перспективы, неуловима. Она находится где-то в городе Лакинске, что расположен рядом с Петушками, куда так стремился доехать Веничка Ерофеев. Описание города в книге такое: «неопрятные шанкры (генитальная язва, чаще всего образующаяся на первичной стадии сифилиса), выросшие вокруг рек и болот точки сбора насилия и бессилия, где не случается ничего, кроме кровавых аварий и других безобразных смертей». Это не город, а, скорее, шрам, образовавшийся на месте какой-то раны, где и погиб тот, к кому в книге обращаются «ты». Эта точка внутренней перспективы не статична, самое подходящее место для нее — тамбур в электричке: «мне нравится видеть тебя в этой точке, в этом тамбуре с черными окнами: это единственное место, которое только может занять хоть что-то понявший об этой земле человек, где еще ему быть здесь: на встрече одноклассников? на интеллектуальной викторине? на поэтическом вечере? на народном сходе против мусорного полигона? Только в тамбуре место его, на тряской границе, одинаково равнодушно раздвигающей свои двери и сдвигающей их, и поехали дальше…», «мы ничего еще толком не знали; думаю, нас всего лишь увлекала близость к граничной черте, у которой мы чувствовали себя если не живей, то спокойней в каком-то совсем повседневном смысле: что-то похожее я ощущаю теперь в пустеющих к конечной ночных электричках, один в обернутом тьмой вагоне, когда почти нельзя даже представить, что весь этот состав волочится не сам по себе и по крайней мере в кабине его еще кто-то есть».
Говорят, почерк — это проекция внутреннего мира человека. Вы замечали, что у нас, детей 90-х, совершенно ужасный почерк? «У тебя был кошмарный, хотя и читаемый, почерк, такая лапша, оплетавшая бумагу, и строчки в твоих школьных тетрадях цеплялись одна за другую». И пусть. Зато «все, что мне нужно, я могу выдумать сам».
Ярослав Соколов
|