Горизонтальный формат. Марина Попова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Марина Попова родилась в Киеве. Переехала в Москву, где окончила факультет прикладного искусства Московского текстильного института. Член Московского союза художников, секция монументальной живописи. Много лет жила и работала в Канаде.

Ее живописные и графические работы находятся в коллекциях Третьяковской галереи, ГМИИ им. А.С. Пушкина, Государственного Русского музея, Музея современного искусства MMOMA, Университета Каратай (Турция), Министерства иностранных дел Канады и др. В ее портфолио монументальные росписи в общественных зданиях Канады, США, Китая, Аргентины, России.

Проза Марины Поповой публиковалась в журналах «Знамя», «Сноб»; в сборниках АСТ (редакция Елены Шубиной) — «Птичий рынок», «Без очереди», «Ностальгия» и др.

«Горизонтальный формат» — фрагменты книги «Поцелуй куниц на МЦК», которая выходит в издательстве ОГИ.




Марина Попова

Горизонтальный формат


Мы привезли с собой из Канады респираторы и медицинские перчатки — предстояла операция по разбору родительского наследства. Задыхаясь от африканской жары, исходящей от неуправляемых московских батарей, мы уложили в тридцать больших коробок те книги, которые отобрали для себя. Остальные до поры до времени оставались на стеллажах… Все говорили, что во времена электронных книг бумажные мало кому нужны.

Родители мои были искусствоведами, они писали о современных художниках — украинских, пока жили в Киеве, русских, когда переехали в Москву, и западных с начала перестройки. Мы как могли следили, чтобы их труды попадали в наши коробки, а не уплывали через дворницкие каналы на макулатуру. Приходили друзья, брали по несколько томов, но на общий объем это не влияло. Времени оставалось мало — за полтора месяца мы должны были очистить квартиру под капитальный ремонт.

Друзья спрашивали: «Будете сдавать?» Такого я не могла себе даже представить, ведь я осталась единственным хранителем того мира, который после смерти мамы полгода назад начал путь к окончательному своему исчезновению. Никому не приходило в голову, что я захочу продлить его, по возможности сохранив остатки, и чужие люди сюда никак не вписывались. Остатками была память — субстанция расплывчатая и субъективная. Кроме невнятных отпечатков в сознании, она включала в себя запахи предметов, книги, фотографии. Уйду я, останется пустота! Еще одним важным свидетелем и участником той живой жизни был вид из окна — на много километров растянувшийся пейзаж Воробьевых гор. Обитатели квартиры смотрели на него, а он смотрел на них четырьмя своими сезонами.

«…Все движимое и недвижимое имущество…» Вещи — имущество движимое, и свойство их переживать людей и столетия, менять хозяев и адреса. Вид из окна — собственность недвижимая, и только глаза смотрящих разные.

Когда знакомые впервые приходили в гости, мама сразу просила их подойти к окну.

— Вы, наверное, слышали о нашей валютной панораме?! — говорила она светским голосом. Даже свою красоту и кандидатскую по истории искусств она не ставила так высоко, как этот вид, который дался ей путем сложных обменов.

С десятого этажа открывается широкомасштабная панорама — под разными углами чередой бегут горизонты. Куполом нависло большое ветреное небо — облака беспорядочно налетают друг на друга, образуя воронки, из которых валит пар, словно в чанах кипятят белье. Если перейти от общего к частному, то справа, как торт из взбитых сливок с вкраплениями красных, зеленых и золотых марципанов раскинулся Новодевичий монастырь. Сверху виден его двор, обнесенный каменной стеной со сторожевыми башнями и надвратной церковью. Маковка колокольни на уровне глаз чуть наклонилась набок. В любой точке квартиры маячит золотая ее головка с крестом, то левее, то правее — в зависимости от угла зрения. Со стороны кладбища — треугольный островок, зажатый между двумя улицами — Большой и Малой Пироговской, словно две реки, огибающими наш солидный сталинский дом. Ночью фонари сбегаются лучами вниз к Москве-реке, собираясь в пучок света в точке схода. Впереди железнодорожное полотно. Раньше товарный состав долго ехал через каждое окно квартиры, создавая по ночам уютный звуковой фон для здорового сна. Теперь здесь несутся суперсовременные поезда; дальше Третье кольцо, вертлявая в этом месте Москва-река, Воробьевы горы и вертикаль Московского университета.


При знакомстве с мамой первое, что бросалось в глаза, — это ее неординарная красота! По-английски — «striking beauty». Здесь ясно звучит strike — удар, и в этом вся она! Волосы с волной, и каждая прядь разного цвета, от русых, через рыжеватость в шатенку. Тонкий породистый нос с небольшой горбинкой, взрывные серые глаза, стремительный профиль, таящий не только энергию, но и некоторую опасность. Уравновешивают тревожность ямочки, которые обычно свойственны женщинам пухлым, домашним. Добавьте сюда хороший рост, прекрасной формы ноги, прямую осанку, щедрую грудь, и можно считать, что портрет готов.

Мамину красоту из окна своего лимузина оценил когда-то Лаврентий Берия, что заставило ее — москвичку, дипломницу МГУ, бежать в Киев долой от его жадных и страшных глаз. Там она вышла замуж за моего отца, отчего на свет появилась я; развелась и снова вышла замуж, когда мне было восемь лет.

Прожив в Киеве более трех десятилетий, в конце 1970-х мама навсегда вернулась в свою обожаемую Москву. Вместе с ней переехал туда и мой отчим — искусствовед Владимир Павлович Цельтнер, киевлянин во многих поколениях. Как раз в это время на Крымском валу открылся огромный выставочный зал Центрального дома художников. Директором его стал легендарный Василий Алексеевич Пушкарев. Бывший руководитель Русского музея в Санкт-Петербурге, где он проработал более четверти века, по навету лишился своего поста и переехал в Москву. Чтобы превратить казенное учреждение ЦДХ в живой центр современного искусства, Пушкарев собрал команду единомышленников. На место директора выставок он пригласил моего отчима, В.П., и под сенью двух открытых миру визионеров расцвел московский культурный оазис!

В самом конце 1980-х, когда началась неудержимая мода на все, что made in USSR, сюда хлынули иностранцы: слависты, музыканты, певцы, литераторы, художники, галеристы, коллекционеры. В.П., отлично понимавший современное, концептуальное искусство, включающее в себя философию, архитектонику, текст, звук, видео, участвовал в организации практически всех экспозиций. С началом перестройки и падением железного занавеса мастера с мировыми именами спешили устроить здесь свои выставки. Спешить следовало, а то неровен час опять все закроют. Так, например, В.П. курировал выставку американ­ского художника Джеймса Розенквиста, одного из гигантов поп-арта. В молодости Джеймс рисовал рекламные щиты и однажды, сидя на лесах над Times Square, наблюдал, как под ним проехала открытая машина, в которой сидел Никита Хрущев. Розенквист гордился этой полувстречей, добавляя, что «слава богу, никакая банка с краской не свалилась на голову вашего президента!». На этом его знакомство с Советским Союзом закончилось.

Продолжилось оно во время его выставки в ЦДХ. Как-то раз В.П. пригласил художника и его помощницу Беверли в гости. В лифте ей стало плохо. Кто же знал, что наш крошечный лифт вызовет у нее приступ клаустрофобии?! Почти бездыханную, ее перенесли в квартиру, и тут она воспрянула, и оба бросились к окну. Два мощных символа древнерусской и сталинской эпох встали перед глазами американцев — Новодевичий монастырь с золотыми луковицами и высотка МГУ. По чистой случайности эту атрибутику Розенквист использовал в плакате своей первой выставки в Москве, а тут, пожалуйста, — живое, дышащее, шумит, едет, звонит в колокола…



* * *

Однажды в студеную пору своей юности я решила поменять жизнь, вы­рвать себя с корнем из земли, расправить крылья, надуть паруса и, превратившись в странника, в перекати-поле, устремиться… куда-нибудь. Повинуясь зову, я в первый раз перелетела Атлантический океан и приземлилась в Северной Америке, где задержалась на долгие годы, где сформировалась как художник-монументалист, где родила и вырастила детей.

К концу восьмидесятых я стала жить, как всегда хотела, то есть на две страны. Перестройка совпала с моей личной свободой, дети пошли в школу. Мне особенно нравилось возвращаться в Москву из-за пленительных трюков, которые вытворяло здесь со мной Время. Когда уезжаешь далеко и надолго от родного дома, который помнит тебя молодой, время замедляется и становится твоим союзником, — в каком возрасте уехал, в том и законсервировался.

По сравнению с бешеным ритмом Москвы, моя монреальская жизнь напоминала жизнь отшельника, чуть ли не Франциска Ассизского, особенно по утрам, когда я в батистовом халате с цветами по светло-лиловому фону кормила в саду пестрых птичек, и они клевали из рук, садились на плечи, задевали крыльями.

С каждым моим возвращением Москва радикально менялась, и я не всегда узнавала ее. То это была Москва лужковская — с дурновкусием «башенок», субкультурой палаток у каждой станции метро, то чистая, ухоженная — собянин­ская, с велосипедными дорожками, роскошными парками, отличной транспортной системой. В конце концов, все эти перелеты-наезды-переезды так запутали меня, что я совсем смешалась. Раздвоение личности было налицо, пока, правда, без серьезных психических последствий. Как-то в одном интервью Иосиф Бродский обмолвился, что «при существовании в двух культурах легкая степень шизофрении является не более чем нормой». Однажды, проснувшись, я увидела колокольню Новодевичьего монастыря и изумилась. По всем подсчетам, полагался мне вид на реку Святого Лаврентия, которая в нашем монреальском околотке была так безбрежна и полноводна, что получила здесь название озера Святого Людовика.


Когда новые русские стали заказчиками моих монументальных проектов, мой кругозор расширился. Однажды темой росписи был райский сад. Надо сказать, что чуть ли не каждая большая стена — ее масштаб — вдохновляет меня. Мне нравится, когда фреска становится частью архитектуры, а не «скучно» висит на стене. Что такое Рублевка, известно даже на Западе, и первое знакомство с ней обещало быть познавательным.

От шлагбаума до «моего» дома нужно было идти минут двадцать. Дворцы стояли вдоль дороги, обнесенные заборами, а в некоторых еще дежурили во­оруженные охранники с огромными псами. Роскошные корабельные сосны и графичные березы, мирное журчание ручейков и водопадов, ловко вставленных в пейзаж ландшафтными дизайнерами, создавали настрой на тему Рая, который мне предстояло изобразить. До особняка оставалось минут десять, когда хлынул дождь. Хорошо, у меня был зонтик. Проходя мимо глубокого котлована, вырытого под искусственное озеро, я заметила рабочего-таджика. Он раскачивался, сидя на корточках, и потоки воды стекали с его крючковатого носа прямо в яму. Казалось, он молился в такт своим покачиваньям. Занимался он работой бесполезной, просеивая через деревянное сито уже намокшую и прилипшую к сетке землю, но его это ничуть не беспокоило. Испачканные красной глиной волосы казались рыжими, делая его похожим на намокшего петуха.

Заканчивая роспись на Рублевке, я с удивлением заметила, что среди садов и райских птиц затесался петух. Я его точно не планировала, да и на эскизе он отсутствовал. Видно, написала я его бессознательно, а художественный образ его возник… Да черт его знает откуда…

Уже в нулевых мне предложили сделать фреску для жены одного русского олигарха, кажется, из игорного бизнеса. Она назначила мне встречу в конференц-зале какого-то московского небоскреба, чтобы обсудить проект. Силы небесные! Такой пошлой роскоши без тени юмора я не видела даже в Лас-Вегасе, где как художник-монументалист бывала несколько раз, удивляясь точному соответствию замысла и предназначения этого Города Греха.

Лиза, как звали весьма пикантную женщину, только что вернулась из Милана, куда в выходные летала на шопинг. Мы поднялись на скоростном лифте и вышли на крышу. Как и небоскреб, крыша принадлежала ее мужу, «права на воздух» были оформлены, и созрел план построить здесь тайный офис для своих — с бассейном, турецкой баней, кабинетом и прочее. На крыше ветрено, внизу Москва, вокруг охрана. Если при встрече жена олигарха выглядела как Лиза, то теперь это была Елизавета — властительница ночного, огнями сияющего внизу мегаполиса. Она проходит вперед, профиль ее твердеет, ветер полощет черную юбку из жесткой и пышной тафты с малиновым, «булгаковским» подбоем. Я думаю, она это тоже знает. Змейками извиваются, путаясь между ногами, нити, торчащие из подола в соответствии с модой того года, и только необъяснимо неподвижно стоят вздыбленные гелем волосы, как корона, венчающая правильные черты. Проект я сделала, но самое интересное в нем была она — моя царственная заказчица, представительница новой реальности.



* * *

Мой родной отец был похож на итальянского киноактера. Он и мама представляли собой красивую пару. Когда мы шли вместе, люди оборачивались. Но нам редко удавалось проводить время втроем, так как вместе у родителей не очень хорошо получалось — они ссорились.

С В.П. меня познакомила мама. Мне было семь лет, и мы гуляли с ней по Крещатику. В тот теплый осенний день при малейшем порыве ветра каштаны падали на асфальт с уютным шорохом и, разбиваясь, являли миру влажные шоколадные эмбриончики. Моя ладонь до сих пор помнит мягкое покалыванье иголок зеленой скорлупы, а язык — прохладный, свежий вкус его плода. В очередной раз, бросившись за упавшим каштаном, я наткнулась на рыжего дядечку. Вид у него, как мне показалось, был слегка нашаливший. Но тут я услышала голос мамы:

— Здравствуйте, какая неожиданная встреча! А это моя дочь, познакомьтесь.

Теперь мы гуляли втроем. Я косилась на взъерошенного дядечку. Вдруг он улыбнулся лично мне и спросил, не хочу ли я мороженого?! Господи, могла ли я не хотеть мо-ро-же-ное?! С того момента, как меня разлучили с соской и познакомили с этим яством, я полюбила его страстно и на всю жизнь!

Дядя был необыкновенным — стоило мне съесть одно, он тут же, несмотря на мамины слабые протесты (видно, хотела показать, что характер у нее ангельский), покупал следующее. А Крещатик, если кто не знает, длинный, тем более что прошли мы его с начала и до конца дважды.



* * *

После развода мама и отец больше ни разу не виделись, а если разговаривали, то по телефону и только по моему поводу. Отец женился, но со мной время от времени встречался. Уже в Канаде родились его внуки, и папа — проектировщик самолетов, будучи невыездным, долго их не видел.

Как-то через маму я передала ему подарки и фотографии детей.

— Он приехал в Москву по делам и позвонил, — рассказал В.П. Мама была в командировке, и я пригласил его к нам взять посылку.

— Это была ваша первая встреча?

— Да, и я должен тебе сказать, — хороший мужик твой отец! Мне с ним было легко, как будто я его знал через тебя все эти годы. Мы решили выпить за знакомство, за тебя и детей. Канадский виски у меня был, но практически никакой закуски, только творог, картошка, хлеб и кефир. Твой папа сварил картошку, залил ее кефиром, и так мы закусывали. Он попросил, чтобы я тебе об этом рассказал. «Она, — говорит, — поймет». Ты поняла?

— Да, я поняла!

Самый счастливый день в моей детской жизни был связан с отцом. Летом меня отправили с детским садом на дачу. Вскоре всех посадили на карантин из-за разразившейся эпидемии ветрянки. Я заболела одной из первых. Лазарет находился на втором этаже, состоял из двух палат по обе стороны коридорчика, в котором помещались шкафчик с лекарствами и столик, за которым сидела нянечка. Хотя в палате имелся умывальник, но уборной не было, и по надобности больные дети получали горшок из неласковых рук нянечки. Нежное название этой профессии никак не соответствовало мегере в белом халате, которая считала, что естественные нужды детям следует справлять исключительно в отведенный для этого час, когда она готова подать горшок.

— Что ты, недоросль, себе думаешь, — шипела она стуча по лбу провинившегося костяшкой согнутого пальца, — обоссался весь. Вот и сохни, поди не в театре.

Я прозвала ее Костяшкой.

На выходные ко мне неожиданно приехал папа. Я увидела его из окна палаты и закричала, взмолилась:

— Папа, папа, забери меня отсюдова!

Я была готова нудить и нудить, а потом еще нудить... а потом не слушать никаких доводов, что бабушка в больнице, няня в отпуске, мама в командировке, а папа работает…

— Иди собирай вещи, — вдруг сказал он и пошел к директрисе.

Я стояла ошарашенная, не веря… Потом кинулась к тумбочке, собрала мелочишку, на пороге со всего размаху влетела в Костяшку, и на ее вскрик закричала еще громче, как человек, окончательно потерявший терпение:

— Уезжаю отсюдова навеки!

И столько взрослой горечи и счастья было в моем голосе, что Костяшка шмыгнула вон из палаты, как какая-нибудь мышь при встрече с котом.

День клонился к вечеру. Мы шли на электричку по проселочной дороге, взрытой корнями сосен, осыпанной сухой хвоей, прибитой сверху свежей, пахучей. Дома нас встретила тишина. Папа сварил картошку и за неимением масла залил ее простоквашей, — ничего вкуснее я в своей жизни не ела!


Пока родители выясняли отношения, меня в основном воспитывали двор и неграмотная няня. Мне был необходим еще кто-нибудь. Вот тогда я и увидела в книжке Маугли (мальчика, на меня похожего), и на несколько лет он стал моим воображаемым другом. В балконной двери отражались наши черные волнистые волосы и гибкая походка одинокого человека-зверя в джунглях, где цветут лианы и болотные лилии. Когда в доме становилось шумно и тревожно, черная пантера Багира успокаивала нас мудрым словом и шершавым языком. Роль Багиры исполняла белая фарфоровая статуэтка куницы с рыжим пятном на морде и на хвосте, которую я, конечно, кокнула. Чтобы мне не попало, няня ее склеила, но сделала это грубо, и нас разоблачили. К моему удивлению, наказания не последовало, родителям было не до куниц, — развод был в самом разгаре. Почти каждый день я подвергалась тайному допросу. То мама, то папа ласково требовали от меня решить, с кем из них я предпочла бы жить. Об этом меня мог спросить судья, но обошлось, а я упрямо хранила молчание.

После развода мама вышла замуж за В.П. В его руки я попала сущим Маугли, то есть ребенком мало цивилизованным. Но времени впереди у нас с ним оставалось достаточно, чтобы поработать над моим портретом. Он лепил меня своим единомышленником, и я с восторгом воспринимала все его науки.

Это был счастливый брак людей одной профессии, живших празднично, ярко на фоне хрущевской оттепели. После войны и сталинского ужаса, когда не­ожиданно «включили свет», наступило их время. Собирались гости, танцевали рок-н-ролл, устраивали домашние аукционы, участниками которых были так называемые художники-формалисты…



* * *

Какие только сюрпризы не поджидали меня в квартире при подготовке к ремонту! Одним из них стал дулевский чайный сервиз на шесть персон, абсолютно не соответствовавший стилю дома, где почти не было штамповки, кроме нескольких чашек и тарелок для повседневного пользования. Купить такой пафосный набор с двуглавым орлом на каждой чашке и блюдце мама, обладавшая прекрасным вкусом, не могла. Подарок? Вряд ли. Можно было бы заподозрить сиделку, но это ей явно было не по карману. В какой-то день нахожу среди жировок (какое волшебное и позабытое слово) конверт: Москва. Кремль. Оказалось сервиз — юбилейный, подарок президента на мамино 90-летие. Сюрпризами были и рисунок Яковлева, почти слепого гения, и две высохшие сигареты — последняя наша заначка, пролежавшая между книг больше двадцати лет, та, которую мы с В.П. так и не успели вместе выкурить…

На лестницу под предлогом вынести мусор мы с В.П. тайком от мамы вы­скакивали покурить и перевести дух. При его нездоровом сердце ему не полагалось ни пить, ни курить, что он с успехом игнорировал. Помню, в последнюю зиму своей жизни он стоял у окна и, не моргая, смотрел на заснеженные крыши. Первый инфаркт случился в тридцать четыре года, и он никак не рассчитывал на нормально длинную жизнь. К смерти относился как к одушевленному врагу, демонстративно пренебрегая фактом ее существования. В продолжение после смерти он не верил и собирался уйти молниеносно, чтобы не доставить ей удовольствия наблюдать его смятение. Надеюсь, так и случилось, хотя последние секунды не дано нам знать. На Калининском проспекте по дороге в галерею, где он должен был открывать выставку, ему стало плохо. Он зашел в универмаг, и, пока продавщица бегала за водой, все было кончено.

Я смотрела на его профиль английского лорда и не знала, что сказать, — только встать рядом, и молча обозревать окрестности. Из окна лестничной клетки, выходящей во двор, открывается убогий вид на развалины советского Карфагена, разруху и увядание. Виды из нашего дома неравноценны: у половины квартир — вид парадный, у другой половины — вид черный, то есть окна смотрят во двор. Пейзаж здесь апокалиптический!

Восемь конструктивистских зданий, соединенных между собой галереями, уже много лет готовы рухнуть! Через трещины в стенах, на крышах и козырьках подъездов проросли кусты и деревья. С каждым годом они мужают и скоро превратятся в висячие сады Семирамиды. Если бы не общее запустение, все могло бы сойти за оригинальный ландшафтный дизайн. От стен и закругленных балконов отваливаются куски цемента, обнажая ржавую арматуру и грозя пришибить прохожих. Корпуса, однако, выходят на улицу торцами, поэтому ужасное состояние домов не бросается в глаза.

Одновременно со стремительным, несовместимым с жизнью разрушением кто-то заменяет старые окна современными стеклопакетами, напоминая, что «Всюду жизнь», как на картине Ярошенко. Иногда в просвете неплотно задернутой простыни, одеяла, реже занавески мелькнут раскосые глаза, тюбетейка, угол двухярусной кровати…. Вероятно, здесь живут гастарбайтеры, приехавшие на заработки в третий Рим, в новый Вавилон, в Москву, в Москву! Их не видно и не слышно, возможно, это одно из условий проживания в центре Москвы. Подъезд, выходящий в наш двор, забит досками, из них торчат вырванные с мясом провода. На бетонном, не тронутом разрухой козырьке, рублеными буквами высечено слово СПОРТ. «Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река…» Шагают спортсмены — плотные, дейнековские девушки в красных косынках, широких черных трусах на резинке — радостные и четкие, как футуристический шрифт.

Как раз в год написания этой песни (1932) закончилось строительство общежития для института красной профессуры. Пролетарский писатель и пламенный революционер Максим Горький даже поучаствовал в проекте собственными деньгами. В день открытия, осмотрев его, Алексей Максимович изрек: «Хорошую конюшню выстроили для комиссаров!» Чуть позже «комиссары» были репрессированы, а институт разогнали. Общежитие перешло во владение военной академии и было заселено курсантами.


Смерть случилась 1 апреля 1998 года, и уверяю вас, если бы В.П. знал, какой день ему уготовила ненавистная, он бы очень смеялся… Вообще, апрель плохой месяц для нашей семьи — в апреле 37-го расстреляли моего деда.

В 1986 году 60-летний свой юбилей В.П. собирался отметить как-нибудь небывало. Впрочем, у него бывалого не бывало. Все, чего он касался, превращалось в праздник. Праздником было даже ежеутреннее неспешное поедание домашнего творога с крепким кофе. За это время он ухитрялся приподнять завесу над какой-нибудь пустотой, а там оказывался очередной сюрприз. Юбилей пришелся на день чернобыльской катастрофы 26 апреля. Хотя информацию скрывали, но слухи уже поползли по Москве.

— Хорош подарочек, — сказал В.П. со свойственной ему иронией.

Тем не менее празднование юбилея состоялось. На следующий день у родителей были куплены билеты в Киев, где предстояло повторить праздник. Мама запротестовала, но В.П. уже оседлал коня, его разбирало любопытство — он хотел взглянуть на все собственными глазами. Он не любил отказываться от намеченных планов, переносить или отменять встречи, не рассчитывая, что жизнь будет так щедра, чтобы предлагать дважды.

Итак, чернобыльская катастрофа не стала препятствием для поездки в город, откуда толпы киевлян бежали, увозя детей подальше от радиации — на восток, на север, куда глаза глядят… В.П. тогда съездил в Киев и благополучно вернулся. А умер двенадцать лет спустя, от четвертого инфаркта. Он, собственно, и первые три не слишком имел в виду: пил, курил, флиртовал с вечно окружавшими его барышнями, преданно, нежно и с юмором любил шумную и требовательную красавицу-жену.

Вскоре после смерти В.П. над Москвой пронесся смерч. Мама этого даже не заметила, хотя ураган скосил почти все деревья в сквере перед Девичкой и сорвал крест с колокольни. Внутри у нее все окаменело. Опомнилась она в ослепительно-яркий ветреный день. Посмотрев в окно, на уровне глаз она увидела вертолет. Он кружился над колокольней, пытаясь водрузить крест в отверстие золотой луковицы, но ветер мешал, раскачивая трос. Она поднесла к глазам бинокль, который всегда стоял на подоконнике, и увидела напряженное лицо пилота, его шевелящиеся губы.

— Твою мать, — сказала никогда не матерящаяся мама, — он матерится! — и она разрыдалась.


Мама умерла через двадцать один год после В.П. В последние годы жизни, если по телевизору не орали про политику, Украину, Америку и западных партнеров, сиделка Гуля устраивала ее у окна. Она восседала на подушках, закутанная в перуанскую шаль.

Мама была ненасытна, но теперь возраст не давал ей возможности бегать по выставкам, ездить на море, встречаться с подругами, которых уже практически не осталось на этой земле.

Светская дама — внутри она оставалась двенадцатилетней девочкой — возраст, в котором она испытала шок, пережив страх и унижение, когда у нее — юной пионерки арестовали высокопоставленного отца, а в школе объявили бойкот.

Несколько небольших канцелярских папок с тесемочками… Я нашла их через год после ремонта. Они были так глубоко спрятаны в недрах старого шкафа, что, выгребая из него вещи, я ухитрилась их не заметить. Не знаю, и спросить уже некого, был ли написан и отправлен чистовик письма, но ясно, что кто-то ей помогал. Но кто осмелился? Неграмотная домработница? Не представляю!


«Генеральному прокурору

Союза Советских Социалистических Республик

от

Поповой Лиды Ивановны


Заявление

1 апреля 1937 года мой папа Иван Николаевич Попов 1896 г. рождения, проживавший по адресу Денежный переулок 11 кв член Коммунистической партии 1917 г. (Последняя работа Председатель Москоопром-совета) был арестован органами государственной безопасности.

Я лично хорошо знаю убеждения своего папы, который меня воспитывал в духе безграничной преданности нашей Родине и Компартии. Многие, кто хорошо знают моего папу, характеризуют его, как честного коммуниста, и я терзаюсь мыслью о том, что мой отец осужден в результате роковой ошибки.

Я прошу Вас: 1. Сообщите мне, пожалуйста, где находится мой отец. 2. Пересмотрите, пожалуйста, его дело.

Я, ученица 6 класса Б 175 школы учусь на хорошо и отлично. Я принадлежу нашей Родине, Советскому Народу и Коммунистической партии. Служению Родине я решила отдать все свои силы, всю свою жизнь.

Прошу и умоляю вас разобраться в деле моего папы и уведомить меня».


У мамы пронзительные глаза — серые безо всякого оттенка голубого. Такие глаза, как я где-то прочитала, бывают у пулеметчиков. На выставках она видела суть и безошибочно угадывала талант. Оказывается, острый взгляд, как у мамы, явление, встречающееся не так часто, как может показаться. Более того, даже у профессиональных, насмотренных искусствоведов качество это бывает слабо развито. Неудивительно, что к маминым замечаниям, которыми она простодушно делилась, прислушивались, а некоторые мотали на ус. Помню, еще дошкольницей я ездила с ней в клубы на рабочие окраины, где она читала лекции на тему «Как смотреть и понимать изобразительное искусство». По звучанию мне очень нравилось соединение этих слов, но смысла их я еще не понимала. Сидя в первом ряду, я пышалась (укр. гордилась) ею и озиралась по сторонам, — понятны ли всем наши родственные связи. В зале темно, и только свет с экрана высвечивает ее профиль. У мамы был абсолютный глаз, как бывает абсолютный слух. Думаю, она сама не сознавала, какое редкое качество ей досталось.

Слева от окна висит этюд, написанный мной в художественной школе. Я помню тот день. Расставив стрекозиные ноги этюдников, мы с одноклассницей пишем цветущую сирень в ботаническом саду над Выдубицким монастырем. Что существенно, картонки у нас стоят по-разному — у подруги вертикально, у меня горизонтально. Я пытаюсь изобразить все, что зрит мой глаз — немного сирени на первом плане — больше для галочки, а дальше, дальше… панорама — разлив Днепра, залитая паводком Левобережная, мосты, высокое небо с нежными по весне облаками. Дух перехватывает от этой бесконечности воды и неба!

И тут я вижу, как у подруги из пастозных живописных мазков вылупляется на всю картонку только одна ветка сирени. Мне очень нравится, как у нее получается! Моя эйфория сменяется разочарованием. От сложности задачи и собст­венного неумения мой этюд получился раздрызганным, не обобщенным, как говорят художники.

При переезде в Москву мама нашла этот этюд, оформила и, расчистив место на стене, повесила его среди картин профессиональных художников. Все забывала спросить ее о таком странном выборе. Спросила только, когда мои дети были много старше меня давнишней — школьницы с этюдником. По тому, как быстро мама ответила, стало понятно, что я не первая, кто интересовался, что здесь делает эта мазня.

— Там есть картина мира! — говорит она.

Возможно, именно поэтому мой формат — горизонтальный — в нем есть возможность втиснуть побольше разных миров, земли, воды, неба. Формат же вертикали сковывает мою свободу. Вертикаль — это прыжок, горизонталь — полет! Зрение у людей устроено по-разному, поэтому и восприятие разное, как, впрочем, и память — каждый помнит свое. Своим ястребиным зрением мама видела общую картину, детали рассматривала невнимательно, замечала не­охотно, ленилась. Глаза у нас с ней отличаются и по цвету, и по форме, но визуальное восприятие мира генетически передалось мне.

Помню, я позвонила ей из базилики Сант-Аполлинаре Нуово в Равенне. Мама закричала в трубку:

— Обязательно посмотри мозаики в базилике Сант Нуово! Ты помнишь Софию в Киеве?

Помнила ли я Софию?! Там мама иногда водила экскурсии и, если меня некуда было девать, брала с собой, и я таскалась за группой. Прикрыв ладонью глаза, я начинала игру. Раздвигала слегка пальцы, и сияющее золото и насыщенные синие цвета смальты пятиметровой фигуры Оранты обжигали меня. Я фокусировала взор на лице матери-заступницы, — она смотрела на меня мягким взглядом сияющих мозаичных глаз, а вокруг нее разливался золотой океан фона. Я ставила руки щитком, чтобы видеть только огромную нишу с Богоматерью во весь рост с ладонями наружу в жесте заступнической молитвы, в одеянии, сияющем 177 оттенками синей смальты. Перед тем как мама заканчивала экскурсию, я щурилась, прощаясь, и все это волшебное сияние сливалось в единый абстрактный, космический узор.

— Алле, алле, что ты молчишь?

— Связь плохая, — соврала я.

— Ты слышала, что я сказала про базилику? Там такой же золотой мозаичный фон и статичные фигуры святых во весь рост. Помнишь, как я водила в Софии экскурсии? Хотя ты была маленькая, вряд ли помнишь...

И так у нас случалось много раз. Мои родители, как и я, успели достаточно поездить по миру, — упоминаешь музей, а мама подхватывает, называя какую-нибудь совсем неочевидную картину или фреску, и прямо в яблочко — именно она зацепила и меня!



* * *

Мы с Гулей несли букеты цветов и две увеличенные мамины фотографии. В похоронном бюро ко мне устремилась распорядительница, которой накануне я отдала одежду для мамы и проплатилась (новое для меня слово).

— Вы только не волнуйтесь, мы что-нибудь придумаем! — такими словами утешения встретила она нас.

«Какие еще волнения могут поджидать меня? Все уже и так произошло!»

— Дело в том, — продолжает она, — что во всем районе выключили свет. У нас такого никогда не происходило, мы звонили на подстанцию, они надеются починить через несколько часов, но пока…

— Где мама?

Моей задачей до прихода людей было вытащить из-под платка мамины волосы и взбить локоны. В России почему-то покрывают голову покойника платком, который мама никогда не носила и терпеть не могла.

— Она в том зале, где мы и договаривались, — сказала распорядительница.

— Тогда в чем дело, — я встала, чтобы пойти заняться мамиными локонами.

— Нет, нет, — она вскочила и расставила руки, как в картине «Не пущу». — Там нет света и окон тоже!

В это время стал подтягиваться народ. Одновременно из другого зала вслед за батюшкой стали выносить чужого покойника. За их спинами я увидела неяркий свет.

— Так вот же, — почти ликуя, вскричала я. — Там — свет! Вот там все и будет!

— Мне очень жаль, — с профессиональной грустью сказала она. — Этот зал только для крещеных, но даже если бы мы его открыли для вас, света там нет. Это свечки, которые родственники принесли с собой, и они уже догорают.

И тут разверзлись хляби небесные! За все время маминого угасания я ни разу не заплакала — держалась! С плачем у меня вообще проблема. Как-то с детства повелось, что слезную часть эмоций мама узурпировала. Зато почти до самой школы мне оставили соску-выручалку, которую я, если что, выхватывала из кармашка передника и совала в рот. Взрослые надо мной подтрунивали: «Большая девочка, замуж скоро, а соску сосешь, как агушенька какая-нибудь». С годами я сменила соску на шоколад и мороженое, благополучно приведя себя к небольшому диабету.

Теперь все невыплаканные слезы полились из меня как… любая метафора сгодится. Из коридора я видела, как собирались люди в фойе. Свет туда попадал из открытой на улицу двери. В конце июня жара после полудня становилась невыносимой. Приехала старейшая мамина приятельница Ирина Александровна Антонова. Накануне она спросила меня по телефону: «Дорогая моя, а будет ли кто-нибудь еще из нашего поколения?» Ну что я могла ей на это ответить, хотя пара неходячих подруг тогда еще были живы.

Кто-то пытался меня утешать, кто-то побежал в магазин за свечами, которых не оказалось, кто-то, указывая на Ирину Александровну (она часто мелькала на ТВ и была узнаваема), грозил распорядительнице большими неприятно­стями. Последнее, вероятно, сработало.

— Ладно, давайте документы, — на пороге кабинета стоял какой-то «случайный» дядька в шортах.

— Какие документы, мне никто не говорил, — испугалась я.

— Без документов ничего не будет, — сказал дядька и захлопнул за собой дверь.

В мое оправдание можно только сказать, что это были первые похороны, которые я самостоятельно организовывала. Кроме того, как ни крути, я была почти иностранка, и, хотя по-русски вроде как изъясняюсь сносно, многие мест­ные обычаи подзабыла или никогда не знала. Накануне, когда я привезла похоронную одежду, платила и показывала материнские документы, никто мне слова не сказал. Домой за бумагами меня вез галерист Миша Крокин, а я тараторила и тараторила — за неимением соски, наверное.

Когда я вернулась, все уже были в зале, куда гроб все-таки перенесли. Ко мне подскочила моя подруга Таня А.:

— Ты только не пугайся, она не плачет.

Я ничего не поняла, но переспрашивать не стала, вошла в зал и… улетела сразу в свой ночной сад в Монреале.

Массовый наплыв светлячков случается не каждый год, но когда случается, то это настоящее световое шоу. Выходишь в сад, напоенный запахами ночных цветов и диких животных, а там в кромешной тьме, в каком-то только им известном ритме включаются и выключаются крошечные фонарики. Именно такая тьма в редких, дрожащих горошинках света встретила меня в зале, куда, по словам распорядительницы, дорога нам была заказана, так как я не знала, была ли мама крещеная. Сама она высказывалась по этому поводу невнятно — вроде, домработница крестила, хотя при отце-наркоме какая нянька осмелилась бы, да и никаких распоряжений мама по этому поводу не оставила. Оказавшись у гроба, уже утопающего в цветах, я освободила, как и планировала, ее седые крупные локоны, распределила вокруг лица и вздрогнула — лицо ее было мокрое от слез…

— Это не слезы. Она оттаяла, не бойся, — услышала я шепот Тани.

Немного придя в себя, я поняла, что светлячки — это телефоны собравшихся. Говорили о мамином понимании искусства, о ее красоте, которую она ухитрилась пронести до самого конца, о невероятной энергии, от нее исходившей.

В ресторане в двух шагах от морга, где проходили поминки, свет уже горел, и на мое удрученное риторическое замечание, что, понятно, горячего не будет, администратор сказала:

— Почему же, мы все приготовили по списку.

— Успели?!

Позже я узнала, что НИГДЕ — ни рядом, ни напротив — свет не отключали вообще!

— Ну и похороны устроила себе Лидия Ивановна. Никто не забудет! — услышала я чьи-то слова.

Ирина Александровна ушла через полтора года после мамы. В день прощания с ней музей был закрыт для посетителей. Ионические колонны центральной части портика гениально придумали задрапировать в черную ткань, и только капители белыми коронами сияли над ними, усиливая невосполнимость утраты.



* * *

Пока мы укладывали в коробки книги, мы старались хотя бы слегка их встряхивать, — вдруг вывалится что-нибудь важное… Иногда усилия вознаграждались. Так неожиданно закладкой для книги Муратова «Образы Италии» послужил троллейбусный билет города Киева стоимостью в четыре копейки. В другой раз из альбома Сезанна вылетел лист из школьной тетради. На нем почти детской рукой цветными карандашами был нарисован одинокий цветок-отшельник. Подарил мне рисунок Владимира Яковлева его друг и мой сосед — поэт на пороге славы — Геннадий Айги в награду за поступок достойный, как он сказал, доброй самаритянки. А я-то давно поставила на этом цветке крест, считая его безвозвратно потерянным.

В 1972 году за антологию французской поэзии на чувашском языке Гена стал лауреатом премии Французской Академии и был приглашен на прием в посольство Франции. Во времена тяжелого застоя попасть в посольство одной из ведущих капиталистических стран — это как слетать на Марс. Но тут, как назло, случилась коллизия в духе поэмы А.К. Толстого «Сон Попова», в которой советник Попов «…в приемный зал вошел без панталон». У Гены панталоны имелись, но старые, грязноватые и единственные. Вот он и пришел со своим горем ко мне. Я их выстирала, и пока он сидел в трусах, курил и нервничал, поглядывая на часы, я гладила их и гладила до самой последней минуты, пока они не подсохли и не залоснились словно черный шелк.


Конечно, ремонт был необходим, но после него вряд ли вернутся запахи квартиры. В какой-то момент у меня вдруг появилось настойчивое, даже назойливое желание не просто воссоздать прошлый мир, а прожить его в реальности. Мне снились книги, книги, книги... Их было много! Обзванивая библиотеки, музеи, галереи, мы получали усредненный ответ: «Приносите, полóжите на стол, кто захочет, тот возьмет». О том, чтобы таскать на себе эту тяжесть, не могло быть и речи. Хотя дела у нас шли ни шатко ни валко, книг все же становилось меньше.

Пришла знакомая журналистка Люда Л. Ей нужен был справочник членов Союза художников СССР. Спросили у нее совета, куда пристроить оставшиеся книги.

— Однажды я собирала библиотеку для клиента на Рублевке, — сказала она. В букинистическом все стоит очень дорого.

— Что-то я этого не увидела. Букинисты цедят сквозь зубы. Никакой заинтересованности я в них не заметила.

— Знаешь, — сказала она, — как теперь с книгами и антиквариатом? — Каждый внучок может купить, но не каждый дедушка может продать!

Я задумалась — что бы это значило? Может быть, имелось в виду, что двум этим игрокам трудно найти друг друга? Переключаться времени не было, у меня и так голова пухла от всех дел.

Журналистке посоветовали склад где-то в новой Москве. Огромный подвал под магазином «Пятерочка» был завален книгами и журналами под самый потолок. Среди них собрания сочинений, масса энциклопедий и разных «Анжелик», журналы «Юность», «Костер», «Столица», фолианты в кожаных переплетах, — все перемешано, словно в приют для бездомных собак свезли дворняг и борзых, болонок и французских бульдогов… Распоряжался всем человек, хорошо разбиравшийся в этом хозяйстве.

— Он взял мой список и пробрался только ему известными тропами к нужным кучам, в два счета собрав мне всю библиотеку.

Ни адреса, ни имени сотрудника она не помнила.

На этом этапе пришла букинистка — высокая изысканная девушка, наша соседка. Она отобрала довольно много книг — некоторые для себя, остальные на реализацию.

— Могу дать вам телефон одного книжника. Он покупает по десять-двадцать рублей оптом. Но я предупрежу его, что здесь еще остались хорошие книги, чтобы он не жадничал. Это был какой-никакой выход — надежда, что, потратив даже эти копейки, он не выбросит их, не отдаст на макулатуру, как это, клацая зубами, предлагали дворники, и, кто знает, может, книги обретут новую жизнь в чужом доме.

Муж позвонил оптовику. Безо всякого энтузиазма тот сказал, что его уже предупредили, и он готов прислать грузчиков.

— А вы сами не посмотрите?!

— Так у вас же мало осталось — штук пятьсот?

— Я их не считал, но думаю, что не меньше полутора тысяч, — сказал муж.

— Ну ладно, приеду, посмотрю.

Это был высокий крупный мужчина, которого я сначала приняла за грузчика.

— Да тут у вас больше двух тысяч, — сказал он, прогуливаясь вдоль полок. Даю пятнадцать рэ за штуку. Согласны?

— Двадцать — смело вступил в торговлю муж.

До ремонта оставалась неделя, а у нас еще конь не валялся. Надо было избавляться от большей части книг.

Расчет происходил в кабинете.

Гриша, как звали дядьку, заплатил нам деньги и позвонил грузчикам. Ждали мы их в гостиной часа полтора, куда Гриша как-то незаметно нас подпихнул. Мы сидели на диване, а он, не раздеваясь, стоял над нами и ни на минуту не замолкал! В прошлом он был милиционером, в детстве полюбил книги, которые впоследствии стали его бизнесом. Теперь он владел двумя букинистическими магазинами. Комплименты в адрес нашей библиотеки сыпались как из рога изобилия. Чем напористей он говорил, тем отчетливей я понимала, что потоком слов он удерживает нас здесь, не давая шанса передумать! Тут пришли грузчики и стали вычищать стеллажи, сбрасывая книги в сумки.

Наполнив сумки, они выносили их на лестничную площадку, которая представляла собой длиннющий коридор с лифтами в середине. Говорили, что наш дом поздней сталинской архитектуры строился под гостиницу, но потом его почему-то отдали младшему офицерскому составу и их семьям.

Когда полки опустели, я вышла на площадку. Зрелище было ужасное! По всей длине коридора в два-три ряда стояли разноцветные сумки: синие, зеленые, коричневые, желтые, в клеточку — такие возили по всему миру советские челноки. Змеей извивались они по всей двадцатиметровой длине коридора, зaгибаясь к лифтам. Я даже представить себе не могла, что книг окажется так много! То есть на стеллажах в небольшом кабинете лежал свернутый кольцами питон Каа! Теперь, покидая дом, он осмелился распрямиться.

Я второй раз хоронила своих родителей!



* * *

Разворошив родительское гнездо и сдав многотомную библиотеку милиционеру-букинисту (оборотень, конечно), я впала в отчаяние от содеянного, из которого через неделю меня вывела подруга, переслав сообщение из соцсети молодого коллеги-искусствоведа: «В любимом букинисте новое поступление — библиотека искусствоведа В.П. Цельтнера. Разбирал его книги шесть часов. Его библиотека — это удивительное сочетание почти неизвестного в России искусства Украины и мощнейших визуальных стимулов печатной продукции со всего мира. Неудивительно, что Цельтнер обратился к Розенквисту как выразителю философии поп-арта, которую, безусловно, сам разделял. Он был знаком с ним лично, гостил у него и написал о нем книгу».

Следующее пересланное сообщение я получила с разницей в несколько часов: «Уникальная коллекция Владимира Павловича Цельтнера сегодня пополнила фонд библиотеки образовательного центра ММОМа, более 1000 книг, брошюр, приглашений. Благодарю Василия Церетели за оперативное решение вопроса. Ян Гинзбург».

Кто ты, прекрасный Ян Гинзбург?! We made it! — ты и я, и Василий Церетели, и букинист Гриша! Гриша, любя и понимая книжный бизнес, привез книги не в подвал под «Пятерочкой», а в свой главный магазин в центре Москвы, я уверена, что подруга рассказывала именно о нем. Двух таких персонажей даже в Москве не сыщешь. Василий Церетели обеспечил финансовую и административную поддержку, Ян зафиксировал память и стал хранителем фонда имени Владимира Павловича Цельтнера, а я осуществила свою сверхзадачу и, обманув время, продлила жизнь нашей семьи.



* * *

Однажды, в конце восьмидесятых, к нам в Монреаль на Рождество прилетела мама. Шумная, затейливая, она хватала внуков, и они плясали вокруг елки, распевая во все горло: «Битте-дритте, фрау-мадам, я вам урочек преподам», — или другое музыкальное произведение — «Разрешите мадам, заменю я мужа вам…». Она организовала детей, и они приготовили каждому сюрприз. Один такой подарок до сих пор хранится у меня в столе. Когда я натыкаюсь на него, меня мучает неприхотливое, на мой взгляд, желание заглянуть в те невинные времена, когда дети чертили каракулями: «Mom & Dad you are the best» (англ. «Мам и пап, вы лучше всех»). Как оказалось в будущем, одобрение требуется не только детям, но и их родителям.

Мама привезла нам в подарок — made in USSR — елочные игрушки моего детства, а также свои представления об американском континенте. Гуляя по старому городу, который в путеводителях называют «американской Европой», она спрашивала, какого века тот или иной собор, крепостная стена, здание... За исключением нескольких второстепенных построек XVIII и даже XVII веков, ничего выдающегося старше XIX века предложить я ей не могла. Кажется, она была разочарована. Зато в Нью-Йорке она уже не отвлекалась на европейский шарм Гринвич Виллиджа, а рвалась в мощь районов с небоскребами, роскошными музеями, многоэтажными доходными домами вокруг Центрального парка, в запредельно современный бит Большого Яблока, сообразив, что не «старыми камнями» славен Нью-Йорк, как, впрочем, и весь североамериканский континент, а имеет он собственную эстетику, если вы смогли ее уловить!

На Рождество в Канаде мы обычно ходили в гости, а Новый год традиционно праздновали дома 31 декабря с детьми и друзьями. Мы были счастливыми обладателями бесценной коллекции елочных игрушек. Сначала к нашим канадским добавились французские антикварные, подаренные нам нашей соседкой Жаннин, а чуть позже мама привезла из Москвы советские. Чтобы уместить все это богатство, елка покупалась пышная, дорогая, до самого потолка — коллекция требовала достойного представительства!

Утром 31 декабря в доме начинался обряд украшения елки. Из старинной коробки, которая сама могла бы висеть на ветке, вынимался жестяной клоун Жак с петухом на голове; замотанная в вату хрупкая балерина спала до поры до времени в пенале от перчаток; в упаковке из-под яиц хранились стеклянные расписные яйца; очаровательные птички с настоящими перышками были готовы взлететь на елку… Доходило дело и до игрушек моего детства. Доставались ватный, засахаренный клеем Дед Мороз, стеклянная шишка и виноградная гроздь, и, как финал, на верхушку елки водворялась красная звезда! Никогда я не видела красивей вертикали, чем украшенная нашими игрушками елка! Ну разве что… Эйфелева или Шуховская башни или колокольня Новодевичьего…

В один прекрасный день дети выросли и со словами: «Дорогие родители, наслаждайтесь свободой», — вылетели из родительского гнезда. Какое-то время они еще приходили на Новый год со своими очередными возлюбленными, но вскоре по западной традиции семейный праздник превратился для них в вечеринку с друзьями. Мы тоже последовали их примеру, но кураж прошел, и вместо елки мы ставили в вазу хвойную ветку. Дети позванивали, реже приезжали, дела у них всегда, по их словам, были ОК. Да, мы наслаждались свободой!

Но однажды позвонила дочь:

— Mom and Dad, давайте соберемся на Новый год! Я уже договорилась с Дуней, — так мы в детстве называли сына. — С вас — елка, а мы нарядим!

Наконец, после долгих лет несовпадений, наши желания совпали! Пышная ель была куплена сразу после католического Рождества. В ожидании праздника она стояла на заднем дворе, прислонившись к клену, собирая на ветках мерцаю­щий иней и тонкие сосульки. Поздним утром последнего дня Старого года все съехались ее украшать. Мешок с игрушками хранился в подвале. Этот черный пластиковый мешок для строительного мусора всегда стоял в углу подсобки, став привычной деталью интерьера. Сейчас его нигде не было! Я лазила по подвалу под аккомпанемент поторапливающих меня сверху голосов, уже догадываясь, что произошло.

Несколько лет назад на нижнем этаже делали ремонт. Рабочие укладывали строительный мусор в мешки, и в «мусорный день» выносили их к дороге. Так и уплыл мой мешок с бесценной коллекцией. Мы немного грустно справили Новый год, нацепив на елку, чтоб не казалась она такой неприкаянной, конфеты, жалкие мандаринки, несколько разноцветных прорезанных салфеток.

С тех пор на зиму мы с мужем стали уезжать в теплые страны и встречать Новый год в Мексике, в Перу, на Кубе — без снега, но с елками, которые казались там противоестественными и даже вульгарными на фоне синих равнин южных морей.

Вернулись к нам елочные игрушки совершенно неожиданно… В Рождество 2019 года началась метель и не прекращалась до 1 января. Снег валил и валил, равняя проезжую часть дороги с сугробами на обочине. Аэропорты закрыли, все рейсы отменили, гости не приехали. А уже 1 января вся эта бескрайняя белизна сияла и блестела на ярком солнце под высоким чистым небом. Я включила камеру и позвонила Гуле на вотсап. Она передала телефон маме, и я стала показывать ей белую равнину, из которой там и сям торчали голые верхушки деревьев, будто мачты затонувших шхун. Мама все пристальней вглядывалась в экран телефона… и вдруг подозрительно спросила:

— Ты что, опять на море?!

Последние лет десять она ревниво следила за моими передвижениями по свету, которые были ей уже не под силу.

А еще через день снова позвонила Гуля. Мама в своем достаточно долгом стабильном состоянии вдруг решительно съехала на ступеньку… Заказав ночной билет в Москву, я спустилась в подвал за чемоданом, и тут… Право же, чего только в жизни не бывает!

Все коробочки, контейнеры, сундучки и ящички — хранилища елочных игрушек были переложены из черного пластикового мешка в ярко-оранжевый с лыжными комбинезонами. Все эти годы он торчал сигнальным боком с антресолей, но мы больше на лыжах не катались. Убей меня, если я помню, как, зачем и когда я их туда переложила…




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru