Хорошо темперированный Иркутск. Сентиментальная прогулка. Михаил Кураев
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Михаил Николаевич Кураев родился в 1939 году в Ленинграде. Работал в сценарной коллегии «Ленфильма», по его сценариям снято пятнадцать художественных фильмов. Лауреат Государственной премии России, премии Правительства Санкт-Петербурга, премий журналов «Знамя», «Новый мир», «Звезда», «Нева», премии «Ясная Поляна» им. Л.Н. Толстого. Живет в Санкт-Петербурге.




Михаил Кураев

Хорошо темперированный Иркутск

Сентиментальная прогулка


                                                                                                                                    КАЮМУ


Давид Семенович подсадил меня правильно! Чисто подсадил.

Кто я? И кто он?

Впрочем, окажись я на его месте… Только мне уже никогда на его месте не оказаться.

В сравнении с ним я на киностудии без году неделя, мое имя лишь в титрах четырех вышедших на экран фильмов. А его имя украшает не один десяток лент. Как и полагается, имя директора съемочной группы замыкает долгий перечень главных, второстепенных и третьестепенных участников создания фильма, и потому радует зрителей, пришедших смотреть кино, а не читать на экране мелькающие или медленно ползущие имена пиротехников, мастеров комбинированных съемок, редакторов, ассистентов по монтажу и администраторов, а теперь еще и шоферов и буфетчиков, внесших свой творческий вклад в создание фильма. Десятка три фильмов в послужном списке Давида Семеновича. Из них три, а то и все четыре-пять уже почитаются классикой советского кино.



Интродукция


…Затмение. Погруженная во мрак земля. Роковое предупреждение. Непотребство Владимира Галицкого. Стойкость воительницы Ярославны. Плен воинственного князя. Роман юного князя и дочери хана…

Это же — кино!

«Князь Игорь» Бородина, вынесенный, по замыслу сценариста профессора Ленинградской консерватории Исаака Гликмана и режиссера Романа Тихомирова, со сцены на экран с натуральными конными скачками, почти подлинной осадой Путивля и жестокой сечей с половцами на степных просторах Задонщины, должен был стать новым словом в экранизации оперы.

Динамичный, насыщенный страстями сюжет и дивная музыка, кроме всего прочего, а все прочее — это великолепные исполнители, никогда не соединявшиеся ни в одном театральном представлении, — обещали открыть новую страницу в истории оперы на экране, новую как кинозрелище, даже после успешного опыта картин Тихомирова «Евгений Онегин» и «Пиковая дама».

«Риголетто» режиссера Кармине Галлоне с Тито Гобби, да и опыт Герберта фон Караяна, экранизировавшего к этому времени «Кармен», если смотреть с позиций кинематографических, были для нас опытом отрицательным. Если фонограмма фильмов радовала слух, то кинозрелище вызывало в памяти времена советского малокартинья начала 1950-х годов, когда репертуар кинотеатров пополнялся полуфабрикатами, поименованными «фильм-спектакль».

Мы пойдем иным путем!



Крымская интерлюдия


И пошли, не предвидя всех неожиданных поворотов на этом пути — и творческих, и географических.

География съемок «Князя Игоря» самая пространная, если сравнивать с другими фильмами, к работе над которыми я оказался причастен.

Миграция реальных половцев была более скромной, чем размашистые прыжки нашей съемочной группы в европейской и азиатской частях Советского Союза.

Набег половцев снимали в Закарпатье. Путивль XII века построили под присмотром академика Дмитрия Сергеевича Лихачева и снимали на Черниговщине под Новгородом-Северским.

«Половецкий стан» пришлось снимать в Бурят-Монголии. Взгляните на карту, — где Карпаты, где Черниговщина, а где бурятская наша Монголия!

А еще как промежуточная точка — Крым, куда приехали и откуда нас вы­проводили, не позволив снять ни единого кадра.

Но после того, как поработали в июле-августе в Бурят-Монголии, не нанеся ей ущерба, снимать в Крым уже в октябре пустили, хотя Давида Семеновича к этому времени с картины сняли.

Снимать «Половецкий стан» в Бурятии только планировалось. Да и шутка ли — сотню исполнителей «Половецких плясок» с костюмерами, репетиторами и прочим вспомогательным персоналом везти за тридевять земель…

Но в места, удобные для ссылки, именовавшиеся литераторами почему-то не столь отдаленными, приехали не впустую: сняли дуэт Кончака и князя Игоря, побоище с половцами, в исполнении в основном низкорослых учащихся местных ПТУ. Там же сняли еще дуэт Кончаковны с Владимиром, сцены с Овлуром, бегство Игоря… Ну и знаменитую арию «О, дайте, дайте мне свободу…» Борис Хмельницкий сыграл на фоне необъятных просторов застывшей мягкими океанскими волнами бескрайней бурят-монгольской степи без индустриальных примет времени, уже украсивших пейзаж степей задонских.

Края отдаленные. От места съемок до знаменитой Кяхты у нас и Сухэ-Батора в реальной Монголии ближе, чем до Иркутска.

Площадку нашли неподалеку от соленого озера с берегами и дном из целебной грязи, где-то километрах в тридцати от станции Джида. Соленым было не только озеро, но и сама земля, даже молоко у местных коров было солоноватым.

Добираться в этот благословенный край без единого деревца приходилось непросто: самолетом до Иркутска, от Иркутска на поезде до Джиды и потом уже нашими машинами до Гусиноозерска.


Вроде бы есть Крым с его яйлой и степями в нагорье и на восточных равнинах. Для начала туда для натурных съемок «Князя Игоря» экспедиция и направилась. Не то что направилась, а прибыла и стала на берегу Симферопольского водохранилища строить из завезенного леса площадку для «половецких плясок». Это не подмостки для деревенских танцев под баян, это по сути — балетная сцена, на грунте этот номер не сыграешь.

Закипела работа, но тут появилась молоденькая такая барышня в легком полупрозрачном платье — жарко в Крыму — и с косичками, попросившая стройку прекратить и найти другое место для съемок.

«Занимайтесь своим делом», — посоветовал ей директор съемочной группы, прибывшей из Ленинграда.

«Я и занимаюсь своим делом», — сказала барышня из Симферополя.

Продолжать с пигалицей разговор уважающий себя человек не стал. И напрасно. Дело дошло до того, что пришлось ехать в Симферополь к первому секретарю Крымского обкома партии, чтобы эта, «с косичками», наконец, отстала и не мешала работать.

«Ничем не могу вам помочь», — сказал самым доброжелательным образом первый секретарь Крымского обкома партии и кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС.

«Вы понимаете, что мы завезли лес, оборудование, транспорт… Это государственные деньги, и немалые… У этой пигалицы нет понимания того, что значит свернуть экспедицию, искать другое место… Нам нужна степь и вода…» — запальчиво и отчасти самонадеянно настаивал директор картины, баловень любви советских людей к кино.

«Видите ли, дорогой… — первый секретарь заглянул в записку на столе, — Давид Семенович, эта пигалица с косичками — главный санитарный врач. Вы­глядит моложаво, но работник твердый, опытный. Ей предписано охранять от любых вторжений берега Симферопольского водохранилища. У нее просто нет права вам разрешить строить и работать на берегах водоема, питающего Симферополь питьевой водой. А у меня нет полномочий отменять ее предписания. Боюсь, вы до приезда в Крым место съемок с ней не согласовали?..»

Ох уж эти ласковые: «Боюсь, ничем не могу помочь»! Ничего-то не боялся облеченный высшим доверием Москвы секретарь обкома в своей вотчине, где отдыхали и охотились на оленей и кабанов самые первые лица государства. А вот предполагал он промашку оплошавших киношников с полным основанием.

Когда районная администрация напомнила Давиду Семеновичу о необходимости работу согласовать еще и с санитарной службой, директор поручил это своему заму, тот перепоручил старшему администратору, а его срочно отослали за пирвагеном в Ленинград…

Давиду Семеновичу ничего не оставалось, как в этом обширном кабинете с почти бесшумными вентиляторами прибегнуть к авторитету советского кинематографа, «Ленфильма» как ведущей студии страны, оперы «Князь Игорь» как произведения, важнейшего в деле воспитания советских людей в духе патриотизма…

«Вы хотите, чтобы я положил партбилет?» — спросил первый секретарь обкома, найдя щель в плотном и страстном монологе мыслящего государственно кинематографиста.

Не так горестен для новгород-северского князя плен и расставание с милой сердцу Ефросиньей Ярославной, как мысль о потере партбилета для секретаря обкома.

Что на это мог сказать директор съемочной группы? У него тоже был партбилет, а никаких контраргументов не было и не могло быть.

Это что ж, грузить все обратно и невесть еще куда со всем этим добром тащиться?

Только кто же отпустит пиломатериалы и строительный лес из Крыма? Там он в дефиците, там он и остался, что со временем вызвало интерес любознательного КРУ, Контрольно-ревизионного управления. Поскольку ликвидацией экспедиции в Крыму Давид Семенович поручил заниматься своему заместителю, то лично к нему вопросов, на которые он не мог бы ответить удовлетворительно, у следователей не было.



Прелюдия. В Джиде


Уже не вспомнить, кто и как после краха крымской экспедиции нашел место для натурных съемок в южном Забайкалье.

Что-то в этом выборе было почти мстительное, и, естественно, ударило по бюджету.

Наконец, группа обосновалась в забайкальских степях.

Гусиноозерск, ближайший к месту съемок населенный пункт, за конечный пункт командировки не признавался, билеты выписывали до Джиды.

Отснятый материал ассистенты или администраторы везли в Ленинград, здесь обрабатывали, печатали все дубли, даже пробитые ОТК, и отправляли обратно в экспедицию, чтобы там на допотопных мовиолах, изобретенных Айваном Серрюрье еще в 1924 году, режиссер и оператор, в первую очередь, могли убедиться в том, насколько задуманное соответствует исполненному.


«Не хотите прокатиться в Бурятию?» — спросил меня директор объединения Александр Нестеров, человек интеллигентный, доброжелательный, еще не знавший, что «крымская катастрофа» — только начало предстоящих огорчений, суливших перерасход сметы, регулярное невыполнение плана по метражу, хроническое нарушение графика съемок, лишение премии, составлявшей 40% от квартальной, то есть суммарной трехмесячной зарплаты. Деньги при наших зарплатах существенные.

Я прекрасно понимал, что просто не оказалось человека, готового доставить отснятый материал обратно в экспедицию, вот и предложили мне прокатиться. Ясное дело, редактор и семи пядей во лбу на съемочной площадке никак не может помочь выполнению плана по метражу и, тем более, реально способствовать экономии бюджетных средств.

Два яуфа с пленкой — это для носильщиков, и крутобокий командировочный портфель в своих руках — вот и весь мой багаж.

Для непосвященных сообщаю. Яуф — круглая коробка, вроде старинных шляпных, только металлическая, тоже с ручкой на крышке. Укладка, обеспечивающая удобную транспортировку пленки. При полном заполнении тянет килограммов на десять, не меньше. Если случайно выпустили из рук, уронили, надо тут же на нее сесть, иначе у картины будут неприятности. На даче прекрасно сохраняет картофель от грызунов.

До Иркутска прямой самолет из Ленинграда. Там такси до железнодорожного вокзала на левом берегу Ангары, купейный вагон до Джиды… Все без сучка и задоринки. И вспомнить было бы нечего, если бы не ссора двух молоденьких лейтенантов из моего вагона с дембелем, разукрашенным для впечатления на домашних всевозможными значками, нашивками и выпушками.

Я стоял в коридоре, смотрел в окно на лесистые холмы и думал о Кюхельбекере, ранее меня не занимавшем. Интерес к нему был исчерпан повестью Тынянова и сведениями из биографии, достаточными для зачета по литературе у Всеволода Васильевича Успенского.

Пытался глазами Кюхли смотреть на пейзаж за окном, был он предвечерним, тихим и благостным, никак не совпадавшим с воспоминанием о горестном обитании ссыльного в Богом забытом селе Баргузин. Там он в сорок лет женился на дочери почтового служащего с дивным именем, потому и запомнилось, Дросида. Что-то кельтское, почти жреческое... Была она на двадцать лет моложе поседевшего жениха с широким лбом и впалыми щеками. До замужества не умела ни читать, ни писать, а Кюхля, кстати, в двадцать три года читал лекции во Франции, встречался с Гёте… А потом — Баргузин, голые степи и неграмотная невеста…

Дверь из тамбура в коридор открылась с грохотом, словно ее взломали. В коридоре образовался явно подвыпивший дембель, за его спиной появилась выскочившая на грохот из своего закутка проводница. Между ним и мной так же у окна стояли двое лейтенантов, негромко вспоминавших что-то веселое. Они обернулись на разукрашенного, как новогодняя елка, ефрейтора. Тот двинулся по коридору и, поравнявшись с офицерами, явно неслучайно толкнул ближайшего к нему плечом, толкнул сильно, нагло и двинулся как ни в чем не бывало. На окрик «Стоять!» он обернулся и ответил матом, подсказав офицеру, куда и кому следует адресовать прозвучавшую команду. Оба лейтенанта ринулись за ним, схватили за плечо, остановили и замерли в петушиной позиции. По правилам быть бы драке, но и у ефрейтора, и у лейтенантов хватало сознания того, что рукоприкладство как с одной стороны, так и с другой переводило конфликт в сферу неуставных и строго наказуемых отношений. Лейтенантам, надо думать, владеющим тактикой ближнего боя, удалось наглеца оттеснить в тамбур, где за закрытыми дверями, скорее всего, добавили к украшениям дембеля пару-тройку фонарей. Слегка разгоряченные, но с испорченным настроением, они вернулись в коридор с досадливо поджатыми губами, потирая оцарапанные значками кулаки.

На станции Джида меня ожидала наша «Волга».

Обязательность — редкое качество администрации. Впрочем, надо понимать, встречали обработанный материал, который я вез, ну и меня заодно…



Прелюдия. Памяти Романа Тихомирова


Пребывание редактора на съемочной площадке, да еще в экспедиции, — событие далеко не всегда обязательное. Многое, конечно, зависит от того, как у тебя сложились отношения с режиссером-постановщиком.

Роман Иринархович Тихомиров — главный режиссер оперы Кировского театра в Ленинграде. Талант, великий труженик, бесконфликтной души человек и совершенно не амбициозный, вот все вместе и сложилось в явление уникальное в профессии кинорежиссера.

За десять лет, с 1959 по 1969 год, не оставляя работы в театре и руководства кафедрой оперной режиссуры в Ленинградской консерватории, он поставил семь (!) музыкальных фильмов.

Такой плодотворной работы не знал ни один ленфильмовский режиссер.

Естественно, не все фильмы «в десятку», но у кого было десять из десяти? А «Евгений Онегин» с великолепным Вадимом Медведевым, неожиданной Ариадной Шенгелая в роли Татьяны и неподражаемой двадцатилетней Светланой Немоляевой — Ольгой?.. Это 1959-й. А уже на следующий год — «Пиковая дама» с неистовым Стриженовым…

Ревнивые коллеги, не простившие пришельцу из театра непредсказуемый успех «Онегина», на «Пиковую даму» просто ополчились, но, куда деваться, такого Германна «под Наполеона», как Олег Стриженов в фильме, на театральных подмостках никогда не видели.

«Уполномоченные от кинематографа» делали кислое лицо, а люди, понимаю­щие в музыке, посчитали фильм Тихомирова «изысканной кино-адаптацией выдающейся оперы Петра Ильича Чайковского». А старая графиня? На момент съемок Елене Полевицкой почти 80! А партию ее поет легендарная Софья Преображенская. Вокал в фильме уникален. Зураб Анджапаридзе в партии Германна признан лучшим ее исполнителем наравне с Нэлеппом и Атлантовым. Лизу играет Ольга Красина, а поет блистательная Тамара Милашкина.

Фильм «Пиковая дама», по моему скромному, а может быть, и горделивому суждению, по праву должен быть включен в учебники для посягающих на музыкальные и исторические постановки в кино.

Декорации выдержаны в стиле позднего классицизма времен Николая I. Костюмы, скорее — наряды, в эстетике зрелого бидермейера. Это «Ленфильм»! И даже дотошные киноведы едва ли оценят работу гримеров «Ленфильма», явивших исторический парад причесок времен «европейского затишья» после наполеоновской кровавой колготни.

Коллеги могли бы и увидеть, и оценить, но…

Уж как полоскали ревнители хорошего вкуса шарфик, шарфик на парапете Зимней канавки, все, что осталось от бедной Лизы в финальной сцене фильма…

Было бы совершенно несправедливо считать ревность в творческой среде чувством, адресованным вроде бы чужаку. Один из корифеев советского кино, увенчанный лаврами пяти Сталинских премий, мастер и педагог Михаил Ильич Ромм признавался: «После “Ленина в Октябре” меня многие недолюбливали». А ревность была не только между коллегами по профессии, но даже и между киностудиями — «Ленфильмом» и «Мосфильмом».

1963 год — «Крепостная актриса». И снова успех!

Молодая красавица Тамара Семина и неподражаемый Евгений Леонов, Сергей Юрский, Сергей Филиппов… Вокальные номера Семиной исполняла Тамара Милашкина. И музыкальная составляющая, оркестр и солисты легкой и занимательной комедии безупречны1

Не имея кинематографического образования, Роман Иринархович учился киномастерству на слух, работая ассистентом у Сергея Герасимова, Якова Протазанова, Михаила Ромма…

Насыщенная, плодотворная жизнь неповторимого мастера и добрейшей души человека.

А добрая душа вроде бы даже противопоказанна в режиссерской профессии, но таким был Роман Тихомиров.

Не дожил и до семидесяти. Последний фильм — «Флория Тоска» за три года до завершения земной жизни, «Сказание о граде Китеже» в Большом в Москве — в год смерти.

Что значит исполнить оперу в жанре фильма? Что значит покадровое исполнение оперы?


Конечно, мне было лестно стать причастным к работе мастера, со скрипом признанного в семье киноколлег, но награжденного признательностью зрителей и по достоинству оцененного коллегами по музыкальному цеху.

Помню, как на Большом худсовете «Ленфильма» шла приемка очередного музыкального фильма Тихомирова.

Берет слово молодой режиссер, амбициозный и признанный лидер «свежей режиссерской крови» на «Ленфильме», внешне он чем-то походил на Бельмондо, а курительная трубка в зубах напоминала об Эренбурге, Хемингуэе и Шерлоке Холмсе одновременно.

Польский киножурнал писал об «интеллигентном этосе» его фильмов и благодарил за открытие на экране «томительной сексуальности Марины Нееловой».

Слово молодого лидера на худсовете сурово, он бьет в слабое место фильма — в музыку, музыкальное решение; не может его устроить звучание ни голосов, ни оркестра.

Если талант — ты во всем талант! Если уж «томительная сексуальность» по плечу, то с музыкой-то всяко разберется.

Тут же берет слово Исаак Давидович Гликман, друг Шостаковича2 и коллега Тихомирова, работавший с ним и как редактор, и как консультант, и как соавтор сценариев практически на всех его фильмах.

«Для меня полная неожиданность такого пристрастного отношения к музыке нашего несравненного… — именует по имени-отчеству предыдущего оратора. — Я как приду в филармонию, спрашиваю: Илья Александрович приходил? “Нет, говорят, не видели”. На оперных спектаклях с фонариком по рядам хожу, спрашиваю: Илью Александровича никто не видел? “Нет, говорят, его здесь никто не видел”. Сколько ни искал, так ни разу и не встретил, ни на опере, ни в филармонии, ни в консерватории. Наверное, Илью Александровича не устроило не только музыкальное решение фильма Романа Тихомирова, но не устроило и качество концертов в ленинградской филармонии, и концертные программы, и спектакли нашей консерватории. Надо думать, по мнению нашего строгого судьи, никуда не годятся и репертуар наших оперных театров, не отвечает его требовательному вкусу…» И дальше все наскоки стер мокрой тряпкой, под смех и улыбки участников худсовета.

Как говорится: не суйся в ризы, коль не поп.



Прелюдия. К «доносу»


За четыре дня моего пребывания в экспедиции не было снято ни одного полезного метра. Такое случается не часто — главным образом, из-за погоды, которой дела нет ни до графиков, ни, тем более, до премиальных.

Но погоду делал, как я понял, Давид Семенович.

У опытнейшего организатора производства, как торжественно именуют в Союзе кинематографистов администраторов, как раз с организацией на этот раз почему-то все не клеилось.

В экспедиции Давид Семенович — невысокий, отчасти щуплый — ходил в настоящих американских шортах песочного цвета, итальянской рубашке с видами Неаполя и в португальских сандалиях на босу ногу. Но больше всего даже не вызывающе колониальный стиль контрастировал с эстетикой классической оперы, а его тощие обнаженные ноги, покрытые рыжеватым пухом. Конечно, пробковый шлем и стек были бы существенным дополнением к наряду, но едва ли остались бы не замеченными партийной организацией киностудии «Ленфильм», где Давид Семенович с давних времен состоял членом парткома.


В неотвратимых долгих паузах подготовки к съемкам и в вечернем безделье мне как свежему человеку изливали огорчения и досады.

Назначена съемка сцены Овлура и князя Игоря у реки. Овлуру нужен челн. Естественно, художник нарисовал и заказал долбленое корыто водоизмещением на двух мужиков.

«Где челн?» — спрашивает режиссер.

«Послана машина», — сообщает директор съемочной группы.

«Съемка завтра в десять утра», — напоминает режиссер.

«Если челн будет в девять, вас это устроит?» — спрашивает директор.

«Обниму и расцелую, — обещает режиссер. — Мустафа дает два дня, мы под него…»

«График съемок я знаю», — прерывает директор.

На Мустафу Ахунбаева, играющего крещеного половца и не часто снимавшегося в кино, вдруг пошел спрос: роли небольшие, но в трех фильмах на трех киностудиях. Диверсант на «Таджикфильме», молодой председатель колхоза на «Казахфильме» и вот Овлур на «Ленфильме». И надо везде успеть.

Не обнял и не расцеловал директора съемочной группы режиссер-постановщик ни в девять часов в обещанный день, ни на следующие сутки.

Челн не привезли!.. И то, что можно было спокойно снять за два съемочных дня, снимается в спешке за один. Мустафе Ахунбаеву срочно ищется дублер, чтобы уже без него снять дальние планы Овлура и «восьмерку» со спины…

Не без удовольствия мне сообщили о том, что за «Овлуров челн» было за­плачено, как за автомобиль «Волга». Но это должно интересовать сметный отдел, плановый, но не сценарный, не редактуру.

Добрейший Роман Иринархович, не способный, кажется, муху обидеть, досадовал и смирялся, смирялся и досадовал… И горько сетовал во время наших вечерних посиделок, безрадостных, если вспоминать часы отдыха после съемок в райском яблоневом саду в Новгороде-Северском.

Предполагалось, что я повезу из экспедиции отснятый материал, но как раз отснятого материала из-за организационного кавардака и не накопилось.

Срок командировки истек, я пришел к Давиду Семеновичу попрощаться и получить деньги на обратную дорогу, на авиабилет из Иркутска в Ленинград. До Иркутска билет на поезд был куплен.

«Давид Семенович, вопросы организации производства вне моей компетенции, но, как мне кажется, съемочной группе нужна помощь со стороны руководства объединения или студии. Не мне решать, разумеется, в какой мере. С моей стороны было бы некрасиво, если бы я вам об этом не сказал».

И возвед очи свои он на меня, яко Игорь светлый князь на Кончака в тяжкий час пленения, «слово в слово, что медведь морской белый, жива бы меня проглотил…»

«Это ваше право, — отсчитывая деньги, устало сказал Давид Семенович. — Счастливого пути».

«Спасибо на добром слове», — что я еще мог сказать, не благодарить же за деньги на дорогу.



Фуга. Обратный путь


А вот счастливого пути назад не получилось.

Поезд пришел в Иркутск около шести часов утра. Здесь же на вокзале была касса «Аэрофлота», но открывалась она в девять.

Идти в такую рань в город, на ту сторону Ангары? Потом возвращаться? Или там искать кассу «Аэрофлота»?

Да уж больно утро было чудесное: солнечное, тихое, теплое.

Гряда облаков за Ангарой на южном краю горизонта слепила белизной, словно ее только что вытащили из прачечной и где-то у кромки земли вывесили на просушку. А еще, как и полагается, облака были похожи на снеговые вершины, но до снеговых вершин Хамар-Дабана далеко, отсюда не видно.

Спустился к берегу и не без комфорта устроился на подвернувшейся кладке бревен, разместив для удобства портфель с деревянным мечом под голову. Портфель застегивался широким поперечным ремнем, и как раз удобно было сунуть меч под ремень.

Сыну через месяц пять лет, оружие вполне подходящее для сражений с лопухами и чертополохом.

О том, как выглядит со стороны человек с портфелем и мечом, я не думал. Нет, я не обезоружил ни половцев, ни русичей: побоище ряженых пэтэушников сняли до моего приезда и реквизит подлежал утилизации.

День был воскресный. Город отдыхал. Трудилась неугомонная железная дорога, громыхая составами, вот и река, открутив рабочие колеса на Иркутской ГЭС, летела в даль, чтобы покрутить турбины еще и в Братске.

Мой отец гидростроитель, я на воду смотрю его глазами, как на труженицу.

Ангару отец знает, у него орден за участие его многопрофильного института в строительстве Братской ГЭС. Помню домашние разговоры. Один Ангар­ский каскад может дать энергии больше, чем Волга, Кама, Днепр и Дон вместе взятые.

А знает ли эта несущаяся зеленая лавина о том, что гидроэнергия Ангарского каскада самая дешевая в стране?

Копейки считать — дело людское, а у нее своя роль: сбежать от Байкала — то-то он в нее камнем запустил! — да собрать в приданое с саянских склонов, да с таежных рек воду, сколько вместит русло, и поднести себя для смешения плоти могучему Енисею…

Первое описание Ангары в петровские времена дала экспедиция Мессер­шмидта. Вроде мне и ни к чему, да фамилия запоминающаяся…

Ангара завораживает движением всей массы воды с зеленым отливом, словно вовсе и не вода, а почти прозрачное расплавленное бутылочное стекло, за­хватив русло от берега до берега, истекает неведомо откуда и неведомо куда.

И на живое черное стекло Невы могу смотреть и смотреть, а тут — этакая речная махина!

Впрочем, бывает Нева и ослепительно-синей, в ясную погоду, когда на речную гладь, как говорят поэты, ложится бездонное небо. Но в Неве течение почти не видно, вода то замирает, притворяется неподвижной в пору белых ночей, то плещется под ветрами, продувающими город и реку со всех сторон, плещется так, что и не поймешь, куда она течет — вверх или вниз, или вовсе останавливается, чтобы перевести дух и отдохнуть от непрестанного бега…

Ангара отдыхает, переводит дух только на разливах, чтобы опять, нырнув в узкое, с километр шириной, русло, лететь, извиваясь меж одетых в лесные шубы гор, лететь сквозь необъятную молчаливую тайгу на встречу с Енисеем…

Магию Сибири только и чувствуешь на берегах ее рек…

А при чем здесь Нева? Да при том, я заметил, что таскаю с собой Ленинград, куда бы ни поехал. Реки меряю Невой, хотя уж какая она мера — всего-ничего семьдесят четыре километра... Вот и города делятся на Ленинград и не-Ленин­град. Не проговорился поэт, а признался в особом магнетизме этого угла России: «...нам целый мир чужбина...».

Понимаю, что со своим питерским аршином прочие российские города мерить нелепо, вот и стараюсь, где случится, увидеть что-нибудь питерское.

Иркутск и декабристы.

Где-то должен быть дом Трубецких, дом Волконских. Здесь же похоронена Катрин, «Каташа», княгиня Екатерина Трубецкая… Героиня поэмы «Русские женщины», дочь французского эмигранта, урожденная Лаваль.

Декабристы — наши…

И каково им здесь было? Небось, тоже Неву вспоминали...

А как же не припомнить Матвея Гагарина, устроившего первый порт в Питере и тут же пеньковую пристань, и склад пеньки и льна между Троицкой площадью и Большой Невкой.

Там же на самом берегу и первый дом в новом городе, «домик Петра».

Горожане звали этот береговой участок — «Гагарин буян».

Успешный в своих предприятиях Матвей Петрович Гагарин был на десять лет отправлен хозяином в Сибирь, где стал первым губернатором самой обширной и самой богатой губернии в империи.

Да, здесь-то птенец гнезда Петрова и расправил крылья.

«Велика Россия-матушка, богата, — надо думать, соображал мудрый и деятельный Матвей Петрович, едучи править Сибирью. — Не убудет от нее, ежели я… ежели мне… ежели семейству моему обширному…»

Горестно сложилась судьба первого сибирского губернатора и первого на свой час ворюги.

Если казнили князя Гагарина в марте 1721 года под окнами Юстиц-коллегии, стало быть, «брали» и везли на допрос и пытку в конце 1720-го. Зимняя дорога побыстрей летней. Три года не хоронили бывшего губернатора, возили по столице полуистлевший труп, укрепленный цепями, надо думать, как наглядное пособие о последствиях рискованного промысла.

Едва ли смертным дано понять, почему из казни непомерно богатого князя Матвея Петровича Гагарина Петр Великий устроил, по сути дела, праздник. Играл оркестр, гремел салют, а в конце на Царицыном лугу устроено хмельное застолье, на которое было приказано доставить родню повешенного.

Неужели и вправду полагал Петр Великий, что празднует закрытие темы?

Смотрите, дескать, князья, графья, бароны и люд попроще, на вывалившийся синий язык хапуги и соображайте…

Однако, недолгое время спустя, следом за князем были в столицу доставлены из Иркутска и воевода, а позже и вице-губернатор, и, хотя превзойти по части наживы его светлость Матвея Петровича не сумели, оба были обезглавлены. Статья та же — «воровство и лихоимство».

Горестный пример князя-ворюги его ближайших сподвижников, тем не менее, никого не вразумил.

Да где там! Кто ж удержится, если в государевом предписании сказано ясно: «Делать по тамошнему делу и по своему высмотру, как пригоже и как Бог вразумит».

Вот и делали по своему высмотру, полагая: если уж Бог вразумил, так и не выдаст.

Говорят: один вор — всему миру разоренье, а у нас-то, что ни двор — то вор.

Далеко до Питера, до его дворов, дворцов, Юстиц-коллегии и Тайной канцелярии с кнутом, дыбой и плахой.

Уж как их там на суд и расправу доставляли? Бог весть. Тащились или, напротив, мчались, клубы пушистые вздымая, гремя колокольчиками и расчищая путь криками: «Пади! Пади!» А навстречу, глухо гремя кандалами, плелись те, для кого Сибирь по грехам их, а то и сверх того приготовила испытание...

Далека ли Сибирь от Питера?

Близость и отдаленность понятия относительные, все зависит от обстоятельств.


А я-то с чем в Питер еду?

Еще в поезде старался не думать о своей миссии… Вроде как возвращаюсь с доносом…

«Донос на гетмана злодея / Царю Петру от Кочубея…»

От того, что Давид Семенович мной предупрежден, на душе не легче. Собственно, что я скажу на студии: поезжайте и посмотрите сами…

Был бы у Тихомирова характер потверже, может быть, и без меня бы все разгребли…

Не мир, но меч привезу я на студию из экспедиции…

Нет, все равно на душе нехорошо.

Лучше думать о реке и преимуществах высоконапорных гидростанций перед гидростанциями на равнинных европейских реках.



Прелюдия и фуга. На бревнах


За рекой — город: и вдоль реки размахнулся, да еще вглубь распластался. Большой город. Но туристского любопытства не вызывает. Прошмыгну на такси, и до свиданья.

Чужой. Незнакомый.

А если смотреть с этого берега, так еще в ранний воскресный час почти безлюдный.

Иркутск-Иркутск, через него прошли, а после каторги и осели несостоявшиеся революционеры, славные декабристы — искупительная жертва прижившегося в рабовладении сверх всяких сроков российского дворянства.

А в восемнадцатом году по главной улице пройдет со своим чехословацким воинством генерал Гайда…

Не без его «нейтралитета», насмотревшись, как Верховный правитель поркой, виселицей и расстрелом наводит порядок в Сибири, готовясь править всей Россией, отдадут чехи иркутскому Политцентру не справившегося со своей непосильной ношей адмирала без морских побед.

Где-то здесь при впадении Ушаковки в Ангару его вместе с Виктором Пепеляевым, тридцатипятилетним последним колчаковским премьер-министром, пристрелят и схоронят под лед…

А сколько народа ушло под лед, пока не построили мост? Сколько их, нетерпеливых, не дождавшихся, пока лед окрепнет, спешили с правого берега на левый? Это осенью, а весной?..

За спиной у меня вокзал.

Вокзал в Иркутске изрядный, красив. Две высокие прямоугольные башни с четырехскатными куполами под шпилями возвышаются над центральным входом. Высокие арочные окна по фасаду. Такое здание недолго и за дворец принять. Но появился он после войны, Японской…

Мой дед, двадцативосьмилетний земский врач, зимой в феврале 1904-го мчался из подмосковного Воскресенска на бесславную Японскую войну…

Именно так, мчался.

Государь в предчувствии войны 26 января собрал совещание и постановил: «Первыми не начинать». Но японцы к этому времени уже начали: в этот же день на рейде Порт-Артура были расстреляны, но не потоплены беспечно стоявшие новейший броненосец «Ретвизан» и трех лет не проплававший крейсер 1-го ранга «Паллада».

К мобилизации Россия была готова.

И почему бы не повоевать за интересы российских владельцев лесных концессий в Корее?!

12 февраля дед писал своей невесте, впоследствии моей бабушке, уже из Челябинска, а 18 февраля из Иркутска.

Хотел в Иркутске задержаться, немного отдохнуть и осмотреть город, как делали в Челябинске и Омске и он, и большинство офицеров, но решил, не откладывая, ехать дальше. А дальше — это до порта Байкал, оттуда на лошадках по льду на ту сторону озера.

Железная дорога вокруг Байкала только еще строилась.

Иркутск оставил у деда скверное впечатление; ему пришлось пробыть шесть часов на отвратительном вокзале, тесном, грязном, темном и очень, на его взгляд, некрасивом.

То был другой вокзал, всего-то с сотню квадратных метров площадью, где же ему справиться с хлынувшим на восток воинством, а еще и гражданские от своих поездок, несмотря на войну, не отказывались…

Только уже после войны был построен вот этот красавец-вокзал…


То городу сгореть надо, чтобы преобразиться, то подавай войну, чтобы довести до ума Кругобайкальскую железную дорогу и построить вокзал, достойный большого города стратегического значения.

Именно с этого берега, в плену железнодорожной неразберихи, коротая долгих шесть часов, дед, конечно, смотрел на город за рекой, вздымавший к небу дым бесчисленных печных труб, смотрел на изъезженный санями лед на реке, на занесенные снегом крыши, на колокольни соборов, возвышавшихся над невысокой застройкой.

Шесть часов зимой на тесном и грязном вокзале…

Отправил невесте письмо, написал, что переправа через Байкал хороша и неопасна; о том, что на льду озера вдруг появляются трещины, о том, что утонул паровоз, переправляемый по льду на тот берег, писать, понятное дело, не стал…

Деда я, конечно, вспомнил, а представить его глазами зимний Иркутск полувековой давности даже не пытался.


Нет, на вокзал не пойду, хотя в зале ожидания полно свободных мест. В такое утро, да под крышу?

Хорошо вот так лежать и разглядывать город, от которого тебе ничего не нужно, и он от тебя решительно ничего не ждет и присутствия твоего, как и отсутствия, не заметит.

Город с долгой историей, почти мне неведомой.

Чуть старше Питера, а обличьем должен быть почти новый.

Ну как новый?

Говорили, в конце царствования Александра II деревянный по преимуществу Иркутск очередной раз капитально выгорел, особенно центр, вот и начал строиться заново. Очень кстати в эту пору Иркутск стал вроде как столицей золотодобытчиков, а они народ состоятельный. Так что не одной Москве, говоря словами Скалозуба, пожар способствовал много к украшенью. А представить себе предшествовавшее обновлению страшное бедствие не хватает воображения.

Дважды город был уничтожен огнем.

За что же такая кара?

Чем и перед кем он провинился?

Пытался представить, как смотрелся полыхающий город вот с этого берега Ангары.

Впрочем, последний пожар запечатлен на полотне. Изрядная, надо думать, копия украшает зал ожидания на вокзале. Из-за реки город от края до края объят пламенем. Только диву можно даться, что в этаком-то пожаре погибло лишь одиннадцать душ… Казалось, в таком огне, в геенне огненной ничего живого уцелеть не может…

Воды — море, вот она Ангара, а поди же…

Огонь стирает деревянные по преимуществу города вчистую, предписывая все начать заново… Но не скажешь «с чистого листа»: лист черный, пахнет гарью, одинокими черными вдовами на исходящей дымом земле стоят среди обуглившихся бревен печные трубы…


Хорошо лежать под ласковым утренним солнышком на бревнах, можно запустить воображение и подумать о вещах, таящихся под пылью повседневности.

Бревна крупные, ошкуренные, еще пахучие, свалили, надо думать, недавно, после ледохода, чем не трибуна!

Возлежи, как грека на симпозиуме, смотри на город, до которого тебе дела нет, да и он как жил, так и дальше без тебя проживет.


Пожар отнял у людей город, но старую наследственную жизнь, ставшую характером горожан, их нравом, никакой пожар отнять не может, это привилегия революций или иноземного порабощения…

Люди строят город, город строит людей…

Город как-никак старый, а с лица, особенно в центре, где на главных улицах запретили деревянное строение, архитектура сплошь конца девятнадцатого века и начала двадцатого.

У городов, одномоментно строившихся, гармоничные лица.

Иркутск не высокий, поэтому хорошо просматриваются уцелевшие церкви, вон и шпиль кирхи... Это, надо думать, в утешение ссыльным полякам.

Узлы связи неба и земли...

Ну что ж: «во время оно взыде я»… в Иркутск.

Среди каменных строений даже с этого берега видны в изобилии постройки деревянные, домишки если и не вполне деревенские, то и не очень-то городские… Но уже не они лицо города. Видно, как каменный город прорастал из деревянного.

Городу лет триста, может быть, больше…

В царствование Екатерины Второй управлял территорией, как говорили, равной Канаде.

В Канаде не был. Собственно, даже в Болгарии не был. Нигде не был. Да и сам Иркутск, когда прилетел из Ленинграда, из такси не больно-то разглядел.

Пожалуйста, лежи на бревнах на левом берегу и разглядывай сколько хочешь берег правый, город там. Отсюда движения в городе не видно, только вот на мосту да по набережной что-то движется. Сам город на том берегу выглядит, как макет, приготовленный для какой-нибудь заграничной выставки…

Макет в натуральную величину!

Вот он лежит перед тобой во всей своей провинциальной откровенности…

О, провинция в ее смиренной наготе!

Провинция. А что такое провинция? Почему не подумать, лежа на бревнах?

Скорее всего, это понятие географическое. А вот провинциальность — это свойство исключительно человеческое.

Провинциальность, разумеется, многолика.

Самодовольная провинциальность… «А вот у нас!..»

И провинциальное самоуничижение… «Да что у нас?»

На этот счет есть у меня предположение, основанное скорее на чувстве, нежели на чем-то более убедительном.

Морские города и, стало быть, горожане, в них обитающие, из тех, кто достойно представляют свой город, его своеобразие, как раз лишены чувства провинциальности. Я это заметил и в Одессе, и в Мурманске, и во Владивостоке… Может быть, все дело в том, что провинциальность — это жизнь с оглядкой. А людям, живущим у моря, тем более рядом с океаном, на кого оглядываться?

Надо думать, «свободная стихия» и людей образует свободных, ну, скажем, из тех, кто предрасположен к свободе. А провинциальность, наверное, прежде всего — несвобода…

Впрочем, вывести формулу едва ли удастся. Мой друг из Пскова — человек европейской культуры и всемирной отзывчивости, вот уж никак не провинциал, а от Пскова до моря не близко… Дорогой моему сердцу Валентин Курбатов, даривший людям праздник человеческого общения, ни в какую формулу не укладывается. Впрочем, по молодости он служил на флоте на «Александре Невском». Вот и мне, правда, много позже, на этом же крейсере случится пахать Баренцево и Северное моря…

Флот «сделает тебя свободным»?

Кстати, из всех родов войск, пожалуй, как раз моряки и славятся своей вольницей… То-то — краса революции!..



Фуга. Город


Мы, питерцы, Москву дразнили «большой деревней» за ее усадебное устройство по Садовому кольцу, по Бульварному кольцу и за распиханные чуть не деревенские подворья, этакие поленовские «московские дворики», в самом центре города. А переулки между Пречистенкой и Арбатом? Давно ли там жили в крохотных домиках с палисадниками, сиренью во дворе, под луковками церквушек вроде Успения на Могильцах…

А уж Иркутск…

От острога, заложенного при государе Алексее Михайловиче, и устроенного попозже Кремля, остались одни воспоминания. Да, невеликий город основательно полыхал дважды, а деревянных строений, подворий и усадеб с коровниками во дворах было больше, чем строений каменных. Немощеных улиц больше, чем мощеных. В городе уже нет Кремля, но обилие церквей обеспечивает надежное небесное покровительство и защиту.

Как представить себе его допожарное обличье?



Интермеццо. Долгие дни Иркутска


Серые осенние сумерки погружают город в глухую темноту, прорываемую точками тускло светящихся окон, неярким светом редких масляных фонарей, размещенных на главных улицах. На смену масляным придут в свой час какие-нибудь спирто-скипидарные, ну а там уже появятся и керосиновые «митральезы», «прогрессы» и «молнии». Эти так хороши, что горожане станут их красть.

В Орле крали, в Туле крали, а Иркутск чем хуже?

Хотя все эти керосиновые «митральезы» и «прогрессы» нещадно коптили и требовали ухода, но какой-никакой свет в городе с вечера был.

Прикрываю глаза и пытаюсь представить, как колокольный перезвон призывает озаботиться о спасении души.

Во дворах на службу заступают ночные сторожа.

«Лишь только лает страж дворовый / Да цепью звонкою гремит».

Над затихающими улицами разносится собачий лай, по большей части хоровой, но нет-нет и прозвучат сольные номера и экспромтом возникающие дуэты, трио и квартеты.

Собачья брехня — музыка сибирских городов — к полуночи начнет стихать, и то не факт, что какую-нибудь взлаявшую то ли с дури, то ли с переполоху псину не поддержит из собачьей солидарности десяток-другой окрестных голосов. Сначала в соседнем дворе, а потом и всей улицей. Зато в люто-морозные ночи город, надо думать, осыпанный искрящимся под луной снегом, с россыпью дрожащих от холода звезд, погружается в тишину. Не то чтобы псы берегли свой вокал, скорее приходилось беречь носы и прятать морду между лапами или куда-нибудь ближе к хвосту, свернувшись клубком в дворовых укромностях.


А быт, как представить себе быт города, связующего людей, населяющих немереные пространства, раскинувшиеся от Урала и до Камчатки? А еще и Китай под боком. Дальние промыслы иркутянина не смущают…

Смотрю на город на том берегу, как смотрел бы в телескоп на жизнь на другой планете в сознании ее недосягаемости, так, из праздного любопытства.

Как они жили, живут?

Впрочем, ловлю себя на мысли: о прошлом мы знаем больше, чем о дне сегодняшнем.

Открываю глаза.

Под этими крышами там, за речной ширью, гнездятся чужое счастье, чужие печали, скорби и радости…

Вскипает надеждами молодость, ловит утешение старость… Так же, как и везде?

Почему-то подумалось, что в Питере иначе.

Впрочем, не везде ли одно и то же: назойливое гостеприимство в расчете на нужные и выгодные знакомства, а то и партии. Шумные дни рождения и горест­ные застолья поминок, вечеринки с песнями и плясками (у нас танцы) в старых хоромах и новых квартирах, разве что у нас без кулачного боя во дворе…

А гостиные с их сплетнями и злословьем, ничем не отличимыми от столичных.

И сладостный хмель от встречи с единственной (или единственным) и долгие годы хронических семейных неурядиц…

А где-нибудь, пусть и в порядке исключения, вдруг завязалась и росла потомством мощная, полнокровная, ликующая жизнь…

Хорошо, пусть не ликующая, так хотя бы отмеченная семейным ладом. Много ли семейного счастья угнездилось под этими крышами? Разве больше, чем в Пензе или Тамбове?


Лежу, смотрю за реку, подспудно чувствуя, дескать, город этот мне не очень-то интересен. Даже вовсе не интересен. Не на экскурсию я сюда залетел. И не путешественник. Так — аэродром подскока: заправился и дальше.

Историческая глубина, дыхание и судьбы предков — это все для туристов.

Турист ходит по предначертанным ему тропам.

Обежать за два-три часа, обнюхать достопримечательности, напитаться быстро остывающими впечатлениями, которым не к чему прилепиться ни в душе, ни в памяти?..

Я не турист.

Путешественник — другое дело, он может и двигаться, и готовиться к неведомому.

Но прокладывать новые пути, открывать и приращивать к отечеству новые земли командировка не предписывала.

Странник. Едва ли. Странники — люди романтического жанра, а много ли романтизма в перемещении от железнодорожного вокзала в аэропорт?

Но вот, пожалуй, первая неожиданность. Чем больше я смотрел за реку, чем больше всплывало «иркутских подробностей», не только общеизвестных, но вот и семейных — двадцативосьмилетний дед, к примеру.


Известно, овраги и реки скрадывают расстояние: чем уже становилась река, тем больше придвигался ко мне город…

У каждого города своя роль.

Исполнив свою роль, город без аплодисментов уходит с исторической сцены. А чаще сама сцена куда-то перемещается, актер, помнящий, как он был любимцем публики, как искали его взаимности, вдруг не увидел под собой подмостков, не увидел ни кулис, ни декораций, а вместо публики только тех, кто когда-то подпирал его славу и талант по мере возможности, своими способностями и дарованиями. Публика не та, да и не рвется к тебе, ей подавай чего-нибудь новенького… И новые ветры, нет-нет и залетающие сюда, треплют забытые и полинявшие старые декорации.

Перед тобой Иркутск.

На карте он хорошо стоит. Почти посередине России.

Может быть, солнечное сплетение России?

Здесь же сходятся все пути-дороги: и на Камчатку, и на Амур, и на Урал, и в кладовые Заполярья…

Иркутская ГЭС, она где-то ниже по течению, напомнила о том, что только энергия Ангары и Енисея превосходит запас энергии всех наших европейских рек. Всех!

Мое почтение, матушка Ангара.

Разве возобновляемая энергия не залог спасения человечества?

Вот он лежит, храня за два с половиной века нажитое и прожитое, и, может быть, уж совсем крепко хранит тайну своего будущего.

А что, если передо мной запасная столица России?..

С одной стороны, Ее Высочество Ангара, а по обе стороны места сухого, пригодного для жизни, хоть до горизонта.



Фугато. Да еще какое!


Было просторно, свежо и безлюдно.

Говорят, на огонь и движущуюся воду можно смотреть бесконечно, но ожидание открытия кассы оказалось все-таки утомительным.

Вздремнул.

   И бревна уже не казались такими комфортными, и портфель под головой не таким уж и мягким.

Погода радовала. На небе ни облачка. День разгорался.

Город неспешно оживал, как-никак выходной…

Странное слово — воскресенье. Понимай так: всю трудовую неделю вроде как и не жили и, наконец-то, воскресли. Для чего? Для жизни праздной или исключительно для себя?

За полчаса до девяти я двинулся на вокзал к кассе, чтобы быть первым. Так один и простоял до открытия кассы чуть не полчаса.

Первый и единственный. Все то ли улетели, то ли лететь передумали.

Было время изучить расписание.

Вылететь я должен был в семнадцать по местному времени и прилететь в Ленинград должен был так же в семнадцать, даже с посадкой в Свердловске.

Любо-дорого лететь на Запад, получаешь призовое время; сегодня в моих сутках будет двадцать девять часов!..

Окошечко, наконец, открылось.

«До Ленинграда на сегодня, один…»

Когда я услышал стоимость билета, тут же сообразил, что выданной мне суммы явно не хватает.

Вот я и подзалетел!


Привет от Давида Семеновича!

Приколол! Взял и приколол меня булавочкой к Иркутску. Вот так, булавочкой к ни на кой не нужному мне Иркутску… Где мне ждать и что делать, пока-то попрошу денег из дома, пока-то их пришлют… Куда? А рейс в Ленинград через день…

Можно понять бабочку, привычную к полетам…

Стал выворачивать карманы с надеждой наскрести… Но и с моей наличностью не хватало несчастных четырех рублей.

Где их взять?

Посмотрел на тариф до Москвы.

Хватает! Даже рубль пятьдесят шесть копеек остается. Пятьдесят шесть копеек тоже деньги, но главное — спасительный рубль. Автобус от «Домодедова» до центра Москвы — рубль!

Рублик! Рубчик! И он есть!

А пятьдесят шесть копеек?

Голь на выдумки хитра!

Это на телеграмму. На телеграмму домой, пусть жена вышлет на Центральный телеграф до востребования в Москву двадцать рублей на поезд до Ленин­града.

На автобус до аэропорта в Иркутске уже ничего не остается.

Еда?

Не пропаду. Да и в самолете покормят…

Но сначала — телеграмма!

«Срочно вышли Москва Центральный телеграф до востребования двадцать рублей». Рублей, рублей, иначе придется уже дома, если доберусь, объяснять, чего «двадцать» я хотел получить на Центральном телеграфе в Москве.

Короче не получается. Плюс адрес.

Но, даже сэкономив на подписи, в пятьдесят шесть копеек не влезаю. Можно было бы назвать Главпочтамт, на слово меньше, но автобус приходит на площадь Свердлова, а оттуда до Центрального телеграфа рукой подать…

Есть адреса, куда можно послать телеграмму: «Сторублируйте Главпочтамт», и все ясно. Но сегодня выходной, жена дома, ждет, но «сторублирование», тем более «двадцатирублирование» может не понять, даже почти уверен, что не поймет. Рисковать нельзя.

Спокойно, спокойно, декабристам здесь было хуже…

Осенило! Провожая в командировку в далекую Сибирь, жена дала пакетик с карамелью клубничной: «Там чаю попьешь…» Там чаю с чудесной карамелью попить не случилось.

А если попробовать?!

Протягиваю телеграфистке заполненный бланк, но не отдаю, а говорю: «Простите меня, грешного, но можно я за телеграмму заплачу… конфетами?»

«Ну вот еще…»

Молоденькая, но от шутников, похоже, устала еще вчера.

Телеграфистка взяла бланк, тыркая карандашом, подсчитала число слов и обернулась ко мне. И я увидел глаза, только глаза, распахнутые, голубые, чуть подернутые легкой дымкой, как утреннее небо над Иркутском…

«Я ее так пошлю…» — государственная служащая лет двадцати от роду подарила мне, тридцатилетнему, улыбку сострадающей матери.

«Нет-нет, только за конфеты, иначе я не согласен…»

«Давайте ваши конфеты…» — сказала серьезно, словно согласилась принять индонезийские рупии, на что не имела права.

О, тирания несправедливости, ты не первый раз отступаешь под вмешательством всего лишь милосердия!

И нет выше счастья, чем быть понятым чужим, в сущности, человеком. От близких-то понимания не добьешься, упираются, делают вид, что не понимают, кое-кто и выеживается…

О, недалекие близкие, как вы иссушаете душу!

Если бы окошечко было побольше, я бы приник к нему, обнял тебя и прижал к сердцу…

Впрочем, несостоявшаяся близость впечатывается надолго.

Вот они, сибирячки, те, что нам, бездомным странникам и бродягам, бредущим, как правило, с сумой за плечами к Байкалу, выставляли у ворот своих домов хлеб и молоко, картофель отварной, репу, надо думать, пареную, и даже луковичку от цинги…

Теперь они отправляют бесплатно телеграммы попавшим в беду бродягам, тем, что тащатся к себе в Ленинград с крутобоким болгарским портфелем и дурацким деревянным мечом, покрашенным на страх половцам алюминиевой краской.

«Вы ленинградец?» — спросила краса Сибири, протягивая мне квитанцию.

«Ленинградец», — признался я.

«Вот видите», — как-то утвердительно произнесла телеграфистка, но что я должен был видеть, не пояснила. Переспрашивать неудобно, вот и думай, что за этим: «Вот видите».

И пятьдесят шесть копеек осели в моем кармане!

Это кофе с молоком и три пирожка!

Страна одна, и цены по всей стране одни…

Но, но! Совсем без денег путешествовать нельзя, проесть, прогулять, растранжирить пятьдесят шесть копеек, а самолет не полетит?

Остаться одному в Сибири без копейки в кармане?

Нет, пятьдесят шесть копеек — резервный фонд, неприкосновенный золотой запас, мало ли что.

Ушедшая телеграмма, обещавшая благополучный выход из иркутского тупика, сменила тональность моего настроения.

И вот уже от сумрачного минора, в который было погрузилась душа, как в сцене затмения в «Князе Игоре», и следа не осталось! Если бы душа могла в эту минуту петь, все окрест услышали бы диезный мажор и увидели целиком «Половецкие пляски» с хором и балетом в моем сольном исполнении!


Теперь уже, при столь благоприятном повороте событий, на несомненные, как я полагал, происки директора съемочной группы можно было взглянуть чуть со стороны.

Давид Семенович, вы лишили обыденности мое командировочное перемещение в пространстве.

И еще. Смотри и учись! Вот так, поучительно и неуязвимо, надо карать тех, кто пообещал тебе неприятности.

Едва ли мне удастся когда-нибудь этим уроком воспользоваться, но в памяти он останется, а то и кому-нибудь пригодится.


Времени на часах — без четверти десять. В аэропорту должен быть за час, в шестнадцать по-местному. Уйма времени.

Вот так! Ты думал миновать Иркутск, прошмыгнуть и забыть: что он Гекубе, что ему Гекуба! Не вышло…

С этим чувством, выйдя с вокзала, я оглянулся окрест по-новому, передо мной уже был не макет, а город, где жила та, что отправляет практически бесплатно телеграммы…

Город стал оживать, в нем билось сердце доброй самаритянки, то есть строгой, великодушной и мудрой иркутянки.

Критерием достоинства человека, надо думать, с военных времен, был ответ на вопрос: «Пошел бы ты с этим человеком в разведку?»

С этой телеграфисткой я бы в разведку пошел!

Прежде чем спрятать на долгое хранение квитанцию — письмо незнакомки! — взглянул мельком и не поверил глазам. Квитанция-то была выписана за «срочную» телеграмму, где цена каждого слова в три раза дороже обычного, но доставляется она незамедлительно!.. Еще дороже была только «молния». Слава богу, что не послала «молнию». Жена бы точно решила, что я попал в милицию или к речным братьям-правнукам Кучума, и срочно нужны взятка или выкуп в размере двадцати рублей.

Чувство признательности теплым пламенем полыхнуло в сердце.

Это Гоббс сказал: человек человеку волк?!

Не спешите, товарищ, нам пока еще до этого далеко.

Кстати, в моей ситуации было бы хорошо перечитать гоббсовский трактат «О свободе и необходимости», да где же его сейчас возьмешь! В воскресенье библиотеки закрыты.

Но прав основатель современной политической философии Томас Гоббс: «Красота — это обещание счастья».

Первый порыв был — ринуться назад к окошечку…

И что? Еще раз рассыпаться в благодарностях? Едва ли они ей нужны, не больше, чем карамель клубничная.



Фугатино. Бедный язык


О, бедный русский язык! Как мало в тебе слов для выражения приязни, симпатии, благодарности, а также любви и нежных чувств. Их, этих чувств и движений души навстречу осчастливившему тебя человеку, так много, в них столько неповторимых тонов и оттенков, спасибо, есть музыка, есть семь нот в двадцати четырех тональностях, а слов не хватает.

Надо ли удивляться?

Сколько человечеству лет? Говорят, миллион — пусть не миллион. Но опыт чувств, опыт неповторимых переживаний даже в жизни одного человека — огромный.

А сколько лет словам, на которых мы изъясняемся?

Несколько тысяч лет, всего-то.

Вот и слышим, и пишем: люблю картошку с салом, люблю грозу в начале мая, люблю свою собаку, люблю по вечерам перед закатом…

Когда-то, надо думать, появление в языке обобщающих понятий стало гигантским шагом вперед в нашем понимании мира.

Но обобщать картошку, закат и собаку — это уже слишком.

Сказано: Бог — в подробностях!

Вот на подробности слов и не хватает.

Да, сказать новое слово, до тебя не звучавшее, дано немногим. Вот Ломоносов Михайло Васильевич — точно гений, сразу семь (а по некоторым данным, и того больше!) слов внес в наш словарь, правда, научно-технический: «вещество», «равновесие», «вязкость», «кислота», «чертеж», «маятник», «созвездие». А еще перевел с французского придуманное его коллегой Лавуазье слово oxygene, и, может быть, из опасения, что оно невеждами в латыни может читаться неблагозвучно, ввел в русский язык слово «кислород»…

Счастливы химики-механики, а гуманитарная улица не то чтобы «корчилась безъязыкая», только вот уж обходится тем, что есть — возможно даже растеряв за пару-тройку сотен лет больше, чем приобрела.

Я ли Давиду Семеновичу худое предрек, или он умышлял на меня в уме своем — «не знаю; Бог разберет в день века…».

Нынче так не говорят и не думают.

Вот почему я не развернулся и не помчался благодарить ту, что достойна неповторимых, еще не бывших в употреблении слов, сверкающих и звенящих, как золотые монеты свежей чеканки, обжигающие взгляд и пальцы, и еще не побывавшие ни в чьих руках.

Нет уж, сказано: «Восстань, возьми одр свой и ходи…».

Вот и ты, милосердной душой спасенный в горькую минуту, возьми на рамена одр свой, то бишь портфель, и ходи себе и ходи…

До аэропорта еще добраться надо.



Интерлюдия


При некоторой склонности к мистицизму, в этом неожиданном приземлении, в этой вынужденной посадке на берег Ангары можно было бы увидеть знак свыше. Но это свыше было низкорослым, имело имя, отчество и фамилию, шорты и пляжную рубашку с пальмами.

И с какой стати я буду ему льстить, выставляя его посредником между мной и неведомыми силами, направляющими наши земные пути, а может быть, и не только земные. И уже совершенно неуместно было бы предполагать в нашей с Давидом Семеновичем истории участие серафимов, херувимов, архангелов и ангелов обыкновенных…

Но вовсе не исключено, что его руку, отсчитывавшую деньги, вело Провидение.

Так уж повелось, что во всем непредвиденном я пытался разгадать урок, наставление, вразумление…

Чье?

Да какая, в конце концов, разница?!

Считайте, как хотите. Но пока это самое непредвиденное событие не завершилось, пока еще тревожат, а то и обжигают мозг и душу требующие решения возникшие вдруг вопросы, разумеется, нет места рассуждениям о поучительности случившегося. По законам жанра мораль, урок должен быть в конце.

После того как благополучно разрешилась ситуация с билетом и телеграммой, у меня не было ни злости, ни желания угадывать, нарочно меня подставил Давид Семенович или ошибся по небрежности. И даже если относительно меня у многоопытного директора съемочной группы был какой-то замысел, то уж никак не желание испытать Иркутском.

Если предположить небольшой мстительный подвох, последствия его вообразить не мог бы и администратор самого высокого полета.

И если бы я имел возможность призвать Давида Семеновича на Страшный суд, уверен, он сумел бы пристыдить и поставить на место самих Страшных судей, раздувающих из пустяка историю. Нет, Давид Семенович не из тех, кто молча позволит любому суду пойти на поводу бог знает у кого! — у какого-то редактора, без году неделя появившегося на киностудии. И конечно, Страшные судьи устыдятся и поверят ему, члену парткома, а не мне, только что вышедшему из комсомола по возрасту.

Что случилось — то случилось.

Язык до Киева… Но в Киев мне не надо. В Киеве я уже был, когда возвращался из экспедиции в Новгороде-Северском, где снимали Путивль.

«Извините. До аэропорта далеко?»

«Да нет. Автобус идет от ж/д вокзала…»

«А если пешком?»

Турист с мечом и портфелем был осмотрен воскресным прохожим с ног до головы.

«Лучше на автобусе… А так от центра километров шесть, может, чуть больше…»

«А до центра?»

«Это на том берегу. От моста километра полтора-два…»

«А до моста?»

«Да вон же он. Тоже километр-полтора примерно…»

«Спасибо. Очень вам признателен».

«Вон там кольцо автобуса…»

«Спасибо. Большое спасибо…»

Итак, чуть меньше десяти километров — да хоть пятнадцать! — не по диким же степям Забайкалья, а по улицам сибирской столицы.

День погожий. Времени — вагон. И без багажа.

Хорош бы я был с двумя яуфами отснятого материала в зубах!..

Даешь правый берег!

Как там в «Гамлете» у Фортинбраса?

«Вперед, не торопясь!»



Прелюд. На правом берегу


Интересно, какой ширины здесь Ангара?

С полкилометра?

Да нет, пожалуй, метров семьсот, не меньше.

Позже узнал, что к приезду цесаревича Николая в Иркутске навели понтонный мост с односторонним движением, двум телегам не разъехаться. А через пятьдесят лет, наверное, к моему дню рождения, в Иркутске построили и открыли настоящий мост, крепкий и широкий.

Вот я на него и ступил.

Идешь, словно летишь, станешь посреди моста, упрешься взглядом в прозрачную с изумрудным переливом воду, и кажется, что мост двинулся и куда-то поплыл…

А вот о чем подумал, опрокинув взгляд вниз, чтобы не видеть ничего, кроме воды.

Проскочи по этому мосту на такси, много ли увидишь из-за ажурных перил? Из окна автобуса увидишь больше: ширь реки да правый берег. Только шагая по бесконечному мосту, ты видишь воду, воду и воду; чувствуешь ее движение, ее дыхание, ее летящую массу…

И ее свет. Да, да, не цвет, а свет. Блики в фисташковых тонах на скользящей воде кажутся подсвеченными откуда-то из глубины…

После нашей черной по преимуществу Невы прозрачный живой малахит Ангары кажется легким, светлым, праздничным.

Питер смотрится в зеркало Невы, Фонтанки, Мойки, Карповки, Охты, реки Оккервиль, Черной речки, Красненькой речки, речки Таракановки и Муринского ручья. А еще есть и «зеркала каналов».

Странно, что по берегам не растут сплошь нарциссы.

Не знаю, смотрится ли Иркутск в зеркало Ушаковки, правого притока Ангары; не достает его отражение и до Иркута, впадающего вовсе слева, но в «зеркало Ангары» благоразумно не смотрится, отступив от ее берегов подальше в рассуждении водяного подтопления.

Почему же не смотрится Иркутск даже в самое большое свое зеркало?

Себе не интересен? Так не бывает.

Знает о лукавстве зеркал?

Неужели знает, что в зеркале предметы теряют свою материальность, там только их видимость!

Многие, глядя в зеркало, этой видимостью своей вполне удовлетворены, даже не пытаясь, глядя в зеркало, увидеть сущность. А видимость, как известно, обманчива.

Наверное, Иркутск прав: самосознание не нуждается в льстивом и, как правило, великодушном собеседнике по ту сторону зеркала.

Но, что знает о себе этот город?

Где увидеть все-таки его отражение?

Вопросы. Этак можно и на самолет опоздать.


Нет, что ни говори, иногда надо ходить по нашей земле пешком, не торопясь.

Вот она — вода…

Белая кайма на прибрежной гальке, местами обрамляющая береговой урез, напоминает пену на губах несущейся вскачь лошади…

Когда с высоты моста видишь разом ее неукротимую махину, в пору спросить: «Куда летишь? Куда торопишься? Какой смысл в твоем полете?»

Сидишь на берегу какой-нибудь Куекши с удочкой, купаешься, катаешь на речном трамвайчике гостей по Неве и Финскому заливу — разве достанет времени увидеть воду как чудо природы? Только вот так, в полном отречении от житейской повседневности (спасибо Давиду Семеновичу!), могу постоять на середке моста…

Нет, не может ее величество Ангара куда-то там катиться под уклон земшара просто так…

Если ты видишь, что вода — да еще какая! — куда-то несется, стало быть, есть цель…

Целеустремленность… Величайшая загадка природы.

Сама-то она куда-то устремлена?

Сильно умные люди говорят, что впереди — энтропия и, в конечном счете, тепловая смерть Вселенной.

Стоило ради этого все затевать?

Но если вода — лоно, породившее жизнь, то движение воды — не высокая ли миссия соединения всего живого и живущих?

Пусть пока живого, пока живущих…

Разумеется.

Первые поселения — непременно по берегам рек.

Первые дороги — реки.

Водяное колесо. Первый механизм орошения.

Вода, льющаяся на чью-то мельницу, — первый двигатель…

Есть ли возможность увидеть и понять смысл происходящего перед нашим взглядом?

Отец — гидростроитель, а потому знаю: у рек есть паспорта, и главной строкой, дающей представление о том, чего она стоит, записано в строке, поименованной — расход, где указывается, какое количество воды проходит через воображаемый поперечный срез русла в одну секунду. У Невы, к примеру, это две с половиной тысячи кубометров воды в секунду, у Ангары почти пять. Подо мной две Невы…

В чем вопрос, о чем речь?

О поисках смысла.

Смысл реки — в движении воды…

Шедший навстречу неторопливый пешеход в парусиновом пиджаке, явно с чужого плеча, и суконной шляпе с обвисшими полями с потухшей папиросой в зубах, похоже, ночевавший не дома, не доходя до меня десяти шагов, щелчком скинул окурок в воду…

Хотел у него спросить, куда мне с моста поворачивать на аэропорт, но передумал.


Длина моста с правого берега на левый в центр города, посчитал шагами, получилось больше километра.

Мост автомобильный, ну, и пешеходный, но посередине проложена узкоколейка. Контактной подвески нет, не трамвай, узкоколейка. Стало быть, так надо.

На левом берегу улица Степана Разина слева, а мне в центр — стало быть, направо. Отлично.

«Извините, я на Карла Маркса правильно иду?»

«Да, упретесь».

«Не подскажете, как раньше Карла Маркса называлась?»

«Сначала Большая першпектива, потом Большой проспект…»

Почти дома! Першпектива — это по-нашему, по-питерски.

В Ленинграде самый Большой проспект на Васильевском острове, Большой на Петроградской стороне поменьше. И покороче, и поуже. А я вовсе живу на Большом Сампсониевском, поименованном в надлежащий час по желанию трудящихся в проспект Карла Маркса.

Где-то здесь еще должна быть улица Ленина, непременная в каждом городе, как Чкалова и почему-то Куйбышева.

«Извините, не подскажете, как раньше называлась улица Ленина?»

«Подскажу. Амурская».

Тогда где-то должна быть еще и «Камчатская». Из Иркутска расходилось два пути, на восток и на северо-восток. Один на Амур, другой в Якутию и дальше — на Камчатку и Чукотку.

Вступив на улицу Карла Маркса от набережной Ангары, поклонился налево: на фронтоне значится: «Иркутский университет им. А.А. Жданова». В Ленин­граде университет уже переименовали, а здесь что-то задержались.

Впрочем, амнистию Аввакуму в Сибирь чуть не два года везли.

Вот и направо есть смысл поклониться.

Направо краснокирпичный замок — не замок, но вычурное здание с округлыми башнями по углам фасада и узкими, как бойницы, окнами, обрамленными поверху наличниками вроде нимбов. Оказалось — музей Восточно-Сибирского отдела Русского географического общества.

Такие вот пропилеи у входа в город от реки на центральную улицу города: университет по левую руку и музей по правую. А еще чуть дальше по правой стороне красного колера дворец — драматический театр, каких в Сибири немного. На выдвинутых к проспекту застекленных витринах афиши спектаклей: Розов, Шиллер, Арбузов, наш Володин, какой-то Вампилов. Наверное, из местных…

А дальше череда улиц, и слева и справа примыкающих к Большой першпективе, как притоки к Ангаре. Главная улица вся в двух, даже трехэтажных домах с узорчатой кирпичной кладкой по фасаду, с магазинами на первых этажах.

Названия улиц не блещут оригинальностью. Разумеется, обязательная Чкалова, непременная Дзержинского, Чехова, Марата, Сурикова…

Каждый порядочный город в Сибири должен иметь улицу Сурикова.

В Красноярске, к примеру — и туда заносило — улица Сурикова небольшая, но в центре, от Московского тракта выходит прямо к пристани на Енисее, изначально именовалась переулком вдовы Резвихи. Не название, а прямо приглашение приятно провести время…

И что за зуд менять названия!

А вот улица 5-й Армии. Наверное, освобождала Иркутск от колчаковцев, семеновцев, белочехов или еще от кого-нибудь. А еще дальше: улица Декабрь­ских Событий. И никаких комментариев. Всем надлежит знать об иркутских декабрьских событиях так же, как о событиях в декабре двадцать пятого года в Санкт-Петербурге, или декабрьских боях в городе Москве в девятьсот пятом и семнадцатом…

Кто не знает — спросит.

О! Улица 3-го Июля. Но это у нас в Петрограде были июльские события в семнадцатом году, в честь чего даже Садовую улицу на двадцать лет переименовали. Так там по крайней мере демонстрацию, а, по сути, пробу «мирного» за­хвата власти большевиками, Временное правительство расстреляло. Событие! А что было 3 июля в Иркутске? Или здесь как бы эхо тех питерских событий? Дескать, знаем, помним. Революция одна на всех. Ладно.

Идем дальше.



Интермеццо. На улице Фурье


О! Улица Фурье!

В Питере такой нет.

Утопический социалист. Кстати, придумал словечко «феминизм». Но именно из Северной Пальмиры сюда в столицу Сибири и занесли это имя каторжане на истоптанных подошвах своих сапог.

Как-то это по-домашнему, скорее, по-приятельски — Фурье. Добавили бы Шарль, пусть и без Франсуа Мари, а то, небось, кто-нибудь и спутает с математиком Жан-Жозефом Фурье.

Улица Фурье должна была сохранить, а может быть, и увековечить память о расправе над теми, кто позволил себе в далеком Петербурге в середине XIX века в полулегальном кружке увлечься идеями, близкими к первобытному коммунизму.

Четыре года в столице рабовладельческого государства, где в середине XIX века продолжали торговать людьми, собирались мечтательные свободолюбцы и говорили, читали и говорили, строили планы и говорили о будущем братстве людей, о торжестве социального мира и достижении всеобщего счастья.

Одни говорили, а кто надо сидел и слушал.

Власть изнутри и издали наблюдала чуть не четыре года за этими собраниями «фурьеристов», искавших пути к всеобщей радости и благоденствию, пока, наконец, перепуганный волнениями в Европе, Их императорское величество государь Николай I в попечении о благе отечества не повелел разом всех арестовать, судить и двадцать одного из шестидесяти приговорить к смертной казни: пусть повисят, высунув язык, вот и другим будет неповадно языки распускать.

Попался и был приговорен к высшей мере громко заявивший о себе молодой литератор Достоевский. Молодых тоже надо учить.

Со всей отцовской строгостью монарх повелел спросить с одних за противоправительственные слова, других за недонесение об этих словах куда следует, а третьих и вовсе за чтение письма Белинского Виссариона Григорьевича к Гоголю Николаю Васильевичу.

Приговоренным, одетым в ритуальные балахоны, уже на эшафоте под виселицами на плацу Семеновского полка, там, где нынче Театр юного зрителя, была объявлена великодушная монаршая милость, смертную казнь заменили бессрочной сибирской каторгой.

Так, надо думать, под глуховатое бряканье кандалов было занесено на берега Ангары имя француза, смутившего искавших обновления жизни питерских либералов.


Угол Карла Маркса и Фурье.

Прямой угол.

Ну что ж, утопический социализм упирается в марксизм и, надо думать, растворяется в нем до неузнаваемости…

Сама же улица имени Фурье, предлагавшего обновление обветшалых форм жизни, эти обветшалые формы в основном сохранила.

Улочка сама по себе невзрачная, застройка деревянная, дома на полуподвалах с непременными антресолями. Окна на домах оснащены ставнями, даже на вторых этажах деревянных зданий. Распахнутые ставни выкрашены в белое и похожи на отвороты шинелей царских генералов или распахнутые крылья пеликанов, предполагающих взлетать.

Застройка улицы никак не напоминала ни фаланги, ни фаланстеры, придуманные Фурье для решения проблем социальной солидарности и справедливости. А превращение труда в удовольствие (при высоком вознаграждении за труд, который не может нравиться) — одна из его центральных идей.

Могло показаться, что ХХ век обошел стороной эту улицу, застроенную после трагического пожара столетней давности.

Можно было подумать, что улицу сохранили в неприкосновенности по просьбе умеющего убеждать директора съемочной группы исторического фильма.

Фильм то ли сняли, то ли передумали, но декорацию убрать забыли.

Так и стоит памятником минувших времен улица Фурье, да и одна ли такая в центре Иркутска, где после жуткого пожара деревянные дома воспретили строить только на главной улице.

Того гляди, выступит из-за угла городовой при шашке у бедра и револьвере в кобуре, от которой тянется, провисая на груди, малиновый витой шнур, за­крепленный на подпирающем бритый подбородок стоячем воротнике с номером полицейской части.

Мелкой пробежкой прошмыгнет дьячок с косичкой и просвирками в завязанном узелком платке.

А то прошествует барынька под белым зонтиком в сопровождении девки в сарафане, перехваченном платком под мышками; в руках у девки корзинка, пока еще пустая…

Уголков старины в Иркутске искать не надо — где тебя только не поджидают эти уголки. Вот тебе еще одна целая деревянная улица.

Посреди мощенной булыжником проезжей части, судя по травке вокруг камней, не очень-то и заезженной, стояла коза.

Ехал бы на такси или автобусе — разве увидел бы козу, замершую в глубоком раздумье над чахлыми перьями экологически нечистой травы, пробившейся между булыжниками мостовой. Помотала безрогой головой, словно отгоняла какие-то чуждые ей мысли.

Дорого бы дал, конечно, чтобы знать, о чем думают в утренний час козы на улице Фурье. Только что я мог дать? Последние пятьдесят шесть копеек?

Бесприютная коза шевельнула из стороны в сторону округлой, как лодочка, нижней челюстью с серенькой бородкой и травку все-таки ущипнула.

Коза на улице Фурье.

Слово «цивилизация» Фурье употреблял в уничижительном смысле. Ну вот, никакой цивилизации. Все как сто лет назад.

Удивительно, но ничего живого в этот час на улице Фурье не было. Видимо, никто не желал в это воскресное утро трудиться ни в удовольствие, ни за высокое вознаграждение.

Улица Карла Маркса летит дальше, перебирая клавиши примыкающих улиц.

Почему такое внимание к улице Фурье?

Потому что на углу улиц Карла Марса и Фурье располагался универмаг.



Интермеццо. В универмаге


В пешем переходе через Иркутск как-то не пришло на ум поразмышлять или поговорить хотя бы с козой о судьбах утопического социализма. А вот заглянуть в универмаг на углу Фурье и Маркса было интересно.

Чистое любопытство.

Имея в кармане неприкосновенных пятьдесят шесть копеек, не приходилось рассчитывать на приобретение сибирских сувениров, тех же соболей или горностаев.

О, злая бедность!

Кстати, герб Иркутска — тигр с соболем в зубах. Вообще-то не совсем тигр, что-то среднее между тигром и гиперболической кошкой, и потому зверь, именуемый бабр, среди охотничьих трофеев не значится. Зверь, а никому не грозит, ни на кого не бросается, несет в зубах достойный трофей, не то что двухголовые мутанты или клювастые хищники, да еще со стрелами в когтистых лапах.

Универмаг открылся двадцать минут назад.

Минуя отделы верхнего платья, обуви и посуды, где еще редкие воскресные покупатели неспешно выглядывали товар, прошел в музыкальный отдел к прилавку грампластинок.

Какой-то меломан в тренировочных штанах и футболке — видно, заглянул с утренней пробежки — листал перекидной справочник новых поступлений.

Еще двое спорили о преимуществах мотороллера перед мопедом.

Круглолицая продавщица с природным румянцем на щеках откровенно скучала.

Мне показалось, что она лучше смотрелась бы в гастрономе в отделе битой птицы. Ей бы пошел белый халат; белый халат, впрочем, как и генеральская форма, придает любому солидности и вызывает почтение.

Скользнув глазом по молодому лицу и коренастой фигуре со склонностью к полноте, стал разглядывать товар. Нет, зашел все-таки не зря. Я знал, что вышел альбом Татьяны Николаевой «Бах. Хорошо темперированный клавир». В Питере купить невозможно, а здесь стоит себе, как на выставке, и давки у прилавка нет.

Как подойти, с какого края? Она должна понять, что Бах мне не чужд, как и XVIII век в целом.

Был бы на дворе XVIII век — все было бы просто.

«Тысячи извинений, очаровательная, не хотел бы быть докучливым с той, кому хотел бы доставлять одни удовольствия», — и перьями сдернутой шляпы смести пыль с носков ботфорт.

И услышать в ответ: «Ваша учтивость и прочие достоинства заставили нас с нетерпением ждать вас здесь». Улыбка и легкий поклон головки. Головки Греза, разумеется.

Скажи такое, примет за сумасшедшего, все испорчу.

«Можно посмотреть?»

«Смотрите…»

Сняла с поставца и протянула. Сама же даже не взглянула на меня, механически подав картонную коробку с привычным портретом Баха во всю обложку.

День впереди долгий. Надо думать, решила не тратить и так небольшой запас приветливости и внимания после открытия магазина на первых заглянувших покупателей.

А может быть, события минувшего дня, а может быть, и ночи еще не отпускали сердце и ум к прилавку, вот и делали ее взгляд почти отрешенным, обращенным куда-то явно мимо меня.

Наверное, такой взгляд роднит и молодых, и не очень молодых женщин в минуту раздумий о заблуждениях сердца.

Брови, чуть сдвинутые к переносице, разлетались кончиками вверх, придавая округлому лицу выражение совиное, правда, у сов глаза большущие и выразительные, глаз же продавщицы разглядеть не удалось, так глубоко они были погружены в себя, что подтверждало мою догадку о некоторого рода внутренней напряженности, в каковой, как мне показалось, она пребывала.

Отличная иллюстрация к понятию «публичное одиночество» по системе Станиславского.

Ее почти безразличие, с каким она протянула мне товар, невольно представляло ее просто замещающей реальную продавщицу музыкального отдела по случаю, предположим, ее декретного отпуска.

«Смотрите…»

Да что смотреть? Смотреть нечего. Цену надо смотреть. Четыре рубля пятьдесят шесть копеек. Как в насмешку! Именно — пятьдесят шесть. А где взять четыре рубля? Выпускать альбом из рук не хотелось. Ну что ж...

«Если бы я не знал других женщин, достаточно было бы увидеть вас и услышать, чтобы убедиться в превосходстве женщин над мужчинами. Ваше сердце…»

Но на дворе вторая половина XX века.

«Простите, как вас зовут?»

«А вам зачем?» — по-прежнему глядя мимо.

«Проще разговаривать, когда знаешь имя...»

«Какие еще разговоры? Вам что?»

Это ослепительным красавицам их природа подсказывает холодность, словно в вечной мерзлоте надежней сохранять свой блеск, шарм и очей очарованье.

Странное дело, здесь-то откуда такая холодность?..

Впрочем, Сибирь и летом Сибирь.

Сменим регистр, перейдем в новую тональность.

«Я бы попросил вас о большом одолжении. Завтра я буду в Ленинграде. Если вы дадите мне свой адрес, я переведу вам деньги, а вы пришлете мне этот альбом. Естественно, хлопоты и пересылка за мой счет... Я буду вам крайне признателен и отблагодарю... Так что вам придется назвать не только имя, но и фамилию и, конечно, адрес. Хотя бы адрес универмага, как вам будет удобней…»

Старался все это произнести самым медоточивым голосом, на какой только способен, еще и в упаковке виновато-просительной улыбки.

Она смотрела на меня так, словно мой голос доносился из Туруханского края, и сегодня слышимость была не очень хорошей.

Неподвижные черты ее лица говорили мне о том, что она ждет как минимум какого-то с моей стороны объяснения такой странной формы покупки.

Да, тут одной улыбкой не обойдешься.

«Я понимаю, что обрекаю вас на хлопоты... Но в Ленинграде я этого не куплю... Какие духи вы любите?»

«Вот еще. Зачем это вам знать?»

«В Ленинграде пользуется успехом фабрика “Северное сияние”, я бы с удовольствием... И рижские есть “Дзинтарс”… Но угадать женский вкус...»

Признаться, в духах я ничего не понимаю, знаю только, что у тех, кто одеколонам отдает предпочтение перед другими крепкими напитками, пользуются особым спросом питьевые сорта: «Тройной», «Ландыш серебристый» и особенно одеколон «Кармен», практически запаха не имеющий. А на студии бывалые люди вспоминали дальние киноэкспедиции, где тосковали по нормальной выпивке, так шоферами и такелажниками были экспериментально открыты спасительные свойства зубного порошка: если развести коробку в нужной пропорции, эффект, конечно, не тот, как от «Кармен», но забирает.

С этими скромными познаниями я не мог продолжать парфюмерную тему.

Были бы еще покупатели в отделе, она, конечно, послала бы меня с моими подкатами, но даже тот, в спортивных штанах, что листал каталог новых поступлений, куда-то исчез. Побежал дальше.

«Я так понимаю, что у вас денег нет?»

«Здесь нет, а в Ленинграде есть. И я пришлю. Завтра же пришлю, и просьба: уж сохраните...»

«А чего хранить? Берите. А деньги пришлете».

Такого поворота не ожидал. В пору было запеть: «Хлебом кормили крестьянки меня и… снабжали хорошо темперированным клавиром».

Ангел! Чистейший ангел. Только им дано вот так легко, привычно, по естеству, по природе, по воле Пославшего их творить добро, едва ли не прикрывая рот от зевоты.

Интересно, ангелам приходится совершать какое-то усилие, когда они творят добро? Или вот так же: «Берите… Пришлете…».

«Вот видите, вам все-таки придется называть свое имя... — не скрывая радости, сказал я. Извлек записную книжку и авторучку чернильную китайскую с золотым пером. Тогда еще писали чернилами, а в самолетах выдавали пассажирам пакетики, чтобы не испачкать чернилами костюм при перепадах давления. — Пишу. Итак…»

Продавщица с недоверием посмотрела на меня долгим взглядом. Наверное, подумала, что всю эту историю с посылкой-пересылкой я затеял только для того, чтобы выпытать ее имя.

О, Эрот, властитель богов и людей!

Когда мужчина ищет понимания и тем более расположения женщины, зачастую незваным появляется этот вездесущий неистощимый на выдумки чародей. Но в это утро он, видимо, подзадержался в воскресных спальнях и в музыкальном отделе универмага, поверьте на слово, его точно не было.

Опять же фактор жены.

За те шесть лет, что мы старались притереться друг к другу, стало очевидно, что наши узы крепли по мере удаления друг от друга, то есть когда ничто не мешало нашему воображению рисовать картины семейной жизни, преисполненные доверия и надежды, а то и полного счастья, которое вот-вот должно было, наконец, наступить, как только мы встретимся после долгой или хотя бы недолгой разлуки. И доказательство тому, конечно, наши письма друг другу, где полноты чувств куда больше, где они светлей и выше, чем в чреватой всяческими опасностями непредсказуемой, изъедающей золото сердец повседневности.

Наши взаимные чувства соединялись тонкими нитями, готовыми вот-вот порваться, и даже рвавшимися, но обладавшими загадочной способностью соединяться вновь, не оставляя рубца на сердце и узелков в памяти.

Мать моего сына я никогда не видел столь совершенной и прекрасной, как глядя в сторону Ленинграда даже не из Владивостока, а еще дальше, помнится, с острова Путятин в Охотском море, где в августе цветут лотосы...

Но об этом подробней и лучше у Свифта…

Тема уж больно рискованная, а где есть риск, там возможны и потери.

Из каталога новых поступлений, размером с перекидной календарь, она вы­рвала чистый листок, посмотрела на меня так, словно адрес был начертан у меня на лбу, и написала: «Иркутск, ул. 5-й Армии, дом, квартира, Красникова Л.».

«Как-то вы без имени, без отчества... С переводами на почте строго...»

«Меня знают… Пришлете, получу...»

Да, оказывается, не только в Ленинграде продавщицы в музыкальных отделах пользуются широкой известностью.

Не рассыпался в благодарности только потому, что видел, как не нужны ей мои слова признательности по столь незначительному поводу.

«Don’t mention», — сказала бы с нераздумывающей простотой на ее месте королева английская, а то и вовсе: «Not a talk», — и продолжила бы править своим королевством как ни в чем не бывало.

С такой же легкостью кивнула дважды головой в ответ на мое «большое спасибо» Красникова Л. с улицы, достойной светлой памяти 5-й Армии.


Выйдя из универмага, не мог отделаться от мысли, почему, почему эта красавица — теперь она уже казалась мне красавицей, и над ее глазами я уже видел расправившего черные крылья, парящего орла, а не сову — почему в моем выпытывании ее имени увидела что-то непозволительное, почти покушение на честь и достоинство...

Что значит «Л»? Леонелла? Ленина? Лорелея? Леокадия? Но не Лукерья же! Но не Людмила же, не Лариса…

Может, что-нибудь такое же причудливое, как у жены Кюхельбекера, только на «Л»...

А может быть, здесь при первом знакомстве не принято спрашивать имя?

Местные обычаи бывают самыми неожиданными.



Фуга. Недоумение


Лежа на бревнах, вспоминал горестные подробности самовластья мошенников, воров, казнокрадов, вещи общеизвестные, разумеется, не только по истории упрятанного в Сибирь Иркутска.

Кто был послан для розыска о делах, творимых первым сибирским губернатором, князем Матвеем Петровичем Гагариным, в Иркутск?

Тоже князь, и тоже большой лихоимец Григорий Волконский.

Знали сюда дорогу и такие Волконские.

Бывшая солдатская портомойня, а ныне Ее Величество государыня Екатерина, достойнейшая супруга Петра Великого, получавшая в знак искренней расположенности алмазы от сибирского губернатора, попросила князя Волконского, выезжавшего по царскому указу на ревизию в Сибирь, «прикрыть глаза». Знала государыня, какой «чистоты» подносились ей алмазы и золото ее фрейлинам.

«Государево око» князь Волконский прикрыл глаза в расчете на покровительство монархини.

Петр проведал.

Поговорили.

Князь оправдывался тем, что не хотел ссорить государя с государыней. На что услышал: «Скотина! Она свою трепку получит, а вот ты будешь повешен».

Как сказал, так и сделал.

А в Сибирь был отправлен майор Лихарев с поручением собрать сведения о злоупотреблениях Гагарина.

Лихарев составил реестр нарушений, в котором были: занижение реальных доходов губернии, взятки за винный и пивной откуп, вымогательства, угрозы купцам, присвоение казенных средств и т.д.

Кстати, кто судил не то что проворовавшегося, но, к примеру, торговлю с целым Китаем под себя подобравшего князя Матвея Петровича Гагарина?

По сути дела, такие же точно казнокрады и лихоимцы, как и подсудимый: светлейший князь Меншиков, главный ревизор империи тоже князь Яков Долгоруков, канцлер Гаврила Головкин, вице-канцлер барон Шафиров, воровавший умеренно, не вызывая в других зависть… И потому казнокрадство было поставлено мудрым государем в приговоре вовсе не первым номером, чтобы, чего доброго, не напугать судей, а одним из пятнадцати (!) обвинений, где первым номером стояла госизмена, дескать, князь хотел поднять бунт в Сибири и отделиться от России.

Надо ли удивляться засилью хищников в верхах?

А в каких верхах их не было?

Вот Корея, поближе, чем Петербург. Так в Корее аж в IX веке, когда мы еще в лесу молились колесу, была учреждена академия по подготовке государственных служащих.

Тысячелетняя история!

И что воспитали, чему выучили?

Читай газету!

Пятого президента Республики Корея Чон Ду Хвана и его преемника шестого президента Республики Корея Ро Дэ У взяли под стражу, отдали под суд, приговорили за коррупцию и бесчестные пути к власти к смертной казни, замененной длительными сроками тюремного заключения, и, в конечном счете, милостиво амнистировали…

Да кто же из власть имущих охулку на руку-то не положит?

Богата Сибирь!..

А соблазн помогает договориться с совестью.

Одни оклады на иконах крепкого в вере православного князя Гагарина оценили в сто тридцать тысяч рублей. Только оклады! Много это? Мало? По тем деньгам это 4% от всего бюджета Российской империи.

Откуда такие деньжищи? Ответ подсказывает известная песня, помните: «Тебе половина, и мне половина…»

Половину дохода Матвей Петрович в казну отдавал, а вот вторую половину оставлял себе за труды.

Серебряной посуды, полных приборов, а не просто тарелок, было у Матвея Петровича на пятьсот человек. Обода на карете были из серебра, ну и лошади были подкованы серебряными подковами. Пусть не все видят, но все знают, даже в славном городе Санкт-Петербурге…


И все это вдруг разом всплыло в памяти от того, что в руках была коробка с темперированным клавиром, полученная просто так, будто она явилась из какого-то другого мира, где нет лицемерия и лицедейства, прикрывающих жадность, нет вынюхивания, выцарапывания, а то и выгребания своей выгоды, даже с риском для собственной шкуры…

Это отсюда под видом приглашения на суд над царевичем Алексеем Петр Великий выманил в столицу губернатора князя Гагарина. Выманил, опасаясь, чтобы князь-ворюга не подался в бега. Это здесь уже через сто лет назначенный сибирским губернатором сын провинциального священника реформатор и законотворец Михаил Михайлович Сперанский, не пригодившийся в столице, на новом своем поприще уличил семьсот (откуда столько набралось!) чиновников, подлежащих наказанию за серьезные и тяжкие преступления по службе…

Самодурство, произвол, злоупотребления…

Где же на этой земле взойти плодам добродетели!

Но вот же они: квитанция за телеграмму в кармане и коробка с музыкальным альбомом в руках.

Понятное дело, квитанция за телеграмму да картонка даже с виниловой начинкой не перевесят алмазов, подаренных Ее величеству государыне, не перевесят золотых подношений сенаторам и судьям, но как вся эта тяжкая поступь отягощенных наживой и живущих наживой не вытоптала, не уничтожила в этой земле способность к бескорыстию и благородству?

Неспешный шаг способствует размышлению.

А мысль проста.

Войны, заговоры, убитые государи, низвергнутые троны, открытия новых земель, подвиги науки, подвиги расхищения казны, да, конечно, все это составляет историю и наполняет ее обязательные к знанию страницы.

Но, надо думать, есть и другая история.

Что бы ни творилось там, где пишутся кровью летописи бесконечных войн и потом пишется хроника неукротимого прогресса, в то же самое время, на тех же территориях, теми же народами из года в год, из века в век, из часа в час, изо дня в день из тысяч обыденных дел слагается другая история.

Родятся люди, растут, продляют свой род, учатся трудиться, трудятся, заботятся о своих стариках, помня и о своей грядущей старости, помогают по мере сил и своей молодой поросли, помня, как помогали им…

И эта школа, оказывается, помогает людям не оскотеть куда больше, чем академия по подготовке государственных служащих, где многообещающих корейских юношей, будущих заботливых стражей государства, учили беречь казну и даже писать стихи.

Вот в этой другой жизни, не удостоенной именоваться исторической, рождаются национальный уклад, национальный характер и устойчивые твердые представления о том, что делать можно и должно, а что нельзя и невозможно при любых обстоятельствах.

Мне кажется, что я больше смотрел под ноги, чем по сторонам, пытаясь в этой земле найти ответ.

Сколько бы мой взгляд ни скользил по крышам и колокольням города на том берегу, я не мог бы видеть вот эту другую жизнь, о которой не узнаешь ни из путеводителя, ни из окна городского и даже экскурсионного автобуса.

А ведь эта другая жизнь и определила суть и душу интеллигентного города, как было замечено Чеховым.

Много ли может интеллигент, если власть у нечистых на руку дельцов, если деньги не определяют смысл жизни, если, кроме профессии, дающей хлеб насущный, иного источника существования нет, а сознание своего долга перед людьми — его вероисповедание?

Много!

Сейчас доступны скрытые раньше документы о блокаде Ленинграда, в том числе и статистика преступлений людей, не выдержавших испытания голодом, перешагнувших черту, за которой человек превращается в зверя, поедающего себе подобных. Едва ли случайно — убежден, что нет, не случайно — принадлежащие к интеллигенции горожане намного реже всех остальных социальных групп переступали страшную черту. В горестной статистике они на последнем месте.

Интеллигент не только несет в себе прежде всего человечность, но и укладом своей жизни, принятыми для себя нормами общежития противостоит бесчеловечности, жестокости и животному эгоизму.

Не ново? Да, как сказать, для кого-то и по сей день ново.


Нет. Город решительно не хотел смириться с ролью пересадочного узла в моей командировке.

Коробка с музыкальным альбомом в портфель никак не помещалась, пришлось шагать с поклажей в обеих руках.

Не велика вроде бы ноша — картонная коробка с парой пластинок большого формата, но я не то чтобы чувствовал ее вес, здесь другое, я держал в руках уже кусочек Иркутска.

Теперь эти фуги, прелюдии и инвенции будут совершенно неотделимы от Иркутска.

Думал ли об этом Бах? Убежден, не думал.

А Давид Семенович? И подавно!

Но и в мои планы не входило такое тесное знакомство с городом.

В сущности, что такое фуга? Бег. Перебегание.

А разве мой поход через Иркутск — не фуга, не перебегание с берега на берег, с вокзала в аэропорт уже в четырех тональностях: «беспечность», «тревога», «западня», «надежда». Заключительная — безусловно в «мажоре».

Почему нет?



Фугато. Оплошал, оплошал…


Красавицам полагается быть гордыми и, желательно, изящными — так гласят житейские прописи…

Но вот и урок! Не тебе ли, состоящему в худсовете, приходится решать, годится ли предъявленный в коротких кинопробах именно этот, а не другой исполнитель, если не главной, то одной из первостепенных ролей в будущем фильме? На второстепенные роли кинопробы, как правило, не делаются.

О, не так ли необычайно талантливую, ни на кого не похожую замечательную актрису со светом в душе и нестандартной внешностью Инну Чурикову чуть не до тридцати лет близорукие режиссеры приглашали лишь на роли второго, а чаще и третьего плана? На Бабу-ягу, к примеру, или еще какую-нибудь дурнушку.

Не видели, не догадывались, не могли предположить, что перед ними бриллиант актерского искусства, самородок красивый в собственном и особом смысле.

Не без примеси тщеславия замечу, что открытие артистизма неповторимой актрисы, ее встреча с режиссером Глебом Панфиловым на фильме «В огне брода нет» случилась как раз на «Ленфильме» в нашем Втором творческом объединении. По кинопробам на главную роль почти единодушно была утверждена малоизвестная актриса с непривычной для киногероинь внешностью.

И вот чуть не десять, ну, семь минут вертел в руках альбом с пластинками и, обдумывая маневр, разглядывал продавщицу…

Семь минут — триста метров пленки! Целая часть. Короткометражка!

И что ты увидел?

Да ничего не увидел.

Не увидел ту, что легко, мановением руки, не моргнув глазом, без минутных раздумий, легко превзошла все твои ожидания…

Уже не хотелось вспоминать иронию при первом же взгляде на хозяйку музыкального отдела универмага.

Дал маху.

Надменная глупость! — хорошо, если мы первые замечаем ее в себе.

А ведь тебя учили и должен был знать, что красота обитает не в ногах, не в руках, не в других членах, скрытых одеждой или иным внешним покровом, пусть и дарованным природой…

В душе, в мыслях и чувствах, в способности понять другого человека, в способности поставить себя на его место… вот где седалище женской красоты!

Кто только не твердил и не повторял эту простую гамму, но внешность, внешность, особенно привлекательная в привычных мерках моды, слепит нас, взывает к доверию, и мы готовы обманываться в ожидании ничем не гарантированного гармонического союза черт внешних, дарованных природой, и достойных благоприобретенных душевных свойств, опять же полученных от Бога!

Женская красота — дар Небес?

Необъятные и непостижимые Небеса, откуда такая скупость?

На всех не хватает?

Где ж ваша безмерность?!

Впрочем, смогли бы мы по достоинству ценить то, что встречается на каждом шагу?



Прелюдия. Что в имени тебе моем?


Следом за Фурье в улицу Карла Маркса упиралась улица Чехова.

Ну что ж, Антона Павловича Чехова, отчаянного путешественника, опровергающего все напраслины, что возводились на интеллигенцию, в Иркутске помнят, чтут, и это прекрасно. Еще бы, заслужить звание лучшего из всех сибирских городов от насмешливого сочинителя, равнявших чуть не образцового, как принято нынче считать, российского императора с Кадифом Египетским, стоит доброй памяти.

«Иркутск превосходный город. Совсем интеллигентный». Подлинные слова путешественника, не пожаловавшего добрым словом ни Екатеринбург, ни Томск. Из Екатеринбурга он, к примеру, писал сестре в Москву, дескать, здесь людей не рожают, а производят на железоделательных заводах. Доктору можно верить. И с изделиями мы знакомы.

Иное дело, Иркутск и его обитатели!


В центре города, естественно, все улицы были старые, а названия сплошь новые.

Мне ли, живущему в Ленинграде, этому удивляться?

Да и Ленинград ни при чем.

Не вчера наша история началась.

Принимая постриг, то есть вступая в новую жизнь, человек принимал новое имя. А если потом еще его рукополагали, к примеру, в настоятели монастыря, принимал схиму, так опять могли имя поменять.

Живу в Питере почти напротив подворья Оятского женского монастыря с церковью во имя Анны Кашинской. Полное имя — храм Святой Благоверной Великой княгини инокини Анны Кашинской Чудотворицы Введено-Оятского женского монастыря Тихвинской епархии. Легко запомнить. При постриге жена сгинувшего в Орде князя Михаила Тверского взяла имя София, Анной стала в схиме в пору вступления в игуменство в Тверском монастыре. А каким было ее имя по рождении, никто мне сказать пока не смог…

На флоте говорят: как корабль назовешь, так он и поплывет.

Далеко ли заплыла Пермь, увенчанная именем Молотов? А Рыбинск под именем Щербаков? А Мариуполь, ставший Ждановым? Вот и Оренбург, недолго пребывавший центром казахской национальной автономии и величавшийся иногда Орынбором, впоследствии еще двадцать лет просуществовал под славным именем Чкалов. И снова — Оренбург, хорошо, что не Орынбор.

Можно понять поспешные победительные переименования: новая власть метит завоеванные территории.

Но надо ли Владимирскому проспекту в центре Петрограда дать имя новомученика мировой революции председателя Ярославского губисполкома Нахимсона? Надо ли Большому проспекту на родном моем Васильевском острове дать имя Фридриха Адлера, лидера австрийской социал-демократии, к тому еще и оказавшегося ревизионистом?

Придет время и, убедившись в том, что прыжки в неизвестное чреваты тяжкими последствиями, русская провинция словно замрет в ожидании, оставив в чести и памяти на своих улицах и Розу Люксембург, и Карла Либкнехта, и Моисея Соломоновича Урицкого, и Вацлава Вацлавовича Воровского.

Это в столицах, не умея поменять жизнь к лучшему, спешат менять вывески.

Ладно, столичную прыть понять можно: там делят победу, там творят новую историю, и только что не соревнуются в отречении «от старого мира». Впрочем, в партийный гимн обещание «отрясти его прах с наших ног» залетело из евангельской литературы, как раз и доставшейся нам от старого мира. Уж отрекаться, так отрекаться… А поди же!..


Но по мере приближения к аэропорту мысли, естественно, направились к предстоящему полету.

Никаких предубеждений относительно воздушных сообщений никогда не было. А тут вдруг, поворачивая с Байкальской на Ширямова, идущую уже прямо к аэропорту, при виде взлетевшего старенького вроде бы «Дугласа» подумалось: а если навернусь, что решит Красникова Л.?

Судя по ее широкому жесту, надо думать, мазуриков и шаромыжников она еще в жизни не встречала... Стало быть, если что-нибудь случится, я буду для нее первым мошенником, да еще из Ленинграда...

Про неприятности у нас не очень-то любят распространяться... Но есть и сарафанное радио, на него и надежда... Если все-таки что-то случится, расскажут. Догадается. Поймет.

Только как загадочная Л. догадается, если что случится? Рейс-то москов­ский. Я же ей не сказал, что лечу через Москву…



Фуга. В облаках…


Сердцу, лишенному благодати веры, все равно тесно в мире измеримых и конечных величин. Развращенный ум не принимает благодати причащения хлебом и вином, преображенной плоти и крови Спасителя.

Молитвенное выклянчиванье земных и посмертных милостей и благ?

Развращенный ум не принимает туманного и недоказуемого, но и не кичится своей неприкаянностью — напротив, ищет, к чему бы прислониться, — к всеобъемлющему, выходящему за пределы измеримого и конечного.

И бесприютная душа в поисках опоры встречает бесплотное зеркало звуков и находит там себя. А еще находит собеседника, а то и рассказчика — словом, спутника по пути в неведомое.

Услышав однажды «хорошо темперированный клавир», вдруг почувствовал, что все эти звуки, до единого, извлечены из меня, они — мое дыхание, ритм моего сердца, это мои мысли, еще не нашедшие слов, но уже живущие как предчувствие… Могу дышать этими звуками, почти могу их видеть…


Мой слух, могу это говорить вполне убежденно, слышит в музыке, скажем, два послания.

Есть музыка, которую я слышу, как признание, исповедование сочинителя. Это музыка, ведущая туда, где ты не бывал, где ты гость у щедрого и безмерно богатого мудреца и волшебника, предсказавшего тебя.

Но есть сочинения, их немного, которые я слышу, да простят мне Небеса, как сочиненные мной.

Это моя музыка.

Не для меня, а моя!

И если в этом не признаваться вслух, не проговориться, дескать, это я сочинил Вторую симфонию Брамса или Концерт для флейты и гобоя с оркестром Антонио Сальери, то и криминала никакого нет.

Сюда же, разумеется, и «хорошо темперированный клавир» Баха. Первый том.

Страшно признаться, но эта музыка словно дремала во мне, и достаточно было прикосновения руки пианиста, чтобы она ожила, распрямилась после томления в темноте и неведении себя, зазвучала…

И непременно рояль.

Ни пафосные вздохи и задыхающиеся пробежки органа, ни звон клавесина не ложатся на душу…

И как-то так сошлось, чему объяснения быть не может, но я стал приверженцем не только первого тома божественного клавира Баха, но и первого тома «Дон Кихота», и первой части «Фауста», и первого тома «Мертвых душ»…

Дыхания не хватает, что ли?


Музыкальный профан, я не слышу запрятанный в прелюдию автограф «B», «А», «С», «Н».

С трудом различаю три темы в фуге…

Гармонические обороты, консонансы и диссонансы, переплетение тональностей, едва ли не вся архитектура, порядок и правило, в котором движется волшебный поток звуков, для меня — таинство за семью печатями.

Но прелюдия, открывающая дремлющее пространство, заряженное взрывом, и фуга, этот взрыв предъявляющая, соединяются и уносят меня далеко от пыльной повседневности и приближают к невыразимому.

Взломав твою телесную узость, она влечет и влечет тебя в бесконечность… Томит и радует.

Слушаю с наивностью и доверием.

Кто знает, может быть, как раз музыка — средство защиты от фальши и дисгармонии рукотворного мира. От людской невыносимой фальши.

Недалекие близкие, счастливо оставаться!

Но мир музыки иллюзорен.

Да, конечно. Скажут, возможность гармонии иллюзорна.

Не в меньшей степени, чем Второе пришествие и Царствие Небесное. В этих иллюзиях есть своя здоровая прочность, не позволяющая соскользнуть и уклониться от обязанностей, возложенных на нас самим фактом появления на свет.

Кстати, искусство ли породило религию, или религия породила искусство, но они совсем рядом, их суть за гранью материального, и потому, было время, религия питала искусство безмерно.

Может быть, это два пути к одному?

Куда?

К тебе.

Кто ты, не познавший самого себя во всей полноте?

Музыка! Ты, как любовь, способна вызывать чувства, прежде не пробуждавшиеся.

«Одной любви музыка уступает…»

Уступает ли?

Музыка бестелесна, беспримесно бестелесна, и потому бесконечна.

Слушая звуки, исполненные неприступной мрачности, в них узнаешь свои скорби.

Слышишь скоморошьи надрывы… И это снова про тебя.

Она мучительна и болеутоляюща одновременно.

В пространстве душевной пустоты музыка умирает.

Звук не может существовать вне среды, способной его воспринять, впитать, отразить, в конце концов.

Музыка противостоит той безмерной тишине Вселенной, где даже катастрофы небесных светил происходят, как во сне, в безмолвии.

Слово принадлежит человеку и только человеку.

И Слово было Бог.

Их нераздельность и неслиянность непостижима для обыденного разума.

Звук — принадлежит миру, он его частица…

Он живой, он рождается и затухает…

А живет он лишь в пространстве, пригодном для жизни.

В своей неуловимости он ироничен.

Ускользая, он не оставляет времени и надежды быть понятым до конца.

Говорят, энергия нашего сознания, движение мысли сопоставимы со скоростью света.

Ну что ж, противу законов природы, когда звучит музыка, — звук обгоняет свет!

Музыка — посрамление нашей мудрости, она обгоняет мысль.

Большая музыка — звездопад.

Словно из других миров небесная сфера шлет нам послания на своем языке, на языке мимолетных вспышек, обещающих озарение…

Нам не дано прочитать, разгадать тайнопись этих начертанных на небесном своде, летящих и не долетающих до нас посланий.

Буква и нота.

Много ли можно выразить одной буквой? Можно, но не так уж и много.

Удивленное: «О!»

Глуховато-вопросительное: «А?»

Угрожающее: «У!»

Скрипучее угодливое: «И…»

А звук оборванной струны? Одна нота — всего одна нота! — но это глиссандо, однажды услышанное, может незатухающе и томительно звучать у вас в памяти долгие годы во всей полноте испытанного чувства.

Длинный смычок одной только бесконечной нотой может измучить, истомить…

Бесхитростным словам музыка способна придавать глубину, одухотворить их!

«Во поле березка стояла…»

Это ли не волшебство?

Словом нельзя описать движение крови, буйство плоти, сокровенную жизнь нашей, чем только не наполненной, сердечной сумки…

Но есть музыка.

Словами можно лгать, кривить душой, лицемерить…

А как же «фальшивый звук»?

Но это термин технический. Он как раз и говорит о чистоте музыки, не принимающей фальшь.

Лживое слово легко спрячется в череде добропорядочных с виду и лукавых по сути словес.

Но не звук!

Лживый звук торчит колом, колом бьет в уши…

Фальшивый звук убивает музыку.

Со словом можно спорить, музыка — неопровержима.



Бесконечное интермеццо. «Шлендра»


К осени, уже концу октября, съемки «Князя Игоря» закончились там, где не могли начаться летом, — в Крыму.

«Половецкие пляски» плясали на подмостках из дополнительно выбитых и вторично завезенных пиломатериалов уже в холодную пору, что подхлестывало плясунов. А каково было «пленницам с моря дальнего», чуть не до пляжной откровенности обнаженным, не скажу, на съемках меня не было. Но и замерзающие, и подогретые сплясали огнево!

Прибывавший из крымской экспедиции материал радовал.

Стало быть, с крымским начальством, в конце концов, удалось сговориться, но крымскую землю мы чем-то прогневали, и она ответила нам под конец съемок землетрясением. Никто не пострадал, порвалась троллейбусная подвеска между Ялтой и Симферополем, и чуть ли не два дня не летали самолеты, что задерживало отправку отснятого материала на обработку в Ленинград.

Киногруппа работала без выходных.

Вот и пятую многолюдную экспедицию — многовато для односерийной картины — наконец, завершили, вернулись в Ленинград.

Картину студия должна была сдать в Госкино в четвертом квартале. На носу октябрьские праздники. А мы еще только вошли в перезапись, сводя все звуковые, шумовые, вокальные и оркестровые записи и видеоряд на две пленки.

Впрочем, в Ленинграде рядом с Тихомировым был его соавтор и мой друг на долгие годы Исаак Гликман.

Я мог целиком погрузиться в новую работу, пытаясь примирить режиссера Гену Полоку и соавтора «Республики ШКИД» Алексея Ивановича Пантелеева, совершенно по-разному видевших будущую картину.

Режиссерское видение представлялось мне предпочтительным, ближе к любимой книжке, написанной почти мальчишками в середине 1920-х и после войны изъятой из библиотек.

Режиссер решил вернуться к первоисточнику. Не скажешь уважаемому писателю, чьи рассказы с детства учили держать «честное слово», дескать, от улучшений книга пострадала…

Ладно, «Князь Игорь» и без меня вырвется из плена преследовавших его злосчастий, и в альендовском Чили заслужит «Золотую ламу» как лучший зарубежный фильм года.


Надвигались октябрьские праздники.

После блокады в нашей комнате на Васильевском, в одной из восьми в многолюдной коммунальной квартире, перед праздниками натирали сохранившийся паркет.

Закупалась в керосиновой лавке на углу 5-й линии в полуподвале мастика, к ней оранжевый красящий порошок, все разводилось в металлической банной шайке, хранившейся в ванной комнате, переставшей служить по назначению с зимы сорок первого. Чистой шваброй мастика размазывалась по полу, высыхала, после чего, поддев на голую ступню полотерную щетку, мы с братом по очереди наводили праздничный блеск на участки пола, не заставленные мебелью, в том числе и под складным обеденным столом.

Праздников с натиркой полов было два: 1 Мая и 7 Ноября.

Мы с братом, обзаведясь семьями, больше не обременяли стариков своим присутствием. Однако оброк на сезонные работы, обозначенные вехами красного календаря, никто не отменял. Только теперь вместо натирания полов в двадцатиметровой комнате нас с братом вызывали мыть окна «после зимы», к 1 Мая, и «перед зимой», это к 7 Ноября.

Нельзя сказать, чтобы мытье пяти окон с хитрыми фрамугами на тросиках и блоках в «сталинском» доме было занятием желанным, но и представить себе за этой работой родителей было просто невозможно.

Куда денешься? Созванивались с братом со служебных телефонов, поскольку домашних ни у него, ни у меня не было.

«Ну что, на спевку?»

Эту нудную работенку с бесконечной протиркой стекол газетой под строгим материнским контролем: «Что это ты там по углам оставил? Протри хорошенько», мы скрашивали пением.

Репертуар у нас был несколько устаревший, но обширный. В сорок восьмом году меня, учившегося в третьем классе, и брата, ученика аж пятого, приняли в хор Василеостровского дома пионеров.

Хор мальчиков, как и весь советский народ, готовился достойно встретить семидесятилетие вождя и учителя, лучшего друга детей тов. Сталина. Через двадцать лет по известным причинам песни о Сталине считались спетыми, и мы остались хранителями раритетных текстов и забытых мелодий, славивших вождя. Уже тогда едва ли кто мог подхватить, а нынче никто и не вспомнит: «Взвейся, песня, серебряной птицей, / Обгоняй в небесах самолет! / Кто поет о советской столице, / Тот о Сталине песню поет...».

Хор, благодаря таланту и строгости Ядвиги Казимировны Бруни, имел хорошую выучку и пользовался спросом не только в нашем районе. Впрочем, наши юбилейные подношения вождю, принимавшиеся с энтузиазмом и в Доме ученых на Дворцовой набережной, и в Институте Арктики в Гавани, и в клубе заводов «Электроаппарат» и имени Котлякова, не занимали и трети репертуара.

В осеннем полумраке или предмайским светлым вечером прохожие могли в исполнении мойщиков окон слышать на два мужественных голоса исполнявшийся хор девушек из «Аскольдовой могилы» и снова на два голоса варяжскую песню из забытой многими оперы композитора Серова «Рогнеда». С детства полюбился нам могучий зов Рогволоды: «Эй, йо!», заставлявший прохожих задирать головы вверх.

Были у нас в репертуаре и с десяток, а то и больше, звонких незабываемых пионерских, да и пяток народных. «Как пойду я на быструю речку. Сяду я да на крут бережок…» Солировал Славик Ивлиев, теперь запевал брат. И никаких военных. Глупо петь «броня крепка», протирая стекла.

Прохожие и трамваи не останавливались, как замирали лодки в прудах, когда пел Лемешев в фильме «Музыкальная история».

Песни о лучшем друге детей и железнодорожников пели, протирая стекла изнутри, при затворенных окнах.

Зато песню о «Луганском слесаре» пели не без гордости, кто бы еще в пятимиллионном городе мог подхватить да подтянуть: «Над рекою, над Луганкой, / Там, где вьется черный дым, / Собирал полки большие / Наш луганский слесарь Клим…» А еще у нас была на памяти «Песня 27-й дивизии», не «чапаев­ской» 25-й, а именно 27-й, про Гражданскую войну: «…Стальною грудью врагов сметая, / Шла с красным стягом Двадцать седьмая!»

Явившись на вечернюю поденщину, я сразу увидел, что мама чем-то всерьез недовольна. Обычно как раз в качестве мойщиков окон мы заслуживали самого теплого материнского благоволения и ужина с рюмочкой-другой после завершения работы.

«Что-то случилось?» — полюбопытствовал, не откладывая на потом.

«Шлендра», — негромко сказала мама, словно нас мог кто-то подслушать, и поджала губы, что было признаком нехорошим.

Сжатые в полоску губы были красноречивы, понимай так: я могла бы еще многое сказать и скажу, если сам не можешь понять…

А нелестного звания мы удостаивались, если наше поведение в некоторых ситуациях не вписывалось в ее представление о должном и заслуживало решительного осуждения.

«А поподробней можно?» — не зная за собой свежих грехов, без робости спросил, переодеваясь для работы в старые лыжные штаны и полинявшую студенческую «москвичку», утратившую половину своих застежек-молний и левый накладной карман.

«Можно поподробней, — сказала мама и протянула мне открытку. — Это что такое?»

На открытке была стреляющая «Аврора», пересекающиеся лучи прожекторов и красиво исполненная надпись: «Слава Великому Октябрю!»

Перевернул и прочитал… Поздравление как поздравление, с пожеланием здоровья и успехов в работе, и подпись: «Твоя Любка»!

Обратный адрес: Иркутск. Улица 5-й Армии…

«Это что такое? А если бы…» — мама не договорила, но и без того было понятно это «если бы…»


О, спасительная музыка сфер, удерживающая гармонию в этом мире!

Ангелы и архангелы, херувимы и серафимы, вы и только вы подтолкнули мою руку написать почти автоматически на бланке перевода в Иркутск свой привычный старый адрес.

Мне уже никогда не узнать, кто и что подтолкнуло скрывавшую от меня в Иркутске свое имя Красникову Л. вдруг, да еще на таком расстоянии, стать моей.

Мало, мало слов в нашем словаре!.. Поди угадай, именем какой любви наградили ее родители?

Неужели она жила, напуганная самим звуком своего имени?

Не от того ли по-приятельски «Любка», а не «Любовь»?

Благороднейшее сообщество рыцарей тысячелетнего Ордена Подвязки: «Пусть будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает…» — вызов плебейскому смеху, расхожим представлениям о том, что высоко, а что — низко.

Наверное, такое случается, у людей бывают непростые отношения к своему имени. Есть русское имя Любим, в наши времена не встречал, а каково жить с таким именем?

Для кого-то как с гуся вода, но не для всех же… Впрочем, трудности в объяснении, почему тебе досталось такое, а не другое имя, в какой мере ты ему соответствуешь, испытывает лишь малая часть людей.

Неужели она знала, что я пойму природу ее смущения?

Но — «твоя»…

Когда, в какую минуту, в какой час она стала моей?

Но стала! И теперь уже, похоже, навсегда.

Нельзя уничтожить то, чего никогда не было…

Не было?

Было!

Было светлое и простое, без лишних слов, без объяснений, непринужденное и бескорыстное душевное движение, соединяющее людей крепче штампа в паспорте.

Чистые воды неутомимой труженицы Ангары, фениксом возрождавшийся из пепла Иркутск, это в вашей неизбывной колыбели, помнящей и веселую россыпь жандармских троек, и тупое кандальное громыханье, долетающее нынче до нас комариным звоном, родилась моя Любка?

Кто подскажет ответ и поведет туда, где таятся скрытые смыслы?

В Иркутске разве что Чехов Антон Павлович — проницательный ум и докторское чутье! — ответил, поставил точный диагноз: интеллигентный город!..

Нет, не комплимент под настроение: сказано по чувству, по убеждению после общения с местными обитателями.

Для интеллигентного человека нет чужака, если кто-то, пусть и по случаю, но без зла зашел в его дом…

Интеллигент тем и отличается от полуинтеллигента или занятого по большей части собой мещанина способностью поставить себя на место другого человека. Всего-то!

Вот и я для Иркутска — не чужой!

Для интеллигента не маскарадного, не притворного нет чужих в его доме.

Раз уж забрел, пропасть не дадим…

Как так?

Может быть, это пошло от крестьянок, кормивших хлебом злосчастных бродяг, от парней, снабжавших этих бедолаг махоркой, а может быть, и от декабристов, прививших свои правила жизни по чести и моду нанимать, скорее, даже приглашать, в состоятельные семьи учителей литературы, иностранных языков, музыки…

История Иркутска хранит ответы на множество вопросов.

Но есть вопросы, сопутствующие человечеству, поскольку ответ на них едва ли когда-нибудь будет найден: «Кто мы? Зачем явились на этот свет? Да и сама Вселенная, если и сотворена, то с каким таким замыслом?»

Ответить может только музыка.

Хорошо темперированный клавир — путь в бесконечность…

И нет еще мерки, аршина, которым можно измерить музыку и женскую душу…

А может быть, и душу Иркутска?..

Кстати, Иркутск с древнетюркского — «вечный», с монгольского — «свое­нравный».



1  В 1980 году во Второй бригаде подводных лодок на Дальнем Востоке мне рассказали о том, что фильм «Крепостная актриса» сопутствует экипажам атомных субмарин в долгих автономных плаваниях. И приберегают его ко второй половине плавания, когда нужно снять усталость и напряжение. Кто б мог предвидеть? Кинопсихотерапия на боевой службе!

2  Книга И.Д. Гликмана «Письма друга» добавляет существенные черты к портрету Д.Д. Шостаковича — композитора, гражданина, человека.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru