Притворяясь взрослой. Материнские сказки. Юлия Лукшина
Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2022

№ 10, 2022

№ 9, 2022
№ 8, 2022

№ 7, 2022

№ 6, 2022
№ 5, 2022

№ 4, 2022

№ 3, 2022
№ 2, 2022

№ 1, 2022

№ 12, 2021

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Об авторе | Юлия Игоревна Лукшина родилась и живет в Москве. Прозаик, сценарист, драматург. Окончила отделение истории искусства исторического факультета МГУ, получила специализацию в области современного искусства в лондонском Институте Сотбис (Sotheby’s Institute), окончила драматургическую мастерскую Высших курсов сценаристов и режиссеров (ВКСР).

Финалист драматургических конкурсов «Любимовка 2016» и «Любимовка 2019». Лауреат премии «Золотой орел» за сериал «Оптимисты» (в соавторстве), автор сценария к фильму «Человек из Подольска» по одноименной пьесе Дмитрия Данилова (2020). Преподает драматургию и литературное мастерство.

Предыдущая публикация в журнале «Знамя» — рассказы «Сухое плаванье» (№ 8 за 2020 год).




Юлия Лукшина

Притворяясь взрослой

Материнские сказки


— Бабушка, а мама — тоже развивающийся организм? (Зоя. 5,2).

— Это — колобок, он заблудился в лесу. Но он уже привык (Зоя. 4,7).


 

Марта-Ада-Зоя

15 сентября, 2012

В воздухе — прохладное чувство осени. На мне японское непромокаемое пальто из тех, что складываются в невесомый мешок. На поясе сумка с салфетками, телефоном, зарядкой и контактами адвокатов — все по инструкции. Воду забыла.

В небе — белые воздушные шары. Тамара оглядывается поверх голов. Мы пытаемся найти еще одну подругу. Глупая затея. Вплываем на проспект Сахарова. У многих — самодельные транспаранты. «За честные выборы», «Свободу политзаключенным». Кругом, насколько хватает глаз — людское море. Как в метро в час пик.

Я устала.

Мне хочется на обочину, но движение толпы мягкое и сильное, не пробиться. Я вспоминаю, как однажды зашла в садовый лабиринт в Италии. Толстые зеленые стены были выше человеческого роста. Наверное, это были туи. Вечерело. Вскоре я поняла, что не могу выбраться, и стала кричать, звать В., который не пошел внутрь и стоял снаружи. Когда он меня услышал, помочь, конечно, ничем не мог. Я попыталась просунуть в зеленую стену руку, раздвинуть плотное сплетение острых веток, но это оказалась невозможным. Больше в лабиринте никого не было. Там я впервые в жизни запаниковала и как выбралась, совершенно не помню.

Я сую руки в карманы и глажу себя по животу. Шелковистая подкладка нагревается. Я представляю, как по изнанке бедра течет струйка крови. Я говорю себе: «Не накручивай». Вспоминаю закаты на даче. Больничные коридоры. И как папа отказался купить мне заколку с белыми пластиковыми ромашками, обозвав ее словом «китч». Вспоминаю ежа в сумерках. Впереди начинает разноситься эхо громкоговорителя. Потом треск. Потом тишина. Потом музыка. Люди, которые идут впереди, несут плакат: «Если не мы, то кто же». Наверное, все же не стоило идти на митинг беременной.

Меня опять толкают в спину. Потом в бок. Извиняются. Я останавливаюсь. Прислушиваюсь к животу. Сгибаюсь, чтобы лучше слышать. Я пока не поняла, что беременна. Я знаю, что это факт. У меня есть узи. Но что это значит?

Вдалеке на эстраде говорят о свободе. Акустика очень плохая. Громкое нестройное эхо рикошетит в разные стороны. Внутри меня живет кто-то очень мелкий. Я — матрешка. Я кенгуру. Эта не новая новость окутывает мое япон­ское пальто слоем чего-то невидимого.

Тамара ушла вперед. Начинаю догонять, лавировать, прикрывая живот руками.

Не заметившая моего отсутствия, она кивает на толпу: «Народ-то поджимает. По Первому точно скажут, что пришло три бомжа. Ты как? Смотри, люди кругом какие классные. Здорово, да?»

Я решаю, что из имен, которые были у меня на примете — Марта, Ада, Зоя — я выберу Зою.


2013 год


Вошел в силу закон Димы Яковлева, запрещающий усыновление россий­ских детей американцами, инициированный по инициативе депутата от партии «Единая Россия» Екатериной Лаховой.

Скончалась бывшая премьер-министр Великобритании Маргарет Тэтчер.

Владимир Путин подписал указ о помиловании экс-главы «Юкоса» Михаила Ходорковского.


Из открытых источников:

«Родильный дом № 16 Департамента здравоохранения города Москвы — одно из старейших родовспомогательных учреждений города Москвы, располагается среди особняков и садов, в живописнейшем районе города — поселке Сокол (Поселок художников), недалеко от метро “Сокол”.

Родильный дом № 16 Москвы был построен в 1938 году, здание использовалось под эвакуационный госпиталь № 5003 вплоть до 1945 года. В период с 1976 по 1979 год в здании была проведена реконструкция, созданы новые палаты и технические службы, в 1991 году — благоустройство территории.

С 2009 года родильный дом является клинической базой кафедры акушерства и гинекологии ИПК ФМБА России (завкафедрой д.м.н., проф. С.А. Леваков), на которой проходят обучение врачи из всех регионов РФ. В родильном доме работают врачи акушеры-гинекологи, неонатологи, анестезиологи высшей и первой квалификационных категорий, кандидаты и доктора медицинских наук, профессора, доценты и ассистенты кафедры акушерства и гинекологии.

В 2010 году родильный дом № 16 включен в число лауреатов Национального конкурса “Лучшие родильные дома РФ — 2010” и сертифицирован в реестре “Надежная репутация”. Роддом закрыт с сентября 2015 года».


* * *

— Мама, а мертвый ничего не чувствует, даже если его насквозь проколоть? (Зоя. 6,11).

— Мама, я ведь буду жить вечно? Мы с тобой вообще ведь будем всегда? (Зоя. 4,3).


* * *

«Мы смотрим на мир лишь однажды — в детстве.

Все остальное — воспоминание» (Луиза Глюк. «Ностос»)



Шампанское


Быть беременной тоскливо. Я похожу на оплывшего снеговика и больше не смотрюсь в зеркало. Я прибавила двадцать два кило. На конкурсе «Самые отечные москвички» я бы заняла первое место. Спать приходится сидя. Сон прерывистый и рыхлый. Я впервые начала есть рыбу, разобрала обувь, отсортировала одежду, вычистила ноутбук от старых файлов.

Сорок первая неделя на исходе. Ничего не происходит. Только вторые сутки город поглощает беспощадная мартовская метель — хлопья рыхлые, с кулак, косой снег прямиком на очки. Автомобилистам советуют воздержаться от поездок. Троллейбусы похожи на лыжников в манной каше. Уличный шум еле слышен, тумблер звука выкрутили до минимума.

Если долго смотреть на падающий снег, можно поймать его ритм.

Говорят, коктейль из шампанского с персиковым соком открывает родовые проходы. Пить приятно, но проходы остаются по-прежнему запертыми, шампанское быстро кончилось. Стоя у окна и глядя на заснеженный переулок, я в третий раз звоню врачу. Он много оперирует и не всегда берет трубку. А когда берет, я чувствую, как отнимаю его ценное время. Наконец, я слышу его кашель на том конце. Ладно, приезжайте, а то досидите дома до морковкиного заговения. Он плохо слышит и всегда кричит.

— До чего?! — кричу я.

— До морковкиного заговения! — орет доктор Вершинин.

От его крика телефон и ухо греются. Я выхожу на балкон, держа телефон на вытянутой руке.

Я кричу: у меня дедлайны, мне надо бы сперва успеть все доделать.

Вершинин кричит:

— Такие все стали деловые, с ума сойти! Пользуетесь тем, что у вас организм, как у двадцатипятилетней. Вон ко мне вьетнамки с рынка ходят, азиатки со стройки. У них в двадцать пять износ организма сильнее, чем у сорокапятилетней городской работающей женщины. Знаете, почему?

Я кричу: Ой!

— Они, — продолжает Вершинин, — спят черт те как, дышат черте чем, едят батоны с лапшой и газировкой, таскают кирпичи и ящики с замороженной рыбой. У них все органы внутренние опущены до колен.

Я кричу: Эх!

Он кричит:

— А вы что хотели? Кто-то же должен работать в этом городе! Мы с вами, между прочим, рынки не подметаем, подъезды не моем.

Я: Это да. Мы бесполезны.

— За себя говорите! — кричит Вершинин. — Топайте в приемный покой с утра, я буду на операции. Пришлете смс.

Утром я еду на троллейбусе с белыми рифлеными ручками из прохладного пластика. Напротив сидят три китаянки с блестящими черными волосами — беззаботные, неясного возраста. Их большие гладкие скулы — как холсты, натянутые на подрамник. Они говорят быстро, захлебываясь, увлеченно. Я чувствую себя замедленной, как троллейбус, вползающий на мост — с моста открывается вид на мартовский город. Словно в театре теней топорщатся очертания Москва-Сити. Благородная тусклость, — говорила наша преподаватель в университете. Снега кругом по колено. Как бы не увязнуть. Когда я ступаю в лужу мокрого снега на остановке, китаянки заливисто радуются друг другу. Словно стая птиц засела в дереве. Их интонации поднимаются выше, затем изгибаются, немного падают и резко идут вверх. Троллейбус с вакуумным выдохом захлопывает за мной двери и увозит свой уют под мост. Я остаюсь один на один с метелью.


* * *

— Я могу нарисовать очень красивый рисунок пылью (Зоя, 7 лет).


4 апреля 2013 г.

Сегодня я подала заявление на прописку от имени младенца: «Я, Зоя Владимировна, новорожденный…». В образце, в графе «подпись» значилось: «Здесь ничего не надо!»

Работница паспортного стола — молодая, ярко накрашенная девушка с равнодушными глазами в бордовой юбке, обтягивающей бедра — устало давала инструкции. Вот здесь — распишитесь. Вот здесь забыли поставить дату. Нет, не здесь. Возьмите новый бланк. Чему вы удивляетесь? Почему странно? А как иначе прописать ребенка? Я — грушевидная и рассеянная. Я боюсь девушки в бордовой юбке. Я в отделении милиции всегда боюсь непонятно чего. Мне кажется, стены, крашенные коричневой краской, источают осуждение. Я заранее чувствую себя виноватой. Это смутная вина, как дурнота в начале пищевого отравления. Наверное, генетическая память. Начинаю вспоминать бабушек, дедушек, прабабушек. Никто из них не любил говорить ни про детство, ни про юность, ни про средний возраст. Только разрешенные — кем? — эпизоды. Про то, как выплатили, наконец, взносы за кооператив. Как покупали ковер. Про вредную соседку. Про добрую соседку. Что были в эвакуации, там — фрукты. Пятнышки. Мерцание памяти. И — никогда не понятный, связанный рассказ.

…И еще у него была младшая сестра.

— Какая сестра?

— Любочка.

— А что с ней стало?

— Умерла.

— А от чего?

— Они никогда не говорили. То ли голод, то ли тиф.

— Они ее любили?

— Ну чего ты меня спрашиваешь, пойди у дедушки спроси…

— Дедушка, а почему твоя младшая сестра умерла?

— Спать иди, поздно уже.


Бордовая юбка, пробежав заполненное заявление сонными глазами, критически щурится, но сует его в стол, присоединяет к водовороту бумажной рутины. Во всем этом нет ничего примечательного, кроме привкуса унижения. Мне хочется курить. Выхожу, стряхиваю неясный страх, случайно ломаю сигарету.

«Я, Зоя Владимировна…» Абсурдная, но жизнеутверждающая глупость. Надо спешить домой.



Навоз


Жарко и сухо, конец июля. Мне пять лет. Мы с папой на даче, и нас выгоняют гулять в лес, чтобы мы не мешали остальным разносить по участку навоз. Вовремя пойманный на улице грузовик со свежим коровяком достался нам. Однако мы с папой считаемся к труду негодными. Я — слаба и вертлява, он — слишком задумчив и не в силах оценить важности процесса.

Вместо раскладывания коровьих лепешек на грядки мы проводим время в лесу. Я собираю подберезовики на торфяных карьерах. Папа читает газету. От пыльного торфа идет жар, перемешанный с канифольным запахом жимолости и смоляных шишек. В этом году торф горит и, говорят, под выгоревшую землю проваливаются целые трактора, целые отряды солдат, призванные забрасывать очаги пожаров песком. И, как будто этого мало, на прошлой неделе в наш поселок забежала бешеная корова и тыкалась по участкам. Хорошо у нас калитка была закрыта. Теперь она закрыта всегда — не дай Бог, говорит бабушка, корова вернется.

Папа стоит и шуршит страницами газеты. Он вечно читает, и поэтому он самый популярный родитель на улице. Когда нам его выдают для похода на озеро или для ловли бычков, это удача. Мы знаем — он будет читать, а мы — заниматься своими делами.

Я наклоняюсь к краю ароматного карьера, потому что там, внутри, на глубине вытянутой руки прилепились кустик запоздалой голубики и юный подберезовик, затесавшийся рядом, изогнутый полукружьем — я вижу бархат шляпки и серенькую ножку, похожую на игрушечную березку. Я вижу папины ноги и белый подол газеты. Папина голова упирается в небо.

Потом я лечу — без подберезовика и ягод — последнее, что я вижу — резиновые задники стоптанных папиных кед. Газета шуршит. Солнце припекает. Карьер и небо смешались. Я хочу крикнуть: «Папа, я упала в карьер». Не получается. Бух.

В тишине слышно, как там, наверху, папа переворачивает страницу.

Здесь, внизу, тянет прохладой. Обычно карьеры заполнены водой, но из-за жары я шлепаюсь на кучу хвойного опада и блеклую обертку от мороженого. Я думаю: а вдруг тут водятся змеи? Бабушка приучила нас бояться змей, бешеных коров и злых людей. Проблема с последними, по ее словам, в том, что не сразу поймешь, злой ли человек, ведь он может быть хитрым, как змея, и притворяться добрым. Что возвращает меня к мысли о змеях. Гадюки любят торф. Вообще, на дне карьера интересно.

Дома нас ругает мама. Она не умеет кричать, в ее семье никому не разрешалось поднимать голос, кроме ее отца. От этого она распекает нас громким, надрывным шепотом. Ее руки в перчатках и в навозе, и, кажется, она ненавидит навоз, резиновые сапоги и тяжелую лопату в эту минуту так сильно, как только может молодая городская женщина ненавидеть тяжкий, физический труд.

Папа работал в НИИ киноискусства и учил меня тайнам кино. Если в картине есть бар, его, скорее всего, расстреляют так, что ни одной бутылке не остаться целой. Если герой уходит — подожди — он сейчас обернется. Герой никогда не уходит просто так. Если герой смотрит на часы, а в них отражается его глаз, значит, режиссер считает себя художником.

Папа умер, когда мне было восемнадцать. Уж сколько лет прошло, а я так и не могу ничего с этим поделать.



Синичка


Из онлайн-группы для родителей:

«Здравствуйте, мамы! Сегодня я нечаянно задавила синичку оконной рамой и дочь 4,5 лет это видела ((( скажите, это теперь психологическая травма у ребенка будет? Стоит ли обращаться к психологу? Если у кого-то был похожий опыт, напишите, пожалуйста. Мне так стыдно, ужасно».

Коммент: Мне было лет 6, бабушка на моих глазах достала мышку из мышеловки, стукнула камнем ей по голове и бросила в ведро. Я была просто в шоке.

Коммент: Мой младший в 4 года замочил хомяка. Я переживала больше, чем он.

Коммент: У меня папа так мышку выбросил в окно. Мы жили на съемной квартире, на первом этаже, ждали, когда наша квартира освободится. Там мыши были, я их кормила, мисочки поставила. Утром она выбежала, папа ее за хвост и в окошко. Я ее нашла, похоронила. Запомнила на всю жизнь, было мне лет 8–9. Для меня это был крайне жестокий поступок, нарушилось детское восприятие отца как особенного человека. Отлично помню свои чувства.



Мантышница


Посреди большой комнаты Бакуля с Зоей на руках.

— А на даче соседи есть?

— Есть.

— Хорошо там?

— Хорошо.

— Мантышницу мне купишь?

— Давайте сначала до дачи доедем.

Бакуля — сестра Зарины. Зарина — няня наших друзей. Друзья на Зарину не нарадуются. Зарина приехала из Киргизии и выглядит очень модно, по столичному, быстро поглядывает по сторонам, расторопная и ловкая. Бакуля на свою кузину не похожа. Она выше, шире и смотрит на мир с медленным изумлением. Послушав рассказов родни, Бакуля тоже захотела на заработки в Москву. Мы — ее первая семья. У Бакули — ей тридцать шесть — трое детей — три, пять и семь — два мальчика и девочка, они остались с родней деревне на берегу озера Иссык-Куль. Вода у нас прозрачная, — говорит Бакуля с нежностью. Дети все лето проводят в кустах на берегу. Я пытаюсь представить себе пейзаж — кромка воды, ласковая дымка гор, тишина, деревянный дом, лает собачка, дети без мамы. Детей мне жалко, но я молчу. Мой письменный стол покрылся пылью и выглядит как кусок Помпеи. Младенцы похожи на паучков. Нам с паучком Зоей нужна няня. Кто-то должен за нами присматривать. Мы уже в открытом космосе. Вчера я поставила в микроволновку сыр в пленке. Он превратился в протоплазму. «Миллионы женщин это делают. Нет, миллиарды, и вы сможете, не смешите меня», — по-доброму заверила меня медсестра в женской консультации. Хотела приободрить.

В первый день Бакуля настроена оптимистично. У нее есть то, чего нет во мне, — четкость, цельность, энергия.

Проходит неделя. Мы с ней стоим посреди гостиной. Глаза Бакули потеряли блеск любопытства. Она говорит, что во дворе с другими нянями как следует не поболтать. (Что она им о нас рассказывает?) Она говорит, что представляла Москву другой. Рассказывает, что они с родней и друзьями снимают квартиру на Ленинградском проспекте — обычно их там ночует 12 человек, иногда больше, иногда меньше. Все здесь на заработках, да. Скоро у них пикник диаспоры. Я же ее отпущу? Конечно.

Когда она в первый раз уходит с коляской гулять на два часа, я не могу закрыть глаза. Я чувствую напряжение в лице. Мне стыдно. Странно быть выброшенной из самолета без парашюта. Но я мало что знаю про материнство. Я ограничилась чтением толстой переводной книжки про младенцев, обещавшей все знания оптом. Класть ее на растущий живот было неудобно. Я должна выглядеть спокойной и уверенной. Я должна доверять Бакуле себя и ребенка. Надо научиться твердо, но ласково просить ее убрать, помочь. Нам должно быть комфортно, но вместо этого я чувствую, словно отныне сдаю бесконечный экзамен. Я лежу, она гуляет с коляской.

Ты ведь этого хотела, так? — спрашивает В.

Этого, — отвечаю я.

Ну так радуйся и отдыхай, пока есть время, — говорит он.

Да. Да. Он прав.

На подоконнике еще стоят букеты, швы от кесарева еще не дают слезть с обезболивающих. Теперь я никогда не буду одна. Вслед за этой мыслью приходит одиночество — звонкое, чистое. Как в анекдоте: «Проснулась и решила крикнуть маме про завтрак. Тут и вспомнила, что мама — это я».


На даче Бакуля скучает. Ей не хватает общения и привычной еды. Она много говорит по телефону с родней. У нее несчастные глаза. Несмотря на то что я у себя дома, мне кажется, что мы обе выдернуты из привычной жизни. По-прежнему хочется сна и тишины, тишины и сна. Мы сидим на разных этажах и передаем Зою друг другу. Я ее кормлю и пытаюсь работать. Бакуля смотрит телевизор, нянчась с Зоей. Она хорошо с ней нянчится, но с каждым днем говорит со мной все неохотнее. Ее уверенность, ее солдатская фигура начинают теряться среди дачных лип и смородиновых кустов. Ей то холодно, то жарко, она просит привезти из деревенской аптеки все средства от комаров. Она спрашивает, как долго мы здесь останемся. У нее большая комната со всем необходимым, включая телевизор и калорифер, но и ей, и мне неуютно в этой комнате. Я неустанно ругаю себя за меланхолию. Пока мы унываем — жизнь проходит. Я знаю. Я знаю. Уныние — смертный грех.

Бакуля просит купить ей сенну, чтобы лечить желудок от нашей еды. Она хочет навестить родню. Она любит жареную морковку.

После грозы в поселке выключают свет. Так происходит по несколько раз за сезон. Начинаются ожидание и бесполезные попытки дозвониться до областного офиса энергетической компании. Дни стоят пасмурно-пухлые, ни теплые, ни холодные, лето готовится повернуть на осень. Этого еще не случилось, но в воздухе уже заиграли первые ноты печали. Лицо Бакули похоже на серое небо. Зоя почти не плачет, она на редкость покладистый и удобный ребенок, колики быстро сошли на нет, зубы еще не режутся. Мне кажется, что это Бакулю печалит — ей не с чем сражаться.

Однажды вечером, когда дни уже заметнее пошли на убыль — хотя все еще есть чувство, что можно удержать лето, — Бакуля приходит ко мне на второй этаж. Зоя только что заснула, я читаю в соседней комнате. В руке у Бакули нож.

Доигралась, — думаю я.

Это, — говорит она, — я нашла под своей подушкой.

Мы немного молчим. Я вспоминаю, в каких еще произведениях, кроме сцены из «Психо», в комнату входит герой с ножом.

— Кто-то моей смерти хочет.

— ?

— На родине под подушку нож кладут тому, кому желают болезней. Чтобы я чахла. Чтобы меня муж забыл.

— Кроме нас с тобой и Зои здесь никого нет, — говорю ей я. — Я не заинтересована в том, чтобы ты чахла. Ты и так уже чахлая.

Но она продолжает стоять на пороге — бледная и постаревшая, хотя, может быть, это просто серая водолазка. Она говорит: — Я скучаю по своей деревне, по детям, у нас всегда есть с кем поговорить. Они мне сказали, что много купаются. Я тоже хочу купаться. Я думала, в Москве весело будет. Что-нибудь новое каждый день…

О да, — думаю я, и мы снова молчим. Она все еще держит нож. Я и не пом­ню, был ли у нас такой нож. Она опускается на кушетку.

— Я думала, будет весело, — повторяет она и добавляет: — Я там макароны варю.

— Собирайся.

Она ласково проводит по рукояти ножа.

Она сидит, мы сидим, Зоя в соседней комнате начинает пищать.

Я говорю: Выключи макароны, пожалуйста, нож там в ящик положи. Собирайся. Спасибо тебе за все.

В семь утра приезжает моя подруга Вика, чтобы отвести Бакулю на станцию. У Бакули спортивная сумка, пять пакетов и цветок рождественская звезда в пластиковом горшке. Гнев заливает мне грудь и шею. Я смотрю, как женщины суетятся вокруг серого джипа, и думаю: а я ведь выиграла, оказалась сильнее. Ее силы иссякли, ее растерянность взяла верх. А я. Я…

Хлопают дверцы машины, Вика делает мне знак — позвоню тебе.

Мое смешное соревновательное возмущение уходит, как прилив. Руки ватные. Утро прохладное, свежее. Надо бежать наверх, Зоя сейчас проснется. Птица запела, хотя в основном они отпели в июне. На кухне в кастрюле плавают мертвые макароны.

Сосед включает электропилу. Небо хмурится. Надо надеть халат.

Через два дня мне звонят из интернет-магазина — как и куда доставить мантышницу? Я отменяю заказ.


* * *

— Мам, а давай так: забери себе в подарок все зубные пасты, которые мне не понравились? (Зоя. 6,9).


— Мам, я ушла делать стиральную машину для цветов — дождь, цветы пачкаются (Зоя. 6,7).



2014 год


Стрельба в школе № 263 в Москве.

Провозглашение Донецкой Народной Республики.

Присоединение Крыма к Российской Федерации 18 марта.

На территории Украины упал сбитый «Боинг» малазийских авиалиний, совершавший рейс по маршруту Амстердам — Куала-Лумпур.

Модернизация здравоохранения в России.


23 декабря 2019 г.

— Мама, мы в саду мерялись помпонами.

— Ну надо же — и как?

— У меня маленький, меня дразнят.

— А какой нужен?

— Как голова или больше. Лучше два.



Заветы


Кто пишет пояснения к тому, что раньше называлось кремом? («Универсальный тинт — это карамельный нюд»). Кто дает названия губным помадам и лакам? («Вишня, покрытая льдом», «Смелая апельсинка», «Королева вечеринок»). Магазин косметики — ящик Пандоры.

Пытаюсь представить «Королеву вечеринок». Не, я никогда ею не была. Я — вежливый, робкий, злой и обидчивый очкарик. Маркетологи побольше моего смыслят в общественной психологии. Ухожу в супермаркет, но беспощадный нейминг настигает и здесь: «Творог детский Крепыш м.д.ж. 4.5 %». Этот крепыш, сдается, перекочевал прямиком из советских тридцатых — гладкий младенец в черных трусах, готовый заниматься гимнастикой под голос радиодиктора в унисон со всей страной. Из него вырастет правильный гражданин. Возможно, мои ассоциативные ряды замусорены.

Недавно визажист, которая красила меня для сьемок учебного курса, сказала, что в карантин серьезно пострадали производители помад. Никому больше не нужны помады. Трагедия целой отрасли. Все носят маски. Я пыталась совладать с помадой. Покупала оттенки красного. Прилежно тренировалась по вечерам, вот только цвета, которые мне нравились, — цвет красного вина, спелой вишни, эксцентрично-фиолетовый — превращали меня в тетеньку, разбухшую на макаронах, в ватно-марлевой повязке, стриженную машинкой, которая тащит из супермаркета туалетную бумагу. Из зеркала на меня смотрела не вамп, а женщина с распродажи в отделе уцененных товаров. Но я тщетно продолжала эксперименты, полу-помня завет бабушки — выходя из дома, приличная женщина обязана привести губы в порядок. Тогда ее лицо будет одето.

Были и другие заветы. Например, помпоны на тапочках. Их надо срезать, они собирают пыль, они «извозятся в собачьих волосах». Я оплакивала помпоны! Был завет про цветное. Цветное можно иметь, только если есть много немаркого и практичного. Цветное — признак изобилия. Легкомыслия. Чрезмерности. Например, голубой берет. Папа видел такой в ГДР, а мама рассказывала бабушке, как, стоя на перроне поезда в Кракове — первой и единственной ее заграничной поездке на тот момент, — она заметила женщину в приталенном розовом пальто и туфлях под цвет. Мама наклонилась к бабушке и прошептала: «Я думала, проститутка. Но с ней были ребенок и муж. Представляешь?»

В нашей семье считалось, что массаж лица растягивает кожу, а тональный крем забивает поры, что женщина не должна поднимать голос, а то «наплачется», и «больше молчи — сойдешь за умную». Я почти верю в это до сих пор. Дети все впитывают, как губки мыльную пену, и эта пена становится кровью.

Судя по всему, я не научу Зою краситься. Вместо этого дарю ей воздушные шары, кроме того, мы купили тапочки кислотной расцветки, в которых можно скользить по полу, представляя, что ты на катке. Один минус — они ужасно быст­ро пылятся и выглядят как говно.


* * *

Рекомендации из журналов «Работница», «Здоровье» и «Крестьянка» за 1956–1982 годы:

«…Чтобы приподнять отвисшие части и сохранить овал лица, нужно бинтовать его на ночь 2–3 слоями широкого бинта».

«…Лучше всего отбелит ваши веснушки крем “Метаморфоза”, но беременным женщинам мы не советуем им пользоваться из-за большого содержания ртути».

«…Чтобы укрепить волосы, следует перед сном, заложив в зубцы гребня ватку, пропитанную касторовым маслом, расчесать этим гребнем волосы».

«…Вы сами легко можете сделать прическу, накрутившись на крупные бигуди. Бигуди изготовляются так: берете кусок ваты толщиной 3–2,5 сантиметра, скатываете в валик, обертываете марлей и зашиваете, оставив концы марли по 15 сантиметров для завязывания. Накручивать волосы надо влажными, начиная с концов. Единственный недостаток: волосы в таких бигудях сохнут очень долго, поэтому лучше накручиваться на ночь».

«…Тушь для ресниц можно приготовить и в домашних условиях. В железную баночку сточите карандаш “Живопись“, настрогайте туда мыло, расплавьте смесь на газе, нарежьте на дольки и разложите по коробочкам…»

«…Не выбрасывайте футлярчики с остатками помады. Ее можно оттуда выковырнуть, смешать, нагреть и вылить горячую массу в баночку из-под вазелина. Получаются очень интересные цвета! Пустым футлярчикам тоже найдется применение: сделайте из них игольницу или, если вы учительница, носите в них мел — не пачкаются ни руки, ни сумка».



Фантики

15 августа 2020

Зоя коллекционирует фантики — мы аккуратно наклеиваем их скотчем в альбомы, спитые чайные пакеты («нравятся веревочки»), косточки авокадо — чтобы превращать в человечков, шишки зеленые, спичечные коробки, ракушки, выковырянные из дачного проселка, желуди, орехи, обрезки гофрокартона, куски пупырчатой упаковочной пленки, крупные стружки.

Ее неприкосновенный запас: сухие насекомые в коробке, выстланной куском хрустящей, матовой оберточной бумаги.

В нашем совместном пользовании — банки из-под порционного джема, сдвоенные мыльные пузыри, облака в форме динозавров.

Много лет я мечтаю смастерить из банок для порционного джема люстру. Я видела такую в журнале. В принципе, несложная поделка. Надо сделать алюминиевый обруч, просверлить в нем дырки и подвесить к каждой стеклярусную нитку, а на конце будет баночка, наполненная бусинами или бисером. Я уже потеряла вырезку с описанием этой поделки, она лежала вместе с вырезками упражнений для глаз и спины. Но я много на нее смотрела, помню. Банки, которые я одно время привозила из командировок, рассеялись по даче. Теперь уже и командировок нет. Но я все жду момента.



Викториана


Я люблю Викторианскую эпоху — страшную и сентиментальную эру промышленной революции.

Жизнь была хрупка, чопорные англичане жили с ощущением хрупкости.

Они фотографировали мертвых.

Они собирали слезы в специальные флаконы, которые назывались ловушки для слез. Ими полагалось орошать могилы любимых.

Они плели тонкие косы из волос умерших и вкладывали в медальоны.

Они изготавливали валентинки моряков — подвески с сердцами из бросовых крашеных ракушек, единственного подручного материала.

Дети были хрупки.

Взрослые хрупки.

Кругом свирепствовали сквозняки, чахотка и угольный дым. Дагерротипы, паровозы и шапито. Скоро все изменится. Но пока мир по-прежнему олдскульно хрупкий, но предпочитает об этом не знать. Как трехлетний ребенок.

Мир был несуразным, грустящим ребенком, смиренным ребенком, еще не лишенным права на трагедию.


* * *

— Мам, мы в детском саду гуляем в любую погоду. Как собаки! (Зоя. 5,2).


— Мам, смотри, вот эти краски нормальные, а эти завяли (Зоя. 5,5).


— Мам, смотри, это нехорошая букашка ползет домой (Зоя. 4,7).



Гном


В родильной палате жужжат датчики — майские жуки. Бедра ломит. Напряжение в теле как низкий ток. Я — заклинивший раскладной стул, который приходится разжимать. Я — тело, и, пожалуй, впервые — настолько. Видишь, говорит тело, теперь ты понимаешь, кто в доме хозяин?

Мы с костями будто попали в адронный коллайдер, но мы рулим. Мне слышен скрип костей, ультразвук. Я вспоминаю женщин-художниц. Художница Ана Мендьета зарывала свое тело в землю, хоронила его возле воды, оставляла отпечатки тела, делала отметины из менструальной крови. Женственность была ее инструментом. На сорок лет раньше француженка Клод Каон брила и стригла себя, оборачивалась мужчиной, мальчиком, чистым листом, андрогином, нимфеткой, статуей. Ее тело хотело свободы. В обоих случаях, искусство и тело художниц были неразделимы. Удивительно, но эти размышления помогают мне набрать дистанцию по отношению к боли, которая еще не вошла в полную силу. На пике боль станет прозрачной и как будто бы неощутимой. Но пока она достаточна, чтобы казалось, что я попала под бульдозер.

В палату заглядывает веселый, щетинистый анестезиолог Владимир, обходит меня кругом и делает предложение, от которого невозможно отказаться: «Таки, может, эпидуралочки?»

В пять лет на детской площадке под окнами квартиры (белые носки и белые сандалии медленно заполняет песок, я карабкаюсь по горке, платье задралось, мне скучно) я представляла, как проходят загадочные роды: меня вспарывают, выворачивают, рвут. Было в этом что-то фронтовое, окопное: боль, грузовики, падающие бомбы, гранаты.

Тогда я рассудила, что к моменту, когда вырасту, врачи и ученые — эти стоя­щие на страже нашего спокойствия ангелы — научатся устраивать безболезненные роды, просто не могут не научиться, потому что советские ученые — лучшие. «Слава советской науке!» — было написано на башнях, рядом с домом нашей родни. Каждый раз, когда мы ехали в гости к двоюродным сестрам, я смотрела и знала: скоро боли не будет.


Что-то идет не так. Жужжание майских жуков сбивается. Датчик сердечной деятельности ребенка начинает терять ритм, потом ритм восстанавливается, потом теряется вновь. Значение датчиков мне объяснила акушерка, до того, как уйти. «Если что не так, кричите», — напутствует она, растворяясь на просторах родильного этажа, откуда доносится хор стонов и воплей.

Я надеюсь, что сбой датчика — статистическая погрешность. Но нет. Жужжание прерывается, синусоида на датчике превращается в угасающую волну. Меня заливает жар, потом холод. Я начинаю кричать.

Так я оказываюсь в операционной, где мои деревянные запястья и щиколотки оперативно приматывают бинтами к крестообразной кушетке. Зуб не попадает на зуб. Я думала, это глупое, книжное выражение. Но нет.

На мгновение кажется, что, привязав меня на крест кушетки, они поставят ее вертикально. Но вместо этого щетинистый анестезиолог Владимир сообщает, что плохо видит мои вены. «Что-то вы напряженная. Расслабьтесь». Я мычу. «Знаете, что вам надо делать?» Мычу. «Ешьте финики. Финики — универсальное средство для женщин. От всего лечат буквально — точно вам говорю». Он извлекает шприц из вены. «Есть симметрия в ощущениях?» Шепчу: «А можно еще? Для верности». «Евреи, не жалейте заварки, — ухмыляется Владимир одной стороной рта, — да на здоровье, мы не жадные!»

В операционной появляется хирург Вершинин. Он как гном на роликах — круглый, плавный, едва возвышается над моим животом. Вершинин выбирает нож с подноса, поданного медсестрой. Кто быстрее — нож или анестезия? Дрожь утихает, и до того, как выключиться, я вспоминаю: по новым правилам гражданином Российской Федерации признается эмбрион от 22 недель и пятисот грамм весом. Откуда мне это известно? Провал.

Я слышу тоненькое пищание.

— Ну и как нас зовут? — спрашивает высокая, в два раза выше хирурга сест­ра, которая держит на руках кого-то с темным пятном волос. Без очков я почти слепая.

— Зоя, — выдыхаю.

Сестра перемещается в угол операционной.

— Шесть, — кричит она оттуда через минуту непонятное. — Зоя — чемпион, — подытоживает она, Вершинин командует: «Шьем». Мне говорили, что гном — мастер красивых швов. Зашьет так, словно и не было ничего. Это окажется правдой.


28 февраля 2018 года

Перед Новым годом мы ходили в цирк. В антракте уборщица запретила Зое пройтись по алому бортику арены. Посетителям нельзя. «Я же белка» — Зоя очень удивилась. Уборщица повела бровями. «Настоящая», — добавила белка. Прошлась.



2015 год


27 февраля в Москве убит Борис Немцов.

После ремонта запущен Большой адронный коллайдер.

Расстрел редакции «Charlie Hebdo».

Уничтожение санкционных продуктов в России.

Легализация однополых браков по всей территории США.

Россия нанесла первый авиаудар по позициям ИГИЛ в Сирии.


9 ноября 2016 года

— Ты вон, Свет, болела за Трампа, радуйся, победил он, да. Придурок, конечно. Но эта Хилария-то на нас войной сразу, а оно надо?! Алло, детская поликлиника, говорите.

В детской поликлинике. Выписывались.



Зубы


Зоя любит лечить зубы. Она уходит в просторный врачебный кабинет, не колеблясь. Залезает на кресло. Присаживайся — говорят ей. Мой взгляд мечется в панике.

— А вы, мама, подождите снаружи.

Я смотрю на Зою, уверенная, что в ее глазах стоят слезы. Однако они излучают спокойное любопытство.

— А это что? — спрашивает непуганый ребенок, указывая пальцем на эмалированный лоток с пыточными инструментами.

— Идите. Идите, — повторяет врач, заполняющая бумажки.

Я мнусь. Я оглядываюсь — врач переходит к круглой табуретке рядом с врачебным креслом.

— Давай-ка откроем рот, — говорит она фразу, которая для меня в детстве означала: сейчас будет боль, много боли, океан боли, и руки медсестры будут впиваться в мои плечи, а врач скажет: «Все терпят, все дети, как дети, а ты тут истерики устраиваешь. Мамаша, успокойте ваше дитя».

Последнее время я часто слышу слово «эпигенетика». А еще модные слова — «трансгенерационные травмы». Проще говоря — всякая фигня передается по цепочке поколений, иногда мы можем этого и не знать, как переносчики спящих вирусов. Я точно переносчик, но мои вирусы активны.

Я выхожу, врач склоняется над Зоей.

— Пошире, — слышу я в дверях.

— Смотрите, как широко я могу! — бодро отвечает малютка.

Я жду ее в широком коридоре с низким потолком и кленом за окном. У стены громадный аквариум, заляпанный детскими ладонями. В нем с сонным достоинством плавают тяжелые полосатые рыбы. Слева от аквариума висит объявление: «Руками не трогать». Мир явно катится к чертям, я — слаба и бессильна, и все же момент вдруг кажется непонятно почему совершенным.

Он не вернется, — регистрирую я, — впитывай.

На красные дерматиновые кресла рядом грузно опускается мать с двумя детьми. У них пакеты, рюкзаки и сумки. Дети — лет трех и шести — слюнявые и капризные, активно спорят из-за пачки крекеров, которые мать держит над их головами. Они мне нравятся. Младший мальчик смял крекер, и теперь обе его жаркие ладони облеплены острыми обломками и зернами кунжута. Мать просит старшую девочку стряхнуть с брата крошки, той совсем не хочется, ее влечет аквариум и раздражает брат.

И этот момент никогда не вернется, — думаю я. Я закрываю глаза, чтобы впитать его, не дать испариться.

Из кабинета выходит довольная Зоя с ватным тампоном во рту. Растрепанные волосы. Майка с Микки Маусом выбилась из штанов. «Вефели не фынимать», — с наслаждением и гордостью шепелявит она и победно улыбается. Дети с соседнего стула на секунду отвлекаются от крекеров и смотрят на Зою как на Лазаря, вышедшего из пещеры. Она расправляет плечи, сознавая всю мощь своего превосходства, и мы отправляемся смотреть на рыб. Прежде чем я успеваю попросить ее этого не делать, она прижимает ладони к аквариуму.



Гусеница


Каждое лето Кролик ждала его отпуска.

Он приезжал в пятницу. Оставлял на кухне сумки, переодевался, ужинал. Пока ел, она сидела рядом.

Потом гуляли.

Остальные еще играли на куче песка или бегали по канавам. А они уходили далеко, туда, куда сама она бы не пошла. И болтали, и молчали.

Самое приятное, что это не был еще сам отпуск.

Отпуск начинался на следующий день с треньканья велосипедных звонков в сарае. Пятясь, он выволакивал на свет сначала свой, большой и легкий, а потом — снова ныряя в прелую прохладу сарая — ее, низкий и тяжелый, голубой велосипед.

Выезжали из поселка, налево мимо круглой площади с беленым зданием магазина. На площади всегда пахло сухим, сладким хлебом. Затем огибали газовую станцию с забором из железных прутьев и после станции пересекали невидимую границу между дачными поселками.

В чужом поселке улицы были шире, дома больше и загадочней. Потом центральная улица сужалась, переходя в петляющий проезд, в конце которого скрывался круглый, как пятак, низко посаженный пруд. Но они стремились за него, туда, где некогда обнаружилась куча кварцевого гравия, переливчатого, лилово-сизого с вкраплениями перламутровых пятен, напоминавших маленькие ногти. Тут спешивались, и Кролик набивала карманы камнями.

На обратном пути заезжали еще в одно место: туда, где по канаве росли мелкие голубые хризантемы, светившиеся в сумерках.

Стебли хризантем — крепкие, как бумажные бечевки, были завернуты в узкую листву, которую по науке называют ланцетовидной.

Он ждал, пока Кролик устанет рвать цветы, и потом пристраивал букет позади сиденья, под которым болталась коричневая сумка из твердой кожи, похожая на миниатюрный ранец. В ней гремел-погромыхивал гаечный ключ.

Вернувшись, мыли на улице руки, и на клеенке, рядом с тазом рукомойника, лежала кучка набранного, теперь потухшего, гравия. В ногах — дрожь и слабость, как бывает после долгой велосипедной прогулки.

В то лето все шло по плану.

Кролику было семь.

Отец приехал в пятницу вечером.

В среду она попыталась избавиться от пластиковой куклы-моряка. Провалявшись забытой в песке, та полиняла и стала страшной. Лицо моряка почернело. Кролик спрятала ее под домом, но это не помогло. Вечером стало хуже. Под фундаментом, в темноте и сырости, моряк разросся и скребся изнутри. Из-за этого Кролик спала урывками, а утром вытащила и снова бросила его на песок.

Проблема была в том, что моряка подарил отец. А в подарках он смыслил не очень-то. Однажды купил ей два зимних сапога на одну ногу, левую.

Теперь, с тяжелым сердцем едва дождавшись, когда он закончит ужин, Кролик принесла куклу и сказала, что хочет ее выбросить.

И даже не поняла, вспомнил ли отец, что сам ее купил.

«Так в чем дело?»

Пошли к компостной куче.

«Пластик бабушка сюда не разрешает», — вспомнила Кролик.

Он почесал голову. Потом перегнулся через дощатое ограждение так, что она подумала — сейчас не удержится и завалится внутрь вместе с досками. Но нет. Он вытянул руку и посадил моряка прямо в центр, на горку посиневшей яичной скорлупы: «Теперь будет царем компоста».

Моряк уверенно сидел на скорлупе, скосив потекшие глаза на картофельные очистки. И, что важно, сидел за ограждением.

«И пусть регулирует процессы распада», — сказал отец и закурил. Что означает эта фраза, Кролик не поняла, но уточнять не стала.

Наутро бабушка варила какао, а Кролик смотрела, как муха ползет по морскому пейзажу, нарисованному дедом на кухонной стене, обшитой изнутри листами коричневого картона. Называлось это «морское панно». Было слышно, как под бабушкой пружинит фанерный пол.

С улицы доносились голоса детей.

Обычно после завтрака Кролик бежала к ним, но не сегодня.

Сегодня они с отцом провезли велосипеды к калитке между клумбами с позорными, по сравнению с другими участками, астрами и флоксами. А все потому, что в начале сезона дед умудрился выкосить цветочные посадки, и было большое расстройство и скандал, а затем спешная высадка хоть чего-нибудь, чтобы не оказаться на бобах.

На отце была защитная рубашка, он рылся в карманах брюк, проверял зажигалку.

— Ну, вперед?

Предвкушение.

Кролик поставила ногу на педаль.

Но что-то изменилось. Ногам, пальцам, носу вдруг стало морозно.

Она вспомнила прошедшую неделю: как проводила в воскресенье вечером родителей на станцию, это было очень давно.

В понедельник неделя выстлалась перед ней полотенцем.

Вторник она забыла, а в среду нашла куклу-моряка и начала маяться.

В четверг стало пасмурно, они сидели у соседки Юльки Большой на веранде — Юлька шила на машинке, а Кролик валялась на отсыревшей кушетке, мечтая приблизить вечер пятницы.

В пятницу сходили с бабушкой в магазин, а вторую половину дня она проболталась на углу улицы, ждала отца.

И все, поняла Кролик, абсолютно все служило приближением к этому мгновению.

Но теперь, когда правая нога уже легла на педаль, а отец вопросительно смотрел на нее своими темными хитроватыми глазами, она ясно осознала, что все ее густые и такие безразмерные переживания исчезли. Словно время было гусеницей, которую она, Кролик, притащила сюда за собой на веревке, и гусеница эта сжевала неделю и теперь пережевывает все, что есть вокруг. И будет жевать дальше. И не остановится. Стоп.

Как не остановится? В ушах зашумело.

Так что, значит, наступит и пройдет все остальное? Букет хризантем, камушки, ужин, начало отпуска, его середина, и лето, и папа, и осень, и Новый год, и еще одно лето? А потом? А дальше?

А бабушка?

А мама?

А вообще?

А если не двигаться? Если замереть? Сжаться и не шевелиться? Она сжала ребристую резину руля, та вошла в мякоть ладоней.

Все разваливалось на глазах, куда-то ухало, распадалось, превращалось в одну большую дыру. Впереди ждала темнота, соткавшаяся из потеков под глазами пластмассового моряка. Пальцы обмякли.

Кролик выпустила велосипед, тот тренькнул и больно жахнул по ноге.

Невыносимо.

Она бросилась к отцу, обхватила.

«Эй, эй, дружок».

Он терпеливо ждал, пока она отрыдает.

Она помотала головой, размазав сопли по его рубашке. В горле было темно и горько. Она посмотрела ему в лицо: от неостановимой гусеницы обязательно должно быть спасение. Просто не может не быть. Отец подмигнул.

«А про мороженое помнишь?»

Вчера он привез пломбир, завернув его в тряпку, газету и целлофановый пакет.

Краем глаза она заметила, как бабушка вышла из кухни и пошла за угол, на компостную кучу. Ладонь отца грела макушку.

Со стороны кучи донесся вопль.

Теперь бабушка плыла обратно, в руках — пластмассовый моряк.

«Ну кто ж так делает-то, а? Аж зубы заныли! Черти! Черти!»

Она шла к ним, потрясая моряком.

«А ну держите чудище ваше. На помойку везите».

Кролик судорожно сглотнула.

— Бе-жим, — сказал отец и засмеялся. — А после обеда пломбиру жахнем.

Что-то в его лице сказало Кролику, что он знал — знал про гусеницу и знал, как с ней справляются.

Отец поднял ее велосипед, подождал, пока она усядется.

— Не отставай. Маршрут обычный.

Оттолкнувшись от земли, она нажала на педали.

Отец уже вильнул, подпрыгнул на кочке, дзинькнул и оказался впереди.

Ветер обнял и вскоре высушил ее щеки.

Сзади бабушка обещала выпороть обоих.

Мрак отступил, лишь где-то по краям выглядывали его побледневшие бахромчатые края.

Их стоило не замечать.

И Кролик сказала себе, что ни гусеница, ни моряк, ни мрак, ничто, ничто, ничто не испортит ей путешествия. Надо ехать.


* * *

У Зои такие круглые щеки, что, если подбросить ее вверх, они держат ее пару мгновений на лету, рядом с воздушным шаром.


* * *

Зоя: Мам, вот я к тебе сейчас вошла и тебя оторвала, да?

Я: Да, котенок.

Зоя: И что, этот миг уже никогда не настанет? (Зоя. 6,1).



Фотоаппарат


Лягушонок Кермит пел: «Непросто быть зеленым», а Карл Густав Юнг писал: «Полностью неподготовленными вступаем мы в послеполуденный период жизни».

Средний возраст — это когда немного хочется покончить собой, но еще больше — сбросить три лишних кило. Так много планов и желаний и страшновато от понимания, что откладывать больше нельзя. Жизнь, тем временем, окончательно превратилась в сплошной менеджмент.

Седину списываю на генетику. С морщинами сложнее. «Вам повезло, за очками ничего не видно», — утешает косметолог. Уговариваю себя, что я — бессмертная душа, вот только ощущение во рту мешает — как будто кошки нассали. Без всяких там сигарет и похмелья. Обманываться не выходит: достаточно посмотреть на Зою. Каждый сантиметр Зои сияет упругой энергией начала.

За окном — тишина дачи, в которой легко думается про шум. Например, про то, что мир превращается в карту звуковых опасностей, когда гуляешь с коляской. Ведь все что угодно способно разбудить младенца. Еще замечаешь выбоины и неровности, подъемники и горки. Еще — детей. За детьми приходят старики, собаки, птицы. Вглядываюсь в консьержек, кормящих кошек у подъездов, в пожилых женщин, устраивающих садики из мягких игрушек под окнами первых этажей. Я смотрю на чету пенсионеров, роющихся на помойке. За ними наблюдает голубь. На даму в вязаной шапке, с испариной на лбу, торгующую солеными огурцами на дорожке возле метро. Где мало защитных оболочек, жизнь оголяется, как провод. Зоя распахнута миру настолько, что мне все время страшно. С ее появлением меня одолевает глупый вопрос о том, что же происходит с людьми по дороге к взрослости. Как эти прозрачные души превращаются в полицейских и депутатов?

Проблема в том, что я не хочу пополнять ряды уязвимых. Я хочу быть боевой машиной, с полной амуницией, гладкой кожей, блестящими глазами. Иногда я разглядываю картинки на страницах пластических хирургов: было — стало, было — стало. Я слишком труслива, чтобы серьезно рассматривать перспективу лечь под нож, но способна радоваться за других.

На кухню приходит ребенок: «Мама, ты похожа на куст». Значит, пора стричься. «Не расстраивайся. У тебя живот похудел. И вообще не расстраивайся — ты лучшая из мам, которые у меня были».

Мы погружаемся в задумчивость и следим за кофе. Он часто убегает, Зоя меня страхует.

В двадцать и в тридцать мир был замечательно аморфным, как тест Роршаха. «Кубатура этой комнаты нами еще не измерена» — писал поэт. Теперь временные коридоры имеют четкие объемы.

Под вопль Зои «поползло!» я неловко машу рукой и смахиваю джезву; она скользит по плите, горячие капли привариваются к поверхности жжеными кучками. «Назад!» — визжу я, отталкивая Зою сильнее, чем следовало, и она заваливается на попу, ее голова проносится по дуге в нескольких сантиметрах от края обеденного стола. Я успеваю умереть, пока мозг регистрирует эту информацию, и воскреснуть, видя, как она насупленно поднимается с пола.

— Эй, ты чего?!

— Я тебе говорила. Стоять возле плиты опасно!

— Господи, ну сколько раз тебе повторять: не зевай! — фыркает Зоя, идеально имитируя мое родительское занудство.

Помолясь за счастливый исход, я наливаю себе кофе, Зое — молока, и мы идем под липу. С ветвей свисают пауки и гусеницы. Зоя с молочными усами освобождает дерево от насекомых. Она скачет, теряя панаму, опрокидывая чашку с остатками кофе в траву, роняет сандалии, беседует с паутиной. Солнце прорывается сквозь листву самым пошлым, открыточным образом.

Я и сама привыкла мыслить себя девочкой, и до сих удивляюсь, когда это оказывается не так. Быть маленькой девочкой и бежать по дорожке, на которую ложатся длинные тени… Я смеюсь в разговоре с подругой, называя себя молодой матерью в кризисе среднего возраста. В сущности, думаю я, нет ничего дурного в том, чтобы хотеть оставаться маленькой девочкой. Теперь эта девочка немножко седая, но, главное, понимает секрет, о котором писала Вислава Шимборска: «Чтобы я ни делала навсегда станет тем, что я сделала». Сейчас, например, надо идти готовить обед: «Зоя, что ты хочешь — рис с индейкой или макароны?» «Ничего!» — отвечает Зоя в прыжке, срывая палкой паутину. Материнство приучило мои глаза быть фотокамерой. Я моргаю и отпечатываю ее прыжок в сетчатке. Этот момент никогда не наступит снова. Поэтому я — фотоаппарат.



2016 год

Сотрудники Калифорнийского технологического института Майкл Браун и Константин Батыгин объявили об открытии в солнечной системе новой, девятой планеты P9.

Теракт на набережной в Ницце во время празднования Дня взятия Бастилии, погибли 85 человек, около 200 ранены.

Теракт в Берлине на Рождественской ярмарке, грузовик врезался в толпу, погибли 12 человек, 53 ранены.

Brexit.


* * *

8 мая 2014 года

В кружке раннего развития мы танцевали и пели вместе с детьми под аккомпанемент ведущей: «Мы жуки, мы жуки, мы танцуем у реки, мы жужжим, мы жужжим, соблюдаем мы режим».


29 января 2014 года

Няня с девочкой трех лет гуляют в подъезде, по лестнице между этажами. На лестнице сильный сквозняк и бумажки под батареями.

— Ну давай — еще раз вверх, еще раз вниз, — уговаривает понурая няня понурую малышку в расстегнутом малиновом комбинезоне.

Младший брат девочки — грудничок — спит дома, шуметь нельзя, а на улице холодно.


Из открытых источников:

27 июня 1936 года было принято постановление ЦИК и СНК СССР, запрещающее аборты. Перед этим была организована «широкая поддержка трудящимися» проекта закона (опубликован в мае 1936 года) в средствах массовой информации. В тексте говорится, что советское правительство пошло «навстречу многочисленным заявлениям трудящихся женщин». Но в условиях законодательного запрета была быстро налажена система производства нелегального аборта, получила распространение практика самоаборта. Аборт, после того как был запрещен, превратился в дорого оплачиваемое преступление. К последствиям введения запрета можно также отнести увеличение числа детоубийств.


10 декабря 2015 года

Пока я была в командировке, у Зои появился шприц. Теперь все ее звери лежат уколотые и забинтованные и стонут. Колет она без сантиментов, рука твердая, вид решительный. Я попросила ее давать пациентам еду и питье. Она нехотя согласилась.



Пузыри


Способностью радоваться всем телом — прыгая, хохоча и исполняя воздушные пируэты — Зоя напоминает монаха-францисканца Джузеппе из Копертино. По легенде, брат Джузеппе еле справлялся с латынью, а монастырские экзамены давались ему с трудом и по милости подсказчиков. Зато Джузеппе так бывал растроган на мессах, что от избытка чувств отрывался от земли. Братьям-монахам приходилось хватать его за сутану, чтобы притянуть обратно. Монастыр­ское начальство это смущало, о летающем монахе прослышали в народе, и Джузеппе часто переводили из монастыря в монастырь. Всякий раз он обещал братьям больше не летать, однако ничего не мог с собой поделать — обуздать свою способность было выше его сил.

Пушистые дачные сосны напоминают о потерянном рае. Я за компьютером. Дверь распахивается, и Зоя дергает меня за рукав, несмотря на запрет приставать во время работы. Она прыгает от возбуждения: «У меня мыльные пузыри и масса свободного времени. У тебя никогда нет свободного времени! Мам, ну пошли».

Мыльные пузыри — одно из немногих занятий, в тяге к которому мы с ней совпадаем. Я не люблю клеить, шить и вязать. Зою не заставишь смотреть кино, она считает, что все кино страшное. Но пузыри дарят нам счастье совпадения.

Зоя выдувает большой шар и, глядя, как он лопается, напарываясь на куст спиреи, произносит: «Иногда мне хочется зацепиться ногтями за время и висеть». Она умеет удивить.

Я вспоминаю, как в моем детстве к нам приезжала папина мама, бабушка Соня. Она садилась за обедом напротив и вглядывалась в меня, словно дырку в лице сверлила. Под этим взглядом мне было тяжело, неловко и совсем не хотелось есть. Она всегда глядела одинаково пытливо. Сейчас я думаю: то, что казалось мне настырной тяжестью, было, скорее, смесью досады и усилия. С таким чувством, морща лоб, вертят ключом в неподатливом замке. Так пытаются удержать сон или вспомнить музыкальную фразу, долетевшую из окна проехавшего автомобиля. Бабушка Соня, глядя на меня, вероятно, пыталась понять, куда ускользнуло время, чтобы подхватить его и вспомнить радость. Ведь время ведет себя хитро. Оно то сворачивается, то разворачивается. Оно дышит. Маленькое и большое сливаются и перетекают друг в друга. Похоже, и мы с Зоей сливаемся и переливаемся — как сдвоенный мыльный пузырь.

Время от времени пузыри оседают на траве и превращаются в прозрачные домики. По поверхности мыльной пленки скользят радужные разводы. Зоя меня утешает: «Лопаться — это обычное пузыриное дело», — говорит она и подсовывает палочку с кольцом.

В последний раз я фотографировала стайки пузырей между кустами фиолетового пузыреплодника. Удивительно, как на них не затесались феи. Американец Вильсон Альфред Бентли посвятил себя фотографированию снежинок. Его жизнь вдумчивого деревенского фермера-холостяка прошла под знаком всепоглощающей страсти: в двенадцать он получил от матери старый микроскоп, положил на стекло снежинку и пропал. Он провел бесчисленное количество часов на морозе. Именно Бентли поведал миру, что двух одинаковых снежинок не бывает.

Летом Бентли изучал дожди. Зоя относится к дождю с пиететом и пытается объяснять мне его природу: «Сто облачков собрались для такой гигантской тучи; дождь — это вода частями». Бентли придумал способ измерять дождевые капли. Для этого надо усыпать ровную поверхность толстым слоем муки. И, после того, как на нее упадут первые капли, организовать над мукой крышу. Влага, попавшая в муку, сделает из нее маленькие слепки. Когда они высохнут, можно измерять их диаметр. Способ до сих пор в ходу. Мы разок пробовали, но не вышло — дождь был слишком сильным и за минуты разбомбил наш мучной полигон. Было весело.

При своем поразительном жизнелюбии, Зоя рано начала расспрашивать меня о смерти. Тема дается ей с трудом, но она ее не оставляет. Разговоры заводятся обычно на ночь, и приходится ухищряться, чтобы не расстроить ее вконец. Она то спрашивает, то забывает, то возвращается к вопросам вновь, пытаясь зайти к теме с разных сторон, как к большому пирогу, который едят кусками. Она пытается переварить открытие, сформулированное Набоковым: «Поначалу я не совсем понимал, что безграничное, на первый взгляд, время есть на самом деле тюрьма» («Память говори»).

Эти разговоры утомляют нас обеих: «Как же я буду жить, когда ты умрешь?», «Ты ведь будешь всегда?» Я обещаю себе посоветоваться с психологом и забываю об этом до очередной волны ее интереса.

У британского скульптора Энди Голдзуорти, работающего с природными материалами, есть проект «Снежки летом». Зимой 1988–1989 года он скатал восемнадцать гигантских снежков. До лета они хранились в промышленном холодильнике, затем были выставлены в старом Музее транспорта в Глазго, где таяли в течение пяти июльских дней, оставив в итоге водянистые следы на полу. «Снежок, скатанный в день, когда снег был свежим, хрустящим, не подтаявшим, а день солнечный и спокойный, отличается от снежка, слепленного в ветреный, дождливый и темный день с таящим снегом. Каждый снежок — выражение своего времени».

«Среди природных объектов я ищу то, что желает быть найденным», — говорит Голдзуорти и добавляет, что «надо иметь много отваги, чтобы сочинять искусство из цветов и листьев, работать с хрупким и исчезающим». Я бы сказала — детской отваги. По всей квартире я нахожу кучки желудей и орехов, коробки с фантиками, каштаны, цветные крышки от порционных пюре, спичечные коробки, крашеные спички, обвязанные нитками ватки, салфеточные снежинки — все то, на чем задерживается Зоин взгляд и интерес. Дети отлично дружат с эфемерным и постоянно пересобирают мир — подарок таких размеров, что все время с ног валишься.


* * *

Мне мама приносит игрушки, конфеты,

Но маму люблю я совсем не за это.

Веселые песни она напевает,

Нам скучно вдвоем никогда не бывает.


Я ей открываю свои все секреты,

Но маму люблю я не только за это.

Люблю свою маму, скажу я вам прямо,

Ну, просто за то, что она моя мама!


(Выдано в детском саду для заучивания на День матери).



По закону жанра


Я шучу, что мы живем в метро. В двух шагах, если быть точной. В первом подъезде слышно, как стучат поезда, а в нашем — на счастье — нет.

29 февраля 2016 года я вышла из подъезда, рассчитывая попасть в серый, рабочий день, и увидела автобус. Из него выскакивали мужчины в костюмах и бежали в сторону метро.

Шум над головой оказался звуком зависшего вертолета. Его лопасти месили воздух, наполняя пространство привкусом ярости. Толпа, полиция, зеваки. Я оказалась внутри боевика. Ничего не понимая, полезла в интернет. Он полыхал свежими новостями: няня отрезала голову ребенку и вышла с ней ко входу в метро. Здесь, у нас, сейчас.

Мои пальцы почти перестали слушаться. Зоя и ее украинская няня Инна гуляли. Холод проник под февральские одежды, на мгновение я показалась себе прозрачной как ледышка. Телефон Инны не отвечал. Проходящая мимо женщина сообщила озадаченному спутнику: «Говорят, бомба».

Ощущение нервной пульсации синхронизировалось с вертолетным шумом. Выйди я из подъезда на четверть часа раньше, я бы увидела то, что сейчас постят в самодельных видеороликах. Я не хочу их открывать. Инна ответила: они с коляской уехали в дальний парк и были не в курсе.

Спустя четыре часа, находившись по снегу после бестолковой рабочей встречи, я поднимаюсь из метро. Наш выход работает в штатном режиме. Возле парапета — полутораметровая гора цветов и игрушек. Она пролежит до мая.

Дома я говорю В.: «Ужас-ужас-ужас».

Он говорит: «Всегда происходит ужас. Мир полон ужаса. Как известно, все, что человек может помыслить — способно произойти. Голливудские страшилки давно свершились, разве что инопланетян еще ждем в гости. Чего ты удивляешься?»

Я говорю: «Если бы я вышла на десять минут раньше, я бы с ней столкнулась».

В. говорит: «Но ведь не столкнулась?»

Возразить нечего. Уложив Зою, иду пить чай.

Я получаю деньги за то, что пишу сценарии и учу этому других. По закону жанра, герой сталкивается с дилеммой — с вызовом, барьером, крахом, сломом, испытанием, ограничением. С ситуацией, из которой нет выхода. Мы смотрим, как герой подходит к пределу, переживает одиночество, необратимость, потерю. Пишут, что у няни-убийцы случился психоз.

Заварка, сок от лимона на разделочной доске. Пишут, она работала в семье три года и считалась членом семьи. Пишут, была доброй, покладистой. Потом напишут, что в ее родном узбекском селе все знали, что у Гюльчехры Бобокуловой шизофрения, что дома она часто лежала в стационаре.

Над чашкой поднимается пар. Скопилось уже столько вещей, о которых я стараюсь не думать. Например, о том, что больных лишают иностранных лекарств, и о том, что иностранцам не дают усыновлять сирот, о том, почему женщины сами виноваты, если их калечат дома, и о том, почему столько студентов в тюрьмах. Зоя тоже скоро станет студенткой. Психоз бывает не только у отдельных личностей. Психозу подвергаются государства. Это как глухая ночь, как ледяной ветер. Лимон превращает черный чай в светло-коричневую жидкость. Нет возможности сделать вывод, нет возможности прийти к обобщению. За послед­ние несколько лет я стала чемпионом в не-думании. Сегодняшнее преступление просто напоминает о том, сколько всего надо держать в стороне от сознания, в отдельном загоне не известной науке части мозга. Ванильный сухарь. Баюкающая тишина кухни. Вторая чашка чая. Иллюзия безопасности.


21 февраля 2016 года

Тишина становится особенной в доме, где водится новенькое существо. Тишина — выдавленный тюбик с кремом, тишина — ковер в краске, тишина — рисунок в коридоре из банки присыпки, тишина — раскиданные по коридору пряди волос, потому что кто-то решил отныне, что она парикмахер. Тишина — это когда ребенок спит тихо-тихо, так, словно и вовсе не дышит, и тогда ты говоришь: «Сходи посмотри, а? Я боюсь».


16 сентября 2016 года

У Зои три любимца: Жираф, Мишка, Слоненок. Я называю их «кремлев­ский пул».



Архив


Я встречаюсь с папиной мамой в архиве. Я хочу узнать то, о чем она не говорила. Где училась, кто ее братья. Куда сгинули родители. Филиал Государственного архива экономики расположен за городом. Я долго еду туда на маршрутке.

Поиск личного дела бабушки стал приключением. Я изучила сайт Министерства транспорта, которому принадлежит контора, в которой бабушка проработала всю жизнь. Потом приехала, не дозвонившись. Поговорила с охранником и двумя сотрудницам министерства о жизни. Наконец, меня адресовали к Льву Семеновичу. Вообще-то он на пенсии, но два раза в неделю ходит в присутствие, чтобы следить за министерским архивом. Мне повезло. Сегодня Лев Семенович на месте. Я жду его на проходной. Он обедает. Его фланелевая рубашка покрыта мелкой перхотью, а одна дужка очков перевязана скотчем. Он провожает меня в маленькую комнатку с письменными столами и плакатами РЖД. Поразительно, но Лев Семенович действительно все находит. Личные дела сотрудников переданы на хранение в филиал. Я получаю архивный номер бабушкиного дела. Теперь я буду неделю ждать, пока дело поднимут из хранения и отправят в читальный зал филиала. Много маленьких, но простых шагов. Я чувствую себя детективом.

Дело бабушки оказывается толстой бумажной папкой, с карандашной надписью Певзнер С.С.

Я зарываюсь в ворох анкет и характеристик, прошений о переводе, справок о надбавках, прошений об отпусках, в одном выговоре, партийных рекомендациях, новых прошениях о повышении зарплаты. Я читаю выписку из диплома, я узнаю номер партийного и профсоюзного билетов, я узнаю бабушкин почерк. Довоенные годы, про которые я ничего не знала. Они заполнены переездами — Курск, станция Дема под Уфой, эвакуация в Уфе, окончание МИИТа в Москве в 1941 году. В одной характеристике она разведена, в другой — замужем, в третьей в графе «семейное положение» стоит прочерк. Не была, не состояла, не привлекалась, еврейка, отец — рабочий, мать — домохозяйка, позже работник торговли. Имена матери, отца и братьев старательно не упоминаются.

В просторном, светлом читательском зале — пятеро. Я не могу понять, какое впечатление производят на меня бабушкины казенные бумаги. Никакой драматургии, никаких тайн, ни случайно затерявшихся писем с откровениями о внебрачных детях. Скучная, советская, конторская жизнь. Мне страшно.

Чтобы стряхнуть наваждение, я иду покурить. Новое, почти пустое здание. Путь до курилки, путь обратно.

Нет. Не показалось. Казенные бумаги сочатся страхом. Страх упомянуть тщательно скрываемые имена родителей, страх не получить прибавку к зарплате и пенсии, страх быть уволенной из-за выговора, страх состоять, привлекаться, быть. Старательный почерк, маленькие фотокарточки, на которых молодая бабушка решительно смотрит в объектив, как и подобает прямой, ничего не скрывающей работнице.

Хочу ли я делать ксероксы с документов, — спрашивает меня сотрудница читального зала, — вот расценки. Вернусь ли я или дело отправят в хранилище? Подумайте. Зимой у нас тут под окнами лисы бегают, мы же практически в лесу. До автобусной остановки два километра или можно подождать маршрутку, она пойдет через час.

Маршрутка в Москву петляет по лесной дороге. Сорок лет жизни, упакованной в небольшую бумажную папку. Грузный мужчина с одышкой, сидящий в маршрутке, тоже был в читальном зале.

— У вас научное или родственников искали? — спрашивает он.

— Родственников.

— И я тоже. Староверы.

— И что, нашли?

— Нашел. Да там немного. Всех раскулачили, кого-то убили. Но все равно, все равно… — задумчиво кивает он.

Сейчас доедем до метро и выпью кофе с пирожным или даже двумя — думаю я. Позарез хочется живого, сладкого и горячего.


Из родительского чата:

«Мамочки, как отблагодарить соседку? Возит мою дочку со своими детьми в школу. В одну школу ходят. У нас машину украли в начале сентября. Еще не взяли другую. Мой муж предлагал ее мужу деньги на бензин — отказались. Я не знаю, сколько мы будем без машины. Сказала, что будут мою подвозить сколько нужно. А мне неудобно, и хочу как-то отблагодарить. Мой папа кроликов выращивает. Осенью забой будет. Может, ей мясо предложить?»



2017 год


Дональд Трамп вступил на должность президента США.

Теракт на Вестминстерском мосту в Лондоне.

Северная Корея провела испытания водородной бомбы.

Эммануэль Макрон стал самым молодым президентом Франции.



Игрушки


Что делают игрушки, когда остаются одни? Я пыталась шпионить, но тайна осталась нераскрытой.

Я спросила Зою, что она думает.

— Бегают ли игрушки с места на место?

— Типа того…

Она молчала два дня. Но не забыла.

— В общем, мам… Если они шустрят без нас, то они должны быть очень хитрыми.

— Хитрыми?

— Чтобы к нашему возвращению улечься, как лежали до того, и надо еще об этом помнить… (думает) Мы так в детском саду делали во время сна. Нас заставляли класть руки под голову и лежать на боку, не шевелясь.

— ?

— Ну да.

— Зачем?

— Не знаю. В общем, наверное, максимум, что они делают, — это разговаривают и немного шевелятся, чтобы ноги и руки не затекали. А когда мы возвращаемся, они — р-раз — и снова тихие.

— Почему ты не говорила, что вам велят не шевелиться?

— А надо было сказать?

— Надо было сказать.

— Нас и в туалет не пускали, кто до сна не пописал, то все.

— Что все?

— Только после.

Я сажусь на диван и начинаю вертеть в руках вязаного кролика. У него тонкие уши и крупная, дебильная морда.

— Мам, не расстраивайся, я только один раз почти описалась, а так всегда уговаривала себя заснуть до того, как начну об этом думать.

— Я позвоню в сад.

— Мам?

— А?

— А игрушки ходят в туалет?

— Не думаю.

— Мам?

— А?

— Я давно хотела спросить…

— А?

— А игрушки — они живые?

— А ты что думаешь?

— После того, как ты сказала, что Дед Мороза нет, я не знаю, что думать.

Она садится рядом. Я сажаю ее к себе на колени. Она стала тяжелой. Но когда она сидит у меня на коленях, можно нюхать ее волосы, целовать висок и водить носом по уху. Уже совсем скоро она откажется так сидеть, да и мне будет неловко, но зато я смогу показать ей «Бегущего по лезвию», где по квартире генного инженера Дж. Ф. Себастьяна снуют его игрушечные создания. Вот кто точно шустрит, когда хозяина нет дома.



Козявки


На обратном пути из детского сада утром я купила еды, сдала анализ крови, заскочила в аптеку, написала пару рабочих писем, оплатила ЖКХ и автоштраф, попросила маму купить альбомы для рисования (последний остался), обнаружила, что кончается пластилин. Позанималась с двумя учениками, очнулась в обед. Хочется спать и есть.

В моем распоряжении около трех часов рабочего времени, на ужин в саду Зоя оставаться не любит, особенно в начале недели. Сходить в бассейн или остаться дома, написать кусок текста и приготовить ужин? Что бы я ни выбрала, я проиграю. Ненаписанный текст пытается вырвыться наружу, как воспоминание об аборте, подавляемое памятью, а позабытое тело напоминает о себе ощущением дряблости и мыслями о немощи. Ежедневная, маленькая дилемма на фоне относительного благополучия. Не тот случай, когда форс-мажоры не оставляют выбора. Радоваться надо, что не кассиром в супермаркете. Зевая, иду к письменному столу. Мне кажется, если я расслаблюсь, то уже никогда ничего не сделаю, буду просто лежать и прислушиваться к дыханию. Это не вариант.

В роддоме медсестры менялись каждый день. Некоторые были ласковыми, некоторые молчуньи, кто-то говорил прибаутками («Ну-ка, быстрей, не вижу поп»). А еще была Люба. Видя, как мы с соседкой по палате — я после кесарева, она после разрыва влагалища — сползаем со своих мест и заголяем зады, Люба спрашивала: «Ну, чего стонете? Эка невидаль, раз, раз и готово. Вас у меня вон целый коридор таких. Так, кто готов?» Рука у Любы была тяжелой и быстрой, ее уколы оставляли синяки, ватку она клала на кровать: «Сама приложишь». Уходя, Люба бросала: «Вам теперь долго отдыха не будет, так что готовьтесь, некогда стонать». Может быть, это Люба поселилась в моей голове и, вооружившись кнутом, говорит: действуй!

Как-то мне попалось интервью одной из любимых писательниц — Дженнифер Иган, лауреата Пулитцеровской премии. Ее спросили, как она совмещает писательство с материнством. Стиль ее комментариев сдержанный и лишен драматизма, и ответ на вопрос тоже был сдержанным, но мне кажется, он отражает суть процесса: «В целом — хорошо, — ответила Иган, — но на каждодневном уровне — битва». Недавно я наткнулась на другое ее интервью, и в нем ответ на тот же вопрос звучал иначе: «Если приходится отрывать сознание от творческого процесса и переключать его обратно на обыденность — например, нужно забрать сыновей из школы, — я чувствую краткий, но очень острый приступ депрессии, будто меня что-то сковывает. Естественно, как только я вижу своих мальчиков, приступ проходит и я снова счастлива. Однако порой я забываю, что у меня есть дети. Так странно. Из-за этого я ощущаю постоянную вину, будто из-за моего невнимания с ними может что-то случиться — даже в будущем, когда уже не смогу за них отвечать, — и Создатель накажет меня».

Без Зои мне физически сложно, и, тем не менее, когда приближается время идти в сад, я не знаю, как быть. Я часто испытываю глубокую усталость из-за невозможности зависнуть в хрупком состоянии самогипноза. Это не та энергия, на которой делаются дела, не та, на которой выстукиваются письма и сообщения. Чтобы текст проклюнулся, нужно какое-то время смотреть в окно или сидеть под кустом — не составляя списки покупок.

Успев выдать одну четвертую дневной нормы текста (провал, провал), бегу в сад. Я всегда немного опаздываю. Но я не хочу быть мамашей с отсутствующим взглядом, ведь часто я и есть такая мамаша.

Я захожу на территорию сада и, открывая дверь, случайно наступаю на ногу девочке с белесым хвостиком. «Ой, извини пожалуйста!» Белесый хвостик трет ногу, одновременно разглядывая меня исподлобья: «Привет. Я — Янина. Вчера у меня весь день были козявки. А ты кто?» «Я мама Зои из группы Тигрята, вы не знакомы?» «Не-а, мы сегодня лепили из теста», — отвечает хвостик и бежит на качели. Я вхожу в прохладу предбанника и становлюсь другой: тексты позади, тексты — ерунда, здравствуйте, козявки.


#изVK:

«Жена бросила меня с тремя малолетними детьми (старшему сыну 7 лет, дочери 4 года и младшему 3 недели) и ушла на кухню пить чай. Что мне делать?»



Английский


Беременность — это долго, есть время подумать. Я подумала и решила: единственная моя материнская задача после одеть и накормить состоит в обучении языкам. Английский, затем немецкий, потом что-то еще — может быть, швед­ский или португальский.

Но Зоя думает иначе. Она может смастерить замок из ваток, бумажек и спичек, машину для показа мультфильмов из банки детского питания и спиц, телегу из щепочек и катушек, кролика из строительных перчаток, крестьянина из пучка сена, но английский для нее пытка. Слова не находят дорогу к ее сердцу. Они не залетают в ее прелестную головку как пух, чтобы осесть там мягко и непреклонно. Мне сложно в это поверить, еще сложнее принять.

Зое выписали очки для чтения. В них она похожа на кролика из мультфильма про Винни Пуха.

— Butterfly. Butter — fly. Масло и летать — правда смешно? Получается масляный летун. Повтори.

Не выходит: мешают губы и зубы.

— Ну хорошо. Bumblebee. Тоже смешное слово. Шмель. Дословно — пчела- трясучка, так запоминается? Два слова — бамбл и би.

Котенок тужится и перестает дышать, морщит лоб, царапает ладонь. Я набираю в легкие воздух и терпеливо повторяю слова. Слезы близко у обеих.

Я не умею растворяться в игре. Мне физически больно, когда надо ставить на паузу рабочие дела. Я люблю графики и контролировать. Я стараюсь не облажаться. Зоя — река. Она течет и предлагает течь вместе. Она предлагает играть. Я хочу вложить в нее таблицу неправильных английских глаголов.

Ребенок — это реальность. Вот ты, она и грязный памперс. Вот ты, она и дачный дождь. Вот ты, она и слово «исчезать». Или слово «утка». Предложение «У меня есть кровать». Дети — это не служение своим мечтам. Это просто служение. Корявое и неумелое. В лучшем случае — достаточно хорошее. Слово «бабочка», слово «шмель» не учатся. Смирение. Выдох. Мы захлопываем тетрадь и начинаем рисовать на обложке летучих мышей. Она — серую, я — красную. Надо погулять, потому что день длинный, вечер — теплый, а английский — непонятный.


* * *

— Мам, я не хочу сестру сильнее, чем чистить зубы (Зоя. 4,9).


Придуманное для занятий русским, лето 2020:


Собака мечтала по небу летать,

Слоненок любил залезать под кровать.

Во сне как-то раз они повстречались,

Лежали на облачке, много смеялись.


* * *

Мумми-тролль хороший был,

Он смеялся и шутил

И за яблоками в лес

Бегал в сторону чудес.


* * *

Раз Косило стал косить,

А Метела подносить

Сено да в корзинку,

Ягодки в косынку.



Диета памяти


У Зои есть воображаемый кот Васька, на котором отрабатываются сценарии ужасов. Васька тонул в болоте, падал под электричку, его разрывал леопард, его квартиру грабили «плохие люди». У меня есть коробка со всякой бумажной чепухой, например, c ярлыком от куртки, купленной в Нью-Йорке миллиард лет назад. На нем — небоскреб и надпись: «Прыгни, и мир раскроется тебе навстречу»; на обороте я написала: «Не уверена». На дне коробки — фото. Поэтому каждый раз, открывая коробку, я получала дозу облучения. Фото скрыто под ворохом бумажек. На него невозможно смотреть, но и не смотреть невозможно тоже. На фото — я и папа. Мне шестнадцать, я в папиной парке. Мы поднялись по ступеням перехода на станции метро «Пушкинская», там нас настиг уличный фотограф. Фото лежит в коробке так долго, что я не помню, когда его туда положила. Все остальное в коробке — лишь ворох листьев, прикрывающих яму с капканом. Нельзя не смотреть и нельзя смотреть. Фото в коробке, коробка в комоде, комод в комнате, комната в квартире.

Под конец первого года после рождения Зои я достала коробку, отнесла к себе и высыпала содержимое на ковер. Я надеялась, что фото выпадет изображением вниз. Я загадала — если оно выпадет изображением вниз, я снова аккуратно сложу его обратно, переберу остальные бумажки и спрячу коробку восвояси. Фото упало изображением вверх.

Больше всего на нем меня поражает фон: слева — мужчина, похожий на артиста Богатырева в шапке-ушанке, справа — женщина с авоськой — целеустремленная и бесформенная. Как их звали? Где они теперь? Москвичи или приезжие? Их фигуры, как призраки, маячат позади, а мы с папой идем рука об руку, на моем лице — выражение затаенной неуязвимости, какое бывает у любимых детей.

Отцу осталось около двух лет. Мы толком не простились. Когда он уезжал в больницу, я не знала, как себя вести. Помню, он выходит за дверь, за ним мама с сумкой. Я касаюсь его левой руки и киваю, он кивает в ответ, я уверена, что это досадная временная разлука.

Времени, конечно, не существует. Нельзя смотреть и нельзя не смотреть. Возраста тоже не существует. А значит, не существует взрослых. Точнее, наоборот. Взрослых не существует, а возраст существует. Но, как ни крути, в центре всей этой сложной истории — память. Ушедшие живут в нас. Я смотрю на то, как мы с папой идем — плечо к плечу — на фоне мужчины в шапке и женщины в бесформенном пальто. Смотрю каждый день, потому что, разобрав коробку, я решила не убирать фото обратно. Поставила на письменный стол. Нельзя сажать память на диету. Нельзя пытаться уморить ее голодом. Память не должна быть анорексичкой. Нельзя не смотреть, значит, надо смотреть.

Интересно, вспомнит Зоя кота Ваську через пару лет или, выполнив свою функцию, он растворится внутри ее сознания без следа?



2018 год


Пожар в кинотеатре торгового центра «Зимняя Вишня» в Кемерово.

Отравление бывшего британского разведчика Сергея Скрипаля и его дочери Юлии Скрипаль в городе Солсбери.

Свадьба принца Гарри и Меган Маркл.

Разрыв евхаристического общения Русской православной церкви с Коснтантинопольским патриархатом.

Массовое убийство в керченском политехническом колледже.


* * *

— Бабушка, вот папа еду в детстве на пол бросал, а какой хороший мужчина вырос! Ты бы вышла за него замуж?» (Зоя. 4,3)



Лучшая версия себя


У коня Дубка замшевый круп, основательный, как диван, мышцы гуляют под кожей. Мы гарцуем по «бочке» — круговому манежу. Я — словно кентавр. Сижу высоко, гляжу далеко. В широких просветах дощатых стен мелькают поле и стойла.

В центре «бочки» Зоя болтает на скамейке ногами. Это она должна была учиться верховой езде, но припаснула. Иногда она говорит: «Мам, не сутулься» и «Мам, давай, давай».

Тренер — пятнадцатилетняя Юлька — майка с блестками, курносый нос, широкие плечи. Со спины — так вообще взрослая. Юлька вращается вокруг своей оси с отсутствующим видом, но время от времени включается и хлещет Дубка кнутом. Дубок — темперамента неопределенного, цвета коричневого, любит яблоки и печенье.

Мы ездим на лошадиную ферму два раза в неделю в течение всего лета. В багажнике — шлем и хлыст. Зоя очень довольна. Первые же десять минут на лошади привели ее в ужас, поэтому решили, что заниматься буду я. На ферме есть пони, но Зоя отказывается и от них. Ей нравится наблюдать, мне, как выяснилось, участвовать: кажется, я была создана для верховой езды.

Зимой я продолжаю кататься в городе. Я чувствую, что стала лучшей версией себя: поджарой, уверенной, смелой. Я нравлюсь себе в высоких сапогах с молнией сзади по голенищу. У меня отличный контакт с лошадьми, детьми и курьерами. Одна лошадь подо мной как-то заснула. Я принимаю это за комплимент. Нет бы сообразить, что Бога бесит самонадеянность.

Снега по колено. Зоя с папой гуляют в парке, я — на заснеженной поляне с тренером. Мне не нравится новая лошадь. Ногами чувствую — не то. Если бы конь Орешек был человеком, то стоял бы на углу возле супермаркета и оскорблял прохожих, брызгая слюной, как городской сумасшедший. Тренер говорит, что все лошади проверенные. Перед тем как перейти в галоп, мы нарезаем восьмерки. Орешек втихаря пытается меня сбросить — неожиданно тормозит, упирается, виляет крупом. Мы ведем безмолвный поединок. Я никогда не слышала, что конь может быть токсичной скотиной. Я снова говорю тренеру, что конь странный. Она отвечает: «Бросьте. У вас, наверное, менструация». Смешно, но у меня действительно, она. Переходим в галоп. Проскакав для приличия круг, Орешек подбрасывает меня крупом вверх, я несколько мгновений созерцаю в полете окрестный парк и даже, кажется, вижу вдалеке розовый Зоин шлем, а потом уже лечу, вывернувшись дугой, за конем. Орешек погнал. Моя правая нога застряла в стремени. Окрестные дома перевернуты, как в детстве, когда встаешь на руки.

Время растягивается. На лету вниз головой, я сосредоточенно готовлюсь к смерти, в лучшем случае к полугоду в корсете. Руками я загребаю по снегу, голова бултыхается. Что я знала о потере контроля до этого? Я прикидываю свои перспективы. Они кажутся смутными.

Однако случается полноразмерное божье чудо. Мой ботинок выпадает из стремени, и я приземляюсь в сугроб. Сучий потрох Орешек уносится по склону в парк, оттуда на шоссе, через полчаса какие-то бравые парни с хорошей физподготовкой ловят его в сердце микрорайона и приводят назад. У Орешка — дурной взгляд с поволокой — словно он сошел со страниц «Вечеров на Хуторе близ Диканьки» — и обильная пена, капающая с морды. Он не выглядит виноватым.

— Вы приехали на занятие в неподходящем настроении, — говорит тренер, опасливо наблюдая, как я отряхиваю куртку. — Перед вами на Орешке катался двенадцатилетний мальчик, все было хорошо.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — цежу я, все еще надеясь услышать слова сочувствия.

— Верховая езда — мероприятие под вашу ответственность, — говорит тренер. В глазах — неподдельное беспокойство. Не за меня.

К моменту появления Зои на площадке я уже улыбаюсь. Тело ломит, но это мелочи. Летом Зоя уговаривает меня совершить еще одну попытку. Выехать на нашу прошлогоднюю ферму. Дни стоят жаркие. Лошади в манеже гоняют хвостами мух. Мне достается покрытый испариной конь Белек. Зоя с пакетом яблочных долек устраивается в тени, возле ограды. Я впервые с декабря залезаю в седло. Знающие люди сказали, что после падения надо возвращаться в седло как можно скорее. Я не могу позволить себе перестать быть лучшей версией себя. Я шла к этому много лет.

История повторяется. Я гарцую по манежу на вялой кобыле. Я чувствую ее раздражение ногами. Ее кожа и хвост говорят со мной. Они говорят, что ненавидят жару, мух и этот манеж. Я спрашиваю тренера, нет ли другой лошади, эта кажется очень уставшей. Да они все такие в такую погоду, отмахивается она. С каждой минутой мне все страшнее. Не потому, что я вспоминаю декабрь. А потому, что я чувствую, черт побери, как по спине кобылы проходят судороги раздражения. Она застывает, разворачивается, она вся — электричество. Я кое-как подъезжаю к тренеру, опасаясь, что эмоциональная бомба сейчас рванет и на этот раз мне не отделаться легким испугом. Спасибо, — говорю я, — Зоя, пойдем.

Перед уходом Зоя скармливает лошади яблоки — может быть, это немного скрасит ей полуденный зной. Тренер беспокоится, не потребую ли я деньги обратно.

— Мам, — спрашивает изумленная Зоя, — ты боишься, да?

— Боюсь.

Зоя озадачена, уголки губ едва заметно ползут вниз.

— Но ты же говорила, что стала такой, какой всегда хотела быть? Прямо какой-то там лучшей?

— Лучшей версией себя, — вторю я.

— Ага, — Зоя мелко трясет своей очень круглой головкой.

Я отвечаю, что когда-то надо учиться себе доверять. Это доверие не про то, как быть звездой манежа, а про то, как вовремя слезть. Может быть, это и значит быть собственной лучшей версией.

Мы грузимся в машину и остаток пути проводим в молчании. Я пытаюсь ее веселить, но разговор не клеится.

Этим же вечером Зоя находит мультсериал про конюшню и остаток лета лихо скачет на четвереньках по дачному участку. Ботинки и шлем я дарю своей знакомой.


* * *

«Мама, если бы наши пальцы были длиннее, мы бы их завязывали» (Зоя. 7,1).



Анубис

4 февраля 2019 года

Зоя: Я знаю, что хочу на день рождения.

Я: ?

Зоя: Мохнатый блокнот.

Я: Хорошо.

Зоя: И Анубиса!

Я: ?

Зоя: Я знала, что это может быть для тебя непросто, ладно, я его у Деда Мороза попрошу, ему такие вещи полегче даются.



Субботний дед мороз


Зоя неделю горюет, что Деда Мороза не существует. Я — убийца мечты. Бабушка осуждает. Соседский кот задрал бельчонка, заполучил под зад и, озираясь, бредет вдоль забора. Лишь дождевая туча и сосед — дед Андрей, ветеран спецслужб — смотрят ласково. Дед Андрей косит газон. Он кричит: «На Западе Москвы грозы не валят деревьев, не сносят крыш, знаешь почему?»

Я отвечаю: «Нет».

«Там Курчатник, реактор, он под невидимой защитой, придуманной еще в Союзе, поняла? Тогда люди думали, не то что сейчас».

Я киваю. Зоя звенит: «Все равно буду верить в гномов и оленей с бубенчиками». Она не выдерживает: слезы получаются гигантским и медленными, как улитки. Веки розовеют.

Начинается дождь, все бегут по домам, включая кота-убийцу — мокрый, он становится жалок и теряет остатки достоинства.


Из форума для родителей:

«Мамс, я все знаю про мемасики со связанными детьми, но, серьезно, как вы справляетесь с детьми на карантине?»

Ответ: Никак.

Ответ: Я никак уже не справляюсь. Меня уволили. Ждем, когда погонят с квартиры. Если чудо не случится и меня не возьмут в карантин куда-нибудь еще.

Ответ: Я запираюсь в ванной. Или в туалете, если муж запирается в ванной.

Ответ: Балкон. Надеваю пальто, беру ноут и иду на балкон. А дети делают что хотят.

Ответ: Раньше у нас была бабушка, но теперь и она на карантине. Так что сочувствую. Я забила морозилку пельменями и блинчиками.

Ответ: Мульты. Раньше я очень боялась, что они посадят себе зрение, и не давала им смотреть телевизор и мульты на планшете. Теперь только этим и спасаюсь. Если кто-то что-то еще придумал, послушаю.

Ответ: Послушаю.

Ответ: Послушаю.

Ответ: Отвезли детей к родне под Нижний Новгород. Сидим каждый за своим компьютером. Грустно. Я не планировала видеть так много мужа.

Ответ: Никак. Мы в первую неделю изоляции друг друга все поубивали и теперь норм. Дети носятся по квартире как ненормальные. Я купила беруши и запираюсь на кухне. Думаю, скоро опять все друг друга поубиваем.

Ответ: Лего, мульты, кинетический песок и книжки с лабиринтами.

Ответ: Моя только с наклейками успокаивается, и можно полчаса поработать. Уже вся мебель обклеена, все обои, низ холодильника. Но мне плевать. Только обувь запретила обклеивать.

Розы

Когда умерла бабушка Лиза — мамина мама, — мне было девять. Это случилось на даче, в июле, и на две недели мы осталась там с дедом — мужчиной сентиментальным и жестоким. Дед был подполковником в академии контрразведки. Любил рисовать и рыбалку.

Июль выдался холодным. К тому же все время лил или собирался лить унылый дождь. Я просыпалась в комнате, где спала с мамой и бабушкой, но в ней не было ни мамы, ни бабушки, лишь их платья и халаты, в которые я вечером зарывалась носом.

На столе стоял букет позднего жасмина в кувшине. Мама поставила его в тот день утром, когда после обеда с бабушкой случилось несчастье. Цветы уже осыпались, но от кувшина и скатерти все равно шел сладковатый запах.

Дед умел варить гречку и делать яичницу. Высокий и брезгливо-скорбный, он заходил ко мне в комнату по утрам в резиновых сапогах и говорил, что пора завтракать. Я цепенела под одеялом, не в силах двинуться навстречу тоске предстоящего дня. Дед приносил с собой неотвратимость и холод улицы.

Целыми днями дед пропадал на верстаке позади сарая или в своем домике — он выстроил себе отдельный домик, где жил и упражнялся в масляной живописи. Я любила сидеть на его крыльце вечерами, после ужина и нюхать запах масляной краски, рассматривая куст барбариса. Сквозь его винные листья в меня вливалось закатное золото и мир казался совершенной утробой, время растворялось, позволяя, наконец, о себе забыть.

Те две недели после смерти бабушки казались бесконечными. Сложнее всего было заставить себя встать. Потом, поев, уже можно было, накинув дождевик, уйти к друзьям и, если повезет, провести у них день и полдничать на чужой кухне чужим какао. Чувство отрезанности от родительской любви рифмовалось с лужами и мокрой землей. Вечера утешали, но за ними маячили холодные утра.

Однако в те дни случилось многое. Сначала я променяла любимое игрушечное ведро подруге. Громадность этой ошибки настигла меня и встроилась в ряд остальных потерь не сразу. Ведерко было крошечным, из немецкого игрушечного набора. Я пыталась выменять его обратно, но соседка по прозвищу Юлька Большая упиралась, чувствуя мое отчаяние. Мне удалось вернуть сокровище лишь через четыре дня ценой горьких слез и унижений.

До приезда родителей оставалась неделя. В единственный солнечный день я легла загорать, чтобы выполнить завет мамы и не быть бледной. Особенно маму беспокоили лоб и обратная сторона моих рук — поэтому загорать полагалось, убрав со лба челку и положив руки ладонями вверх. Я пролежала так весь день, меняя позицию лежака вслед за солнцем. Ночью меня рвало, на следующий день кожа покрылась волдырями и заболело горло. Если бы была жива бабушка, она бы позаботилась обо мне как следует. Деду я ничего не сказала, тем более ночевал он отдельно — в своем домике. Но горло с тех пор болело почти всегда.

Наша улица кончалась тупиком с глухим забором. Последний участок на улице назывался «Красным» из-за дома бордового цвета в окружении розария. Это был самый таинственный и дальний дом на улице.

В тот день я одержала победу, убедив деда, что консервированная сайра и гречка лучше просто гречки, и отправилась с друзьями осматривать дальний конец улицы. Уже на подходе мы заметили, что кусок дороги перед красным домом был усыпан чем-то, что мы приняли за мухоморы. Как оказалось — головки роз. Мы кинулись подбирать нежданные сокровища. Я наполнила розами подол и, спотыкаясь, помчалась к себе, где рядом с умывальником стоял синий эмалированный таз — бабушкин любимец. На даче везде были бабушкины вещи. Я натаскала в таз воды и вывалила в него цветы. С трудом, расплескивая воду, я потащила таз в предбанник недостроенной бани — памятник семейного строительного фиаско.

В бане было промозгло и почти темно, но это было неважно. Таз с розами, который я навещала каждый день, помог продержаться до возвращения родителей. Я меняла цветы местами, как шахматы на доске, мочила пальцы и упивалась тишиной. Баня стала убежищем, местом честной, спокойной грусти.

Позже мы узнали, что, срезав головки его любимых роз, хозяйка участка мстила мужу за измену. После приезда мамы я втихаря слила воду из таза прямо перед баней — розы к тому времени стали размокшими, с мылкими прозрачными лепестками по краям, но все равно оставались величественными. Их пришлось выкинуть за забор. Но это уже не играло роли, я была спасена.



2019 год


На федеральной трассе М-53 «Байкал» задержан якутский шаман Александр Габышев, который шел в Москву «изгонять Путина». В России вступил закон о суверенном интернете.

Экологический протест против строительства мусорного полигона вблизи железнодорожной станции Шиес.

Лесные пожары в Австралии.

Первые сообщения о новом, китайском вирусе.



Точилка


Когда Зое было три, ее сознание взорвала точилка. До этого ее потряс разве что разноцветный «резиновый» мармелад — мое запретное удовольствие, которое она случайно обнаружила в ящике стола. Я испугалась, что впредь не отучу ее от мармеладных мишек и червей, упоенно травиться которыми я предпочитала в одиночестве. Но, как ни странно, через пару месяцев Зоя сделала то, чего я никогда не делала ни в каком возрасте. Она сказала: «Мне достаточно», а на проверочное предложение съесть мармеладку с достоинством выставила вперед ладонь, похожую на морскую звезду.

Переточили все карандаши в доме — и не по разу. Везде — цветные стружки. Это еда для рыси, гепарда, пингвина и белки. Пока придерживаю к показу козырь — тайное знание о том, что карандаш можно заточить с двух сторон.


Из родительского форума:

«Девушки, хочу вырастить ребенка очень успешным. Подскажите, какие подходы используете в воспитании ребенка? Хорошо учится, но это же мало… хочу вырастить финансово грамотным, независимым, с контролируемыми эмоциями. Такого супергероя. Кто что читал на эту тему? Есть специалисты в такой сфере?»

Комментарий: (меланхолично) Сочувствую. Психотерапия займет долгие годы его жизни.

Комментарий: Удачи, че.

Комментарий: А что хочет ребенок?

Комментарий: Это не троллинг?



Справиться с миром


Все начинается с подарка. Моя сестра дарит Зое на Новый год переводную немецкую книжку о том, как делать книжки. Никто из нас еще не знает, что это бикфордов шнур.

Теперь Зоя рисует, клеит, шьет и вырезает книги: «Это Вампир Кисель, он питается пельменями. Посмотри, сколько стараний я приложила!»

Вчера была книга про Вампира, сегодня про поросенка.

— Про что она, Зоя?

— Про то, как поросенок пытается справиться с миром.

Книги про бобров и летучих мышей на подходе. Она наслаждается своими творениями: «У меня книги как магазинные». Мой процесс творчества выглядит так: тревога выбора; тревога не справиться; тревога опозориться; тревога ожидания; тревога повторения; тревога зря потраченного времени. Робкие слова, робкие буквы, сигареты, жалобы друзьям.

— Мама, ты можешь подрисовать одного поросенка, если хочешь.

Я не то чтобы знаю, как рисовать поросят, но не в силах ответить отказом. Я подрисовываю поросенка, затем его капризного друга, к ним — забор и гриб, размером с дом, который поросенок сейчас будет рубить топором. Я забываю про стиральную машину, ждущую с открытым зевом, и про филе минтая, истекающее вонючей водицей на столешницу кухни. Приоткрываются ворота в иномирье. Особенно весело рисовать гигантский гриб.

Зоя довольна: она всегда довольна, когда я не смотрю в себя, в телефон или в монитор.

— Мама, а мы опу… публику…

— Опубликуем?

— Ага. А мы вот это сделаем с моей книжкой?

— Нет.

— Почему?

— Потому что эта книжка только наша. Я хочу пожадничать, ладно?

До нее доходит, что это комплимент, она довольно улыбается. В этот момент мы — поросята, которые справились с миром.


* * *

— Я ложь не люблю, но в крайнем случае, чтобы спастись (Зоя. 4,7).



Мелки


Наш вход в ковидную эру — смесь тревожной суеты и прозрачного покоя. Карантин начинается на фоне весны, нефтяного кризиса, падения рубля. Все вдруг поплыло, поехало и пошатнулось разом.

Снег почти сошел. Детский сад закрылся. Так же как и больничное отделение, где моя мама должна была проходить курс лечения. Отделение срочно начали переоборудовать под ковидный госпиталь, а больных выгнали. Улицы опустели. Под ногами — пыльный сухой асфальт, по обочинам — остатки усохшего снега. Страшно думать о людях на съемных квартирах, которых отправили в неоплачиваемые отпуска.

Я похожа на матрешку. Самая маленькая кукла внутри хранит непривычное самурайское спокойствие. Кукла побольше — совершает забеги по магазинам. Закупаю панический набор — гречку, спички, туалетную бумагу, моющие средства, лекарства и много хлоргексидина по невероятным ценам, чтобы протирать дверные ручки и мобильные телефоны. Самая большая, внешняя оболочка матрешки не может сидеть дома, несмотря на запреты. И мы с Зоей начинаем гулять. Работать все равно невозможно. Приходится откладывать мучительные мечты о романе, да и вообще отложить все, кроме необходимого.

Мы собираем в матерчатую сумку мелки, хлеб для голубей, мыльные пузыри, берем самокат и обходим близлежащие улицы. Детские площадки опечатаны. Некуда спешить. Можно сидеть на разных лавках. Такими, наверное, бывают прогулки по эвакуированному городу. В основном Зоя ловко лазит по деревьям и рисует мелками. Нам скучно, прозрачно и хорошо.

Вскоре вся округа становится выставкой меловых рисунков. Мы радостно скупаем мелки онлайн — жирные, большие мелки в отдельных, картонных коробочках, белые мелки в упаковках по двенадцать штук, наборы из пяти флуоресцентных мелков, простецкие копеечные мелки, напоминающие те, что были у меня в детстве. Зоя рисует, я фотографирую. На следующий день мы обходим места наших подвигов и обсуждаем их, как люди обсуждают полотна в музее.

Я ношу с собой паспорт, но нас ни разу не останавливают. Изредка попадаются бегуны, мамы с малышами, которые, как и мы, короткими перебежками добирают кислород и ненадолго спасаются от близких и клаустрофобии.

Ситуация не проясняется. Нефть умерла, рубль умер следом, средства дез­инфекции — возмутительно дороги, поэтому я докупаю две бутылки водки и много косметических ватных дисков. В свободное время, извращенного успокоения ради, я читаю истории про Германию после Первой мировой с ее гиперинфляцией. Я вспоминаю завет отца: «Просчитай худший сценарий, станет легче жить». Я усердно готовлю себя к худшему. Однако перспектива лета странным образом скрашивает и перекрывает тревогу, делает ее более возвышенной. Так радуга перекрывает хмурое небо. Распускающиеся почки обволакивают статистику растущих смертей нежной орнаментальной вязью. Каждая почка — как поцелуй небу.

К концу апреля тот факт, что все мы оказались в кроличьей норе, наконец приживается в сознании. Границы закрыли. Зато ввели пропуска на личный транспорт, а цены на аренду дач теперь как на Манхэттене — если кто по нему скучает. Начинаются разговоры про вакцину, которая должна все исправить. Мы кое-как договариваемся с другой больницей для мамы: каждая вторая клиника к этому моменту переоборудуется под нужды эпидемии. Я начинаю уговаривать мужа уехать на дачу. Как родителям будущей первоклассницы нам предстоит первое родительское собрание — онлайн.

Все очень странное. Реальность ощутимо сместилась, у реальности случился вывих. Я все время повторяю про себя строчки любимого стихотворения Давида Самойлова: «Я маленький. Горло в ангине». Потому что как будто в детстве накрывает болезнь. Грустно, но зато можно остаться в постели. Как будто время сломалось, и вдруг стало… легко. Уборщица нашего подъезда, робкая, хромая узбечка Фати, неизменно выходившая на работу в сопровождении мужа (она моет полы, он — рядом общается со своим смартфоном), теперь одета в белый защитный костюм и моет лифт с удвоенным количеством хлорки. Муж ее в маске, спущенной на подбородок. У Фати мальчик пяти лет. Мы иногда болтаем о детях, и я отдаю ей Зоины вещи, которые может носить мальчик. От Фати я узнаю, что на двенадцатом этаже кто-то заболел ковидом.

— Теперь и у нас, — угрюмо констатирует консьержка Нина Ивановна, уроженка Приднестровья, по ее щеке скатывается слеза.

Ранний приезд на дачу, где нас встречает удивленный, выстуженный дом, приплюснутая к забору форзиция и еще и не думающая зацветать спирея кажутся путешествием на другую планету. Ясный загородный воздух ощущается оберегом от вирусов, но соседи справа и через дорогу болеют. Мы машем друг другу через забор и перекрикиваемся приветственными фразами.

Зоя с первых мгновений на даче напоминает землеройку — она растворяется в прошлогодних шишках и хвое и, несмотря на холод, не хочет в дом. Пакет с мелками приехал с нами, но рисовать негде — нет асфальта, и мелки остаются в багажнике, сливаясь с пейзажем из пустых пакетов, канистр, грязных сумок с инструментами и полунужных свертков.

В один из первых дачных вечеров, когда в доме все еще чувствуется холод, Зоя, после чтения тоненькой книжечки русских народных сказок, зимовавшей на даче, спрашивает из-под одеяла: «Мама, а почему все так?» И пока я долго и честно рассказываю ей про новую, необычную болезнь, с которой теперь все борются во всем мире, она засыпает, поражая — как поражает ежедневно — своей беззащитной красотой.


* * *

— По-моему, сны очень самодовольные. Особенно страшные, когда захотят, тогда и приснятся (Зоя. 5,2).



Печенье


Если в утренний или вечерний час пик вглядываешься в лица родителей, то кажется, что это куски янтаря, доисторические раковины. Глаза, припорошенные дорожной пылью. Мышцы, скованные необходимостью сдерживаться. Это лица людей, тайно мечтающих об иной судьбе, но не признающихся себе в этом. Осень, зима, усталость. Да ну и ничего, нормально, только если вдруг они не искажаются судорогой: «Вот и оставайся в этой своей луже, а я пошла!» или: «Сколько можно, я тебе сказала!» Я бы рада сказать, что я не такая, но стоит моему уровню энергии упасть, — и моя шрапнель летит в Зою. Я знаю, что нам не дано спасти детей от самих себя. Я стараюсь подбирать и сохранять осколки ее детства. Я преклоняюсь перед ее бескрайней любовью, которая обезоруживает нас обеих. Перед любовью, которую иногда так трудно вместить, и тогда я срываюсь. Зоя незлопамятна, я тоже, мы не любим мариновать друг друга в тяжелом молчании. И тем не менее. «Возле детей мы — заряженные ружья», — слышу я в лекции канадского психолога Джордана Петерсона. Это правда. Я — заряженное ружье, мне надо помнить об этом всегда, например, сейчас, унылым сентябрьским вечером, когда небо за окном не обещает ровным счетом никаких перспектив, очень хочется спать и Зоя печет печенье, от которого не растут.


Из занятий с логопедом:

«Как у нашего Нерона на носу сидит ворррона».


* * *

Клички:

Кролик

Розовая Опасность

Молодой Суслик

Быстрый Разумом Мышонок

Укроп

Вишня



2020 год


Первая женщина в истории достигла дна Марианской впадины. Это бывшая астронавтка, 68-летняя Кэтрин Салливан.

Умер правозащитник Сергей Мохнаткин.

Власти Турции приняли решение о превращении второй после собора Святой Софии церкви в мечеть. Это монастырь Хора.

В Минске прошел женский «марш солидарности».

Оппозиционный политик Алексей Навальный доставлен в больницу, где впал в кому.


* * *

— Мама, я жду один день, который не знаю, когда случится (Зоя. 4,3).



Глазки-губки

1 сентября 2020 года.

По небу едут облака — весомо, как вагоны товарняка. Теплый ветер гоняет обломки лета. Совсем скоро у нас за плечами останется его призрак.

Зоя идет в школу. Сопровождающие — мама, бабушка, папа — немного дерганые. Я в туфлях на танкетке, обычно лежащих в шкафу. Нарядные туфли. Правая нога то и дело подворачивается, и я в который раз поражаюсь уверенной походке женщин на каблуках. Это неумение падает в копилку других женских неумений — к кляксам-сырникам и котлетам из кулинарии.

На школьном дворе встревоженные лица детей и взрослых сливаются в лоскутное одеяло важного дня. Из-за карантина к очному празднику допущена только младшая школа. На уровне взрослых талий колышутся банты и макушки. Зоя находит подруг по детскому саду, с двоими из них она идет в один класс. Девицы истово обнимаются и прыгают в обнимку, отскакивая, как мячи от чужих ботинок и коленей.

С весны я заметила, как в Зое поселились разные дети. Они появляются по очереди. Ей словно то семь, то пять, то двенадцать, то три, и вот она снова малыш, которому до абсурда легко угодить. Подростковые интонации сменяются боязливой малышковостью. Весь этот кордебалет помещается в одной девочке. Воистину «прошлое, настоящее и будущее — не время, а состояния ума».

Но одиночество уже щедро дарит Зое свои объятия. Она начала его осваивать с детского сада — страх остаться, страх задержаться в чужом пространстве, скука — все такое знакомое. Она умеет об этом сказать:

«Мама, мне будет страшно».

«Мама, у меня волнуется в голове и животике».

«Мама, а как же я там буду?»

«Мама, а ты за мной вернешься?»

«Я волнуюсь, я нервничаю, я боюсь».

Его будет все больше. Магический кокон истончается, и в открывающийся зазор, в оголившуюся атмосферу ее иномирности просачивается миндально-горькое вещество взросления.

Я тоже осваиваю одиночество, принимая его лицом к лицу, как кажется, впервые в жизни. Не самое легкое чувство, но нам с одиночеством предстоит подружиться: у меня нет выбора этого не сделать. Так, мы обе занимаемся освоением.

Пока Зоя получает первый в жизни инструктаж учительницы («Мама, мне кажется, она слишком толстая» — «Тщщщ») и прививку первых трех уроков, я пытаюсь скоротать время. Не знаю, куда себя деть, и оказываюсь в салоне перманентного макияжа. Я бессмысленно озираюсь в предбаннике, где меня обнаруживает мастер Тина в черном халате. Ее глаза лучатся лаской.

— Вы на глазки или на губки?

— Э…

— Стрелочку нарисуем?

— Можно стрелочку.

— Бровки чуть прорисуем?

— Чуть прорисуем.

— А губки сразу не хотите? У нас акция.

— Лучше глазки.

— Ну хорошо. Это правильно. Глаза ведь зеркало души?

— Точно.

— Глазки будут яркие, вам понравится, только будет отек, но ничего.

Татуировка — то, что надо первого сентября. Ощущения похожи на материнство: сверлящая боль и светящаяся радость, взболтать, но не смешивать.

Тина добавляет на мои веки лидокаин ватной палочкой, и время от времени стирает излишки пальцем, обернутым салфеткой. Как наждаком по открытой ране.

— Так, лежим-лежим, глазки не открываем. Красота требует жертв, так?

— Угу.

Чем хороша боль? Она делает голову пустой и легкой. Дает право не думать, не чувствовать, не волноваться.

Я прибегаю на школьный двор с черными стрелками на заплывших веках. Глаза режет от света.

— Мама, ты плакала? — весело осведомляется Зоя.

— Можно сказать и так. Ну как все прошло?

Зоя пожимает плечами.

— Эй! Ну ты чего? Как учительница, как уроки?

Зоя обводит полукруг носком левой туфли.

— Скучно. А у Алины пенал с барсуком на магните. Можно мне такой же?

Надо было покурить после век, но я боялась опоздать.

Мы все еще единый организм, поэтому Зоина потребность в слиянии и разделении любого опыта находит во мне страстный отклик. Я рада отдать себя. Я и сама ищу того же — мечта о принятии теплится во мне гораздо дольше положенного срока. Я расту вместе с ней. Но пока не выросла, я притворяюсь взрослой настолько хорошо, насколько могу, честно погружаюсь в роль, так что маска прирастает к лицу. На митинги я больше не хожу, страшно.


7 сентября 2020

— Мама, у меня реально подруга, девочка такая классная на английском, мы играли, реально классная девочка. Она на ритмику ходит. Меня зовет.

— Здорово, а как ее зовут?

— Да не знаю.



Карточки с динозаврами


Говорят, динозавров изобрели для того, чтобы было чем занять пятилеток. Зоя жила страстью к динозаврам почти всю дошкольную жизнь. Но час настал. Школа, все дела и мы решили выкинуть карточки с динозаврами: двадцать потрепанных картинок из глянцевой бумаги с описанием ящеров: спинозавр — динозавр с парусом на спине, кентрозавр — колючий ящер, апатозавр — огромный, как гора, игуанодон — зуб игуаны, эвоплоцефал — великан в броне. Зоя знает их назубок.

Теперь динозавров сменяют подруги, пайетки, драки. Мир раскрывается своей многослойной огромностью и превращается в сад расходящихся троп, в котором так много вариантов быть собой.

Полгода назад мы вместе делали доклад в детском саду. Приносили книжки. Учили текст выступления. Зоя волновалась, насколько авторитетно она будет выглядеть и не забудет ли текст. Я волновалась, что она забудет текст от волнения. Дети смотрели на нас с любопытным равнодушием. Воспитательница подбадривала докладчиц. В целом, все могло бы быть хуже.

Вечером я пытаюсь смотреть сериал, работать, просто лежать. В итоге иду на кухню. Прикрываю дверь. Роюсь в мусорном ведре. Карточки с динозаврами смешались с яичной скорлупой и арахисовой шелухой. Могло бы быть хуже. Я выуживаю все двадцать. Особенно пострадал игуанодон, он заляпан белком и остатками клубничного йогурта. Минут сорок я оттираю картинки салфетками, расправляю, обрабатываю хлоргексидином и скрепляю резинкой. Затем прячу в ящик письменного стола.

Слышу, как Зоя, чихая, бредет в туалет. Выхожу проводить ее в постель. Сворачиваясь под одеялом, она тянет: «Мам, может, зря мы карточки выкинули?»

Я держу интригу, говорю: «Завтра разберемся». Этого достаточно. Она засыпает, как обычно поверив. Завтра в школу.




Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru