Гутенберг на полставки. Стихи. Александр Переверзин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Александр Валерьевич Переверзин (3 февраля 1974 года, Рошаль, Моск. обл.) окончил Московский институт химического машиностроения и сценарный факультет ВГИКа, учился в Литературном институте. Участник творческого объединения «Алконостъ». Главный редактор издательства «Воймега». Лауреат поэтической премии «Московский счет» (2010), премии «Венец» (2018). Публиковался в журналах «Арион», «Новый мир» и других. Дебютировал со стихами в «Знамени» (№ 11, 2020). Живет в городе Люберцы.




Александр Переверзин

Гутенберг на полставки


* * *

Я буду ненавидим всеми

и с той и этой стороны,

за то что я молчал во время

братоубийственной весны.

Сидел на незаметном сайте,

надеясь Гнедича сберечь,

теперь вот вылез. Проклинайте

меня, а не родную речь.



* * *

В идеальном мире без страданий,

углеводородов и пластмасс

мне, увы, не будет оправданий,

потому что я не лайкал вас,

а следил блестящими глазами,

как во тьме сжималась западня.

Лайкайте, прошу, всё это сами,

без меня.



* * *

Я лежал на животе,

медсестра вошла в палату

и прижалась в темноте

и запела хрипловато:

за Кузьминским лесопарком

есть блаженная страна.

Хочешь, выведу по балкам?

Там земля искривлена,

перерезана, изрыта.

Досчитай до десяти,

вот тебе моя защита.

Я ответил: уходи!


За Жулебином бескрайним

есть фруктовые сады.

Увожу тропинкой тайной

всех подальше от беды.

Безмятежность и свобода.

Там не нужно QR-кода,

там не наступает ночь.

Я ответил тихо: прочь!


Бросила в лицо мне зёрна,

в колбе развела огонь

и кусок сухого дёрна

положила на ладонь.

Пациент, дышавший с краю,

заорал, как психопат:

помогите, умираю!

помогите, умираю!

И чернел её халат.



* * *                        

                                Много земель я оставил за мною…

                                                                     Баратынский


Поле бугристое, тёмные ели.

Ветер свистит в рукотворные щели,

электропоезд летит.

С детства запомнил я эти картинки:

Вялки, Игнатьево, Подосинки.

Не изменяется вид.


Шумно и радостно в третьем вагоне:

кто-то недавно ушёл от погони, —

в первом остался контроль, —

кто-то врубает то Цоя, то Круга.

Две неформалки глядят друг на друга,

стрижены обе под ноль.


Бабка с тележкой: перчатки! колготки!

Слева, устав от навязчивой водки,

парень склонился на кладь.

Но не до сна беспокойным соседям:

вытащив свёрток промасленный снеди,

вскрыли вторую ноль пять.


Сверху, — от ранцев, баулов и сумок, —

медленно-медленно движется сумрак,

давит на правый висок.

Так почему же я снова и снова

еду из Люберец в четверть седьмого

на непроглядный восток?


Может, там в реках резвятся медузы?

Или в полях вызревают арбузы?

Птицы щебечут зимой?

Свет. Переезд. Легковушки и фуры.

Скоро увижу я трубы Шатуры!

Скоро шагну на простор торфяной!



* * *

Нахожусь в междуречье

беспокойства и злости,

где слова человечьи

превращаются в кости,

где качается Хронос

в сердцевине колодца.

До чего ни дотронусь —

упадёт, разобьётся.

В разговорах с глухими

в тишине тизерцина

отзывается имя

милосердного Сына.

Гутенберг на полставки,

андердог в высшей лиге.

У меня на прилавке

одноцветные книги.

И в одних — жизни строгость,

а в других — смерти кротость.

И всё шире и шире

ежедневная пропасть.



* * *

Помнишь, ты меня водила

по холодным лабиринтам,

по ступенькам и перилам

между камфорой и спиртом?

Там глядели сквозь оправы

и судили беспощадно

знахари и костоправы,

в снимках оставляя пятна.

Свет с частицами металла,

алгебра и аллергия.

Ты в бумажке прочитала:

«Менингит — это другие»

и заплакала. Мы вышли

в рукотворный наутилус,

двигаясь кругами к вышке,

думая, что заблудились...

А теперь ни безголосья,

ни вопросов, ни ответов —

ничего, прошу, не бойся,

тёмные круги изведав.

Я держу тебя за руку

и веду в последний раз

в бесконечный первый класс

через каменную муку.



* * *

Время шло навстречу как безумец,

нечленораздельное бубня.

В этот год уста мои сомкнулись

и стихи оставили меня.

В сад ходил. Лежал на одеяле.

В Телеграме видел трилобит.

А вокруг друг друга обвиняли

и учили Родину любить.

Мне казалось, даже солнце косо

смотрит на меня из-за листвы.

Прилетали осы, абрикосы

были сладкосочны и чисты.

Днём спускался на велосипеде

к Ахтубе, в прохладные места

и увидел: дети

мучают крота.

Тыкают в бока сучкастой веткой,

посыпают голову песком,

пробуют попасть в него монеткой

в радостном безумии людском.

Я спросил: зачем вы так жестоки?

Много в мире горя и беды.

Вы же люди. Вы не одиноки.

Вам хватает знаний и еды.

И один ответил: мы случайно.

Я к реке погнал велосипед.

Вслед кричали яростные чайки,

ожидая завтрак и обед.



* * *

Я хожу по листьям и врачам,

по пустым электропоездам,

галочку поставил я не там.

Что хочу? Не плакать по ночам.

Я перескажу тебе лайфхак:

если завернуть в салфетку страх

и развеять в полночь над болотом,

над молочным снежным Рождеством,

с книгами и прочей позолотой, —

раскачают длинные часы

тополя, надгробие и дом

средней и зелёной полосы.

Постучался в двери философ,

правду, говорит, тебе принёс.

Я не буду, обгорев до слёз,

к этой правде никогда готов.

Помнишь, мы увидели за дверью

тёмный разделительный покой?

Прикоснись же к моему неверью

мокрой и смирительной щекой.



* * *

В мерседесах скучали абреки,

театралы толпились у касс,

мы прощались друг с другом навеки

на бульваре у здания ТАСС.

Жизнь казалась прямой и нестрашной,

когда ты посмотрела в Калашный.


Десять раз поменяли афишу

и ввели электронный платёж.

Но, глаза закрывая, я вижу:

ты за бледным Орфеем идёшь.

Ухмыляется Маяковский,

разветвляется Малый Кисловский.


На проспектах подземного мира

радиально понятная речь,

а тогда, помнишь, пела Земфира:

корабли в твоей гавани жечь.

На фасаде гирлянда полоской,

не кончается Средний Кисловский.


Стены в стикерах, сумрачны лица,

выход в город, Казанский вокзал.

Если можно назад возвратиться,

я бы вслед за тобой побежал.

По бесконечным аркам,

по проливным дворам,

по испуганным паркам,

по бессонным глазам.



* * *

Я перестал бояться глухонемой воды,

слова чужого, глянца, врубелевской темноты,

горнего протуберанца, проволоки на крюку

и что уже докричаться я до тебя не смогу.



* * *

Вот и кончилась отсрочка,

сдута огневая пена.

У тебя родится дочка.

Назови её Елена.

Бог, как говорится, в помощь, —

в быт счастливый с головой.

А у нас с тобой был, помнишь,

Мартик. Он ещё живой?



* * *

Проступает будущее из мрака.

Вот и я, оцифрованный экспонат,

пережил Мандельштама и Керуака,

а ещё одиннадцать лет назад,

в сентябре, когда ехали на турбазу,

завершая перекладной маршрут,

где я в море потом не вошёл ни разу,

мне казалось, что столько и не живут.


По камням карабкались осторожно,

выходя через кладбище на Казантип.

За отвесными скалами безнадёжно

обрывался береговой изгиб.

Выпускали на скользкой траве улитку,

наступали на тени бетонных ваз,

проходили ветреную калитку,

и она молчала, не выдав нас.


Открывали на двадцать девятой книгу,

Шварц, Гандлевский, Цветков?

Сохраню интригу,

в первой снизу узнали свою судьбу.

В Прагу съездить хотели, в Ригу,

от Змеиной бухты нашли тропу,

по которой расходятся поодиночке.

Я скажу сейчас, что тогда не смел:

всё моё — твоё до последней строчки,

до слепого блеска смертоносных стрел.



* * *

В августе в Рошале две недели жили,

соснами дышали в масочном режиме.

Рыжая ларёчница, — чай и карамель, —

говорила: хочется к другу в Коктебель.

А ещё там был топор, аккордеон и две трубы,

принесённые на двор. И гробы. Ещё — гробы.

Они парили над забором словно дирижабли,

мы с отчаянным задором брали в руки грабли,

бесполезны и кривы, два сюрреалиста,

выгребали из травы камешки и листья.

Мёртвый свет под потолком, треснувшие белила.

А на кладбище городском жизнь вовсю бурлила.



* * *

Когда Цветаеву запретили

называть поэтом, я молчал.

Когда Пушкина запретили

назвать эфиопом, я молчал.

Когда Гликберга запретили

называть Чёрным, я молчал.

Когда Бугаева запретили

называть Белым, я молчал.

…Молчу, лежу, засыпаю,

и снится мне:

в притонах Сан-Франциско

лиловый негр вам подаёт манто.



* * *

Волхова не пугай

бирюзой дождевой.

С края на край,

с огненной головой,

Волхов перебегал

по трёхдневному льду,

а сегодня иду,

тих, по Новгороду.

Справа Спас Ильина,

слева срам в полный рост,

а напротив стена

и невидимый мост.



* * *

Мне снятся по ночам покойники,

их непонятный разговор.

В моём бермудском треугольнике

кладовка, кухня, коридор.


Глотну глоток живого холода,

услышу: в воздухе ночном,

блуждая по пустому городу,

поют сирены за окном.


И как мне выбраться из этого?

Из жёлтых рамок на стене,

из Заболоцкого, из Летова,

из тех, кто помнит обо мне?




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru