Система координат. Открытые лекции по русской литературе 1950–2000-х годов. Валентин Хромов. Группа Черткова («поэты Мансарды»). Публикация — Георгий Манаев, Данил Файзов, Юрий Цветков.
Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2022

№ 10, 2022

№ 9, 2022
№ 8, 2022

№ 7, 2022

№ 6, 2022
№ 5, 2022

№ 4, 2022

№ 3, 2022
№ 2, 2022

№ 1, 2022

№ 12, 2021

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ПРОЕКТ



Система координат

Открытые лекции по русской литературе 1950–2000-х годов


Мы продолжаем публиковать материалы проекта «Система координат», задуманного Георгием Манаевым, Данилом Файзовым и Юрием Цветковым как цикл лекций по истории современной литературы и стартовавшего в феврале 2008 года. Со временем цикл лекций превратился в проект, в котором совсем недавняя история русской литературы получила возможность быть осмысленной, обросла воспоминаниями, дискуссиями и стала открытой для новых слушателей. Одной из целей цикла было дать возможность студентам-филологам познакомиться со знаковыми фигурами русской литературы второй половины XX века. В прошлом, сентябрьском номере за этот год мы публиковали лекцию о поэтах «Филологической школы». Предмет разговора на этот раз — «группа Черткова».



«Группа Черткова» («поэты Мансарды»)


23.10.2017 Клуб «Дача на Покровке»

Лектор: Валентин Хромов

Участвуют: Михаил Айзенберг, Иван Ахметьев, Владислав Кулаков


Валентин Хромов: «Группа Черткова» — она чем отличалась: там были высшего класса интеллектуалы, эрудиты все невероятные. Взять любого человека, вот Андрей Сергеев — поэт и переводчик, считается, лучший переводчик современной англо-американской поэзии. Там было известных в узких кругах поэтов человек пять крупных, а другие — менее известные или вообще не поэты. Допустим, был такой постоянный посетитель всех вечеров Галины Андреевой Борис Стрельцов — доктор наук, профессор Плехановки. При чем здесь поэзия, вы спросите? Приходит однажды Чертков. «Ура! — кричит, — сделал невероятное открытие, обнаружил в архиве неизвестные стихотворения Константина Николаевича Батюшкова. С рисунками его же, рука его, смотри, настоящий почерк Батюшкова». И читает стихи:


               Ты велишь мне равнодушным

               Быть, прекрасная, к себе;

               Если хочешь зреть послушным,

               Дай другое сердце мне.

               Дай мне сердце, чтоб умело,

               Знав тебя, свободным быть;

               Дай такое, чтоб хотело

               Не одной тобою жить…


«Нет у Батюшкова такого стихотворения, не опубликовано еще!» — продолжает Чертков. Вышеназванный профессор, Борис Никодимович Стрельцов, говорит: «Да это же стихи Нелединского-Мелецкого!» Оказалось, что Батюшков просто переписал стихи и присовокупил их к своему рисунку. Так Леня Чертков впросак попал, не знал стихотворения Нелединского-Мелецкого. Но потом появился где-то, в «Огоньке», по-моему, неизвестный рисунок Батюшкова, маленькая заметка Черткова, и все сочли это все равно достаточно интересным открытием. Когда этот рисунок увидел скульптор Клыков, то он решил по этому рисунку сделать памятник Батюшкову в Вологде, рисунок послужил ему отправной точкой, так что Леня Чертков не зря открыл это.

Я говорю это к чему: случайных людей не было. Было очень много профессоров, например, Галина Васильевна Чиркина, погибшая в автомобильной катастрофе, доктор педагогических наук, известный логопед, она коллекционировала палиндромы и все время просила меня писать упражнения для учащихся, для детей, у которых она исправляла речь и произношение. Она заставляла меня находить скороговорки и «развивать», дописывать их. Этим и отличается группа, не в смысле ее достоинства, что она выше всех, я этого сказать совершенно не хочу, но интеллектуалы были высочайшей марки.

Ходил к нам каждый вечер Коля Вильямс,и никто не знал, что он поэт. Математик, алгебраист, все время слушал стихи, бегал за вином и так далее, а потом вдруг оказалось, что он и стихи пишет, и опубликовали. Но когда он ходил — скромничал, никогда не читал, а если нечаянно по пьянке прочтет что-нибудь, обязательно скажет, что это Лева Малкин или Леопольд Медвецкий, — обманывал. Он был связующим звеном с математиками — с Колмогоровым, Добрушиным, он с ними был на дружеской ноге, приходил всегда и нам рассказывал интересные вещи о математике (а не только о том, как он сидел). Вот такие интересные люди были вокруг группы, которую в органах, в ГБ, назвали «группой Черткова». Очень просто, чтобы дело могло тянуть на «групповщину». Так и появилось название «группа Черткова» — никто и не возражал, потому что Чертков в самом деле был зачинатель, заводила, масса идей у него была, и каждый день новые...

Все деятели «группы Черткова», или «Мансарды», как называли ее, ходили в Ленинку. И что интересно: представьте себе, что в Ленинке даже расстрелянные авторы не были запрещены. В научном зале смотришь каталог — берешь любого Гумилева. В детском зале, который находился со стороны улицы Фрунзе, сейчас это Знаменка, придешь, закажешь Ахматову, тебе скажут: «А зачем?» Иногда давали, иногда нет, не все давали. А, например, книги Чаянова Александра Васильевича, человека расстрелянного и нереабилитированного, — придешь в генеральный каталог — [Чаянов доступен] весь, почти весь, заказываешь, и приходит, никакого допуска, ничего. Поэтому возможности были невероятные пользоваться Ленинкой. Леня там собирал интереснейшую информацию, которая доходила до нашего кружка.

Когда пишут историю поэзии и литературы — у нас от этого греха, я скажу вам, никто не избавился до сих пор, — подчиняют историю литературы и, в частности, историю поэзии исключительно исторической канве. От этого происходят многие ошибки.

Спрашивают у Сергеева: «Что для вас XX съезд?» — «Ничего». — «А как вы жили при советской власти?» — «А мы ее не замечали». Невероятно, конечно, люди же в тюрьмах сидели! А нашему брату тогда здорово не повезло, у нас не только Черткова взяли. Его взяли 12 января 1957 года, а потом — Кривошеина Никиту(ухажер Галины Андреевой) тоже в 1957 году взяли, так что от тюрьмы и от сумы не зарекайся. Нас брали, и тем не менее никто не подчинялся вот этой исторической канве, ее как-то не замечали.

Когда Слуцкий спрашивал у Лени: «Как же ты, такой ярый антисталинист, ничего хорошего не говоришь о XX съезде?», — Леня отвечал: «Этот съезд зловещий, ждем от него что-то новое, ужасное». Это было совершенно редкое явление. И прав Пятигорский, когда говорит, что Сергеев и его друзья были равно удалены от советского официоза и от либерального крыла русской поэзии (мейн­стрима, по Пятигорскому). То есть старались ни туда, ни сюда, а заниматься исключительно поэзией. Какое это имеет отношение к истории поэзии? Да очень простое. Вот пишут у нас историю поэзии: Серебряный век, двадцатые годы, фронтовики (Слуцкий, Самойлов), потом Лианозово, затем — СМОГ, далее — «эстрадники», и все это подчиняется определенной политической и исторической канве.

И что в результате выпадает из истории литературы? Объясню. У Лени Черткова дома была маленькая этажерка, там стояли книжечки, результаты его путешествий по тогдашним «букам» — букинистическим магазинам, их было много, и они были побогаче в смысле ассортимента поэзии, и интереса у людей к ним было больше. Из книг, которые я видел у Черткова, мне сразу запомнилось «Уплотнение жизни» Леонида Лаврова. Леонида Лаврова обожали в нашем кругу. Дальше — Тихон Чурилин, Чурилина у него было несколько книг, он и в Краткой литературной энциклопедии1 первый напишет о Чурилине. Вагинов, «Опыты соединения слов посредством ритма» — тоже была у него такая книжка. «Камень» Мандельштама. Эти маленькие книги — у нас их читали, знали. Лавровым — восхищались, Чурилиным — восхищались и ругали, и приходили в ужас от страшных вещей, страшнее нет поэта и писателя, чем Тихон Чурилин!

И вот дожили — где они в истории литературы? Нет их. В послевоенный период сразу приходят участники войны, которых мы называли «кирзятники». Я не хочу обидеть никого, ни Слуцкого, ни Самойлова, они замечательные поэты. Но! Пока они воевали (я так грубо говорю, поверхностно), в это время молодые ребята, библиотекари, «архивные юноши» вытаскивали из архивов и библиотек тексты недавно умершего поколения тридцатых-сороковых годов, когда у нас совершенно белое пятно в литературе. А Чертков и его друзья мимо этого периода не прошли, для них это было важно. Когда пишут историю литературы, как можно без Чурилина, без Лаврова? Вот в этом особенность группы — она не Серебряный век наследовала прямо, хотя и Серебряный тоже, но 1930–1940-е годы мы считали не пустым, а, наоборот, очень высоким местом в развитии русской поэзии. Это была особенность и группы, и Черткова лично — он выискивал информацию об этих поэтах, а потом написал о них в КЛЭ в общей сложности 109 статей.

А почему Чертков, который был таким любознательным, общительнейшим человеком, вдруг стал отшельником? Почему он ненавидел литераторов, литературоведов? Он говорил: «Тогда были Оксман, Макогоненко, а сейчас кто? Мерзавцы, которые схватили Мандельштама за горло и никому не дают подхода». Он это лучше всех знал — как его резали и не пускали, как ему обрубили все темы. Поэтому он так ненавидел либералов, не за то, что они либералы, а за то, что в литературоведение пришли, захватили позиции, как в свое время большевистские эти деятели все захватили, и никуда не пролезешь. Он все время жаловался: «Батюшкова нам никогда не дадут». А оказалось, что и Чурилина выбивать приходилось с трудом! Потому что Синявский или кто-нибудь еще мог в любое время перейти дорогу — и все. Это были официозы, все, особенно вот эти — Гаспаров, вообще-то, тираны в литературоведении. Их группа, которая захватила Мандельштама, и не продохнуть — ничего не напишешь, ничего не скажешь. Вот почему Чертков был отшельником и никого не принимал.

Недавно был вечер в клубе «Стихотворный бегемот», там Мариэтта Омаровна Чудакова очень интересно рассказала о последних днях Лени в Кельне. Только не сказала, почему он был таким отшельником и мнительным, в окно смотрел — кто, что? У него были друзья, конечно, разные, и Ровнер Аркадий, и Николай Боков, но «третьего авангарда» он опасался и больше всего ненавидел... не буду говорить кого.


Иван Ахметьев: Как раз интересно. Что же вы так? Историю-то как мы напишем без имен?


Валентин Хромов (игнорируя реплику): Рассказывали случай: приходит один писатель к Илье Эренбургу, Илья Эренбург ставит перед ним пепельницу фигурную такую, спрашивает: «Что это такое?» У Эренбурга был такой экзамен. Писатель не смог ответить — а пепельница была просто в форме границ государства Франция. Эренбург возмущался: «Может, сапог Италии не узнаете, может быть, ящерицу Норвегии не узнаете?» Это был автор «Острова Крым», возмутивший таким образом Илью Эренбурга. Я к чему это рассказываю: Чертков опасался всех, не ездил по конференциям, а если ездил, то сидел в углу, прятался. А в Москву, в КЛЭ, посылал свои статейки.


Иван Ахметьев: Ну, это до отъезда он все написал.


Валентин Хромов: И до отъезда, и оттуда присылал.


Иван Ахметьев: КЛЭ кончилась уже к тому времени.


Татьяна Нешумова: Наверное, это про девятый дополнительный [том КЛЭ]... Я не помню год, когда он вышел.


Валентин Хромов: Можете уточнить.


Иван Ахметьев: А как это уточнить? Нет, по времени — невозможно… Он мог написать до того, а напечатано было после того, как он уехал, под псевдонимом.


Валентин Хромов: Нет, он присылал оттуда. Этот факт я точно знаю.


Татьяна Нешумова: 1978 год — последний том.


Валентин Хромов: 1978 год? Да нет, присылал оттуда. Там [в КЛЭ] так долго не держали...

Ну, как уже сказал, Чертков был заводила, всякие интереснейшие идеи, каких только идей у него не было, но большинство из них так и не было реализовано.

Теперь расскажу, где мы собирались, это тоже довольно интересная вещь. Вот книга «Цветок папоротника», и вот (показывает на последней странице обложки книги фотографию дома) дом 6 на Большой Бронной2. На углу верхний этаж с балконом, это была комната Галины Андреевой. Когда идешь еще по Пушкинской площади, то видишь — это окно горит над Москвой выше всех, на балконе стоят люди, курят, и музыка фортепианная. Там стояло пианино, на котором муж Андреевой, Нектариос Чаргейшвили, играл ночами и вечерами. А как «публика» допускала, соседи? Вот это секрет, на который никто не обращает внимания. Андреева жила в очень выгодной комнате.

Вид из этой комнаты — «мансарда окнами на запад» (сказал тогда Орешкин, но на самом деле в этой комнате одно окно — на восток и одно окно — на север; «мансарда окнами на запад» — конечно, в переносном смысле). За одной из стен комнаты — коридор, и в этой стороне коридора (он вдоль всего дома) никогда никого не было. В коридоре стояли стулья и пустые бутылки под ними, и когда много народу приходило, то стулья затаскивали к Андреевой в комнату. А с другой стороны [комнаты] жила мать Андреевой с младшей сестрой, так что комната оказалась в изоляции над самой Москвой. Сверху — крыша, здесь жильцов нет. И вот идешь, уже «Елисеев» закрылся, идешь с Пушкинской площади и слышишь — фортепиано играет их, Нектариос сидит, и здесь [на балконе] поэты все стоят, такой праздник над Москвой.

Напротив жил Гарик Суперфин, буквально двадцать метров, он на Цветаевой специализировался, все время доставал ее малоизвестные вещи, даже рукописи, по-моему. С другой стороны — Тверской бульвар, и там жила Галина Васильевна Чиркина, логопед, про которую я вам рассказывал. Поэтому здесь всем очень удобно было собираться — никто не мешал, висим над Москвой.

Вот здесь (показывает на фото на место прямо под балконом квартиры) иногда топтуны стояли. По Юрию Домбровскому — легавые, к которым он причислял и великого Солженицына. Я, когда подходил, особенно если был подвыпивший, обязательно с ними громко здоровался, они вздрогнут — значит, на следующий день другие будут болтаться здесь.

Музыку, конечно, в нашей компании знали очень хорошо — современную, благодаря Чаргейшвили, у которого друзья все были из этой сферы — от Эдисона Денисова... Художники заходили. Самые близкие — Харитонов и Плавин­ский, они тут чуть ли не каждый день бывали. Другие в «беседку муз» нашу тоже приходили. Из лианозовцев чаще других бывал Генрих Сапгир. Из ленинградцев — Иосиф Бродский, особенно перед отъездом из России он все время приходил, потому что его учителем был Андрей Сергеев. Пятигорский очень хорошо об этом сказал, что без Сергеева Бродского не было бы. И сам Бродский признавался в таком же духе. Он был знаком, конечно, с Андреевой, и, когда он приезжал из Ленинграда, он все-таки был очень заметным провинциалом. У таких людей, как Сергеев, он научился большему, чем у своих ленинградских друзей. Хотя, конечно, из них его поэзия вытекает, он их плоть от плоти, но научился всему, в том числе знанию английской и американской поэзии, в Москве, у таких людей, как Сергеев, прежде всего. Кто еще был?.. Были и другие интересные люди, например, Гриценко Олег Федорович, поэт, профессор, доктор биологических наук. Вот такой конгломерат.

Говорят, что с посадкой Черткова группа распалась. Пишут: группа возникла в 1953 году. Близко к истине, но никто не знает, когда она возникла. В начале 1950-х — будет правильнее сказать. Когда Андреева в 1951 году поступила в Московский институт иностранных языков, там было литобъединение, которым руководила Клюева, однофамилица знаменитого поэта. В этом литобъединении нашлись ребята-полиглоты, которые потом стали ходить к Андреевой. 1951 год — начало 1950-х годов надо считать началом «группы Черткова».

Это был круг поэтов, которых меньше интересовали социальные и другие мотивы, чем, скажем, «лианозовцев» или питерцев, но в поэзии они были люди весьма эрудированные. Взять хотя бы Николая Шатрова, который был с Пастернаком хорошо знаком и приносил Черткову «Доктора Живаго», когда он еще за границей не был опубликован. У нас была машинопись Пастернака с собственной правкой автора. И когда Шатров познакомился с Чаргейшвили в музее Скрябина, вся современная музыка тоже повалила сюда.

Горбаневская начинала в нашей группе свою творческую деятельность, Юрий Галансков, — сейчас 50-й номер журнала «Зеркало» выйдет в Израиле, там будет про него. Он был молодой, начинающий, его стихов никто не знает. Стихи, на мой взгляд, заурядные, но у него было два-три отличных стиха, я помню по отдельным строкам только. Ну, я так, кратко рассказал обо всех основных поэтах.


Михаил Айзенберг: У меня есть одно дополнение к тому, что было сказано. Было произнесено имя Николая Вильямса и было сказано про его стихи. По крайней мере одно стихотворение Николая Вильямса, наверняка знают все здесь присутствующие, это текст песни «Коммунисты поймали парнишку».


               Коммунисты поймали парнишку,

               Потащили в свое КГБ.

               «Ты скажи нам, кто дал тебе книжку,

               Руководство к подпольной борьбе?


               Ты зачем совершал преступленья,

               Клеветал на наш ленинский строй!»

               «Срать хотел я на вашего Ленина», —

               Отвечает им юный герой.


Я хотел прочитать три-четыре стихотворения Леонида Черткова, потому что в 2004 году мы с Иваном Ахметьевым выпустили книжку3, одну из немногих, кажется, одну из трех. Иван подготовил текст, а я написал маленькое предисловие, и на сегодняшний день это вроде бы самое полное издание стихотворений Черткова. Полное, но очень небольшое, как вы видите, здесь всего сто с чем-то страниц. Стихотворений у Черткова немного, но дело, как мы все знаем, не в количестве, а в том, что предъявил автор миру. И этот автор, точнее, эта группа что-то такое предъявила, что невозможно не услышать тем людям, у которых есть какое-то ухо. Какой-то новый звук, но, очевидно, в самом-самом открытом, откровенном, мощном смысле этот звук был предъявлен Станиславом Красовицким. Но и у Черткова он очень слышен. Какой-то новый трепет, причем именно в фонетическом, самом трепещущем смысле этого слова, какой-то бодлеровский звук, печальный и зловещий.

Этого не существовало до, а то, что не существует, сразу слышится, потому что оно приходит в пустое пространство. Не так, может быть, много стихотворений у Черткова, где особенно слышен этот звук, но вот, например, здесь:


               * * *

               Я на вокзале был задержан за рукав,

               И, видимо, тогда — не глаз хороших ради —

               Маховики властей в движении узнав,

               В локомобиле снов я сплыл по эстакаде.


               И вот я чувствую себя на корабле,

               Где в сферах — шумы птиц, матросский холод платья,

               И шествуют в стене глухонемые братья, —

               Летит, летит в простор громада на руле.


Всего восемь строк, но какое огромное, длинное путешествие от факта вполне биографического, задержание — это реальный факт...


Валентин Хромов: И он прислал это стихотворение в письме. Его взяли на вокзале 12 января, а в мае мы уже читали это стихотворение.


Михаил Айзенберг: ...и от реального факта через семь строк мы уже оказываемся на каком-то мандельштамовском корабле-государстве, это такое мгновенное огромное путешествие.


               Шемякин суд


               Рассвет был невелик и к дню не причитался,

               Округа спать легла до поздних петухов;

               Арбузьев тоже спал, когда к нему стучался

               Застенчивый злодей — иуда Пастухов.


               А судьи были кто? — сутяга Малафей

               (В еловой голове его расселась клепка),

               Любитель сдобных баб — запечный Котофей,

               Обжора из обжор, да потрошитель Степка.


               Когда столпился сей синклит бесчеловечный

               Над бедным мудрецом с звучащей головой —

               Россия вымерла, лишь простофиля Вечный

               Рыдал как истукан над царскою Москвой.



               Трагедийное


               Что ты спишь, лататуй, — ить зима во дворе,

               И мороз устеклил твои пятки водой,

               Мне деревья махают седой бородой,

               Мне рассвет предстоит, как петух в пустыре.


               Где твоя голова, где твои сапоги,

               Отчего не спешишь ты полоть огород? —

               Собирай узелок и живее беги,

               Где тебя у калитки заждался народ.


               Я тебя исполю, я тебя источу,

               Я тебя, недотыку, вгоню в парапет...

               Облетела толпа. И затоптан в мочу

               Головы маргариновый карапет.



               * * *

               Коллодиум катка двоится в амальгаме,

               Над ветровым стеклом — оцепенелый лист, —

               Мир зрим во все концы, где кружится, как в раме,

               В остатках воздуха последний фигурист.


               Он обретет себя в тоске неистребимой

               В часы, когда гудит от ветра голова, —

               И невозможно жить, — и для своей любимой

               Искать ненаходимые слова.


Прочту одно стихотворение Красовицкого.


               * * *

               Кто не хочет блеснуть —

               высоко подымается дым,

               глядя на это быть летчиками

               хочется молодым,

               но я стараюсь шагать

               такой теневой стороной,

               чтоб в сумерках Богом стать

               с длинной как дым рукой.

               Из дерева щели в небе,

               ловя необычных крыс,

               бледной личинкой летчика

               выхватив бросить вниз,

               а девкам задрать пространство

               с голых колен на грудь —

               Боже, как сладко, радостно

               второй головой блеснуть.


Валентин Хромов: Могу добавить по поводу количества написанного Черт­ковым, его массива. Чертков был заядлым эпиграммистом. На Бродского около десяти эпиграмм, на других — на всех, причем обидные, очень злые эпиграммы. Они не напечатаны, либо забыты, либо исчезли. Только иногда всплывают, когда кто-то вспомнит. И это огромная часть его творчества. Помню частушку, которую он пел перед посадкой — сейчас даже не поверишь...


               * * *

               Никита стар, глаза косые.

               Он от политики устал.

               Его заменит нам Косыгин —

               Экономист и либерал.


Это было написано в 1956 году! Представляете? В 1956-м, а не в 1964-м.

Другие эпиграммы, самые коротенькие скажу. Например, на Бродского:


               * * *

Пузырь, назначенный поэтом

              Нобелевским комитетом.


               * * *

               Не берите пример с Окуджавы —

               Жаба он, а не дирижабль!


               * * *

               Но князь был не один —

               С ним маленький башкирин,

               Поэт столичный, ржавый (жадный?) человек.


Про кого она, не скажу. Вот такие злейшие эпиграммы, поэтому он сам их и не хотел [распространять]. Но вот Бродскому надо отдать справедливость, он знал некоторые эпиграммы [Черткова], на него сочиненные, например:


               * * *

               И от Литейного на Невский

               Летели вопли Горбаневской.


Наверное, обиделся, и тем не менее сказал Сергееву, когда тот был в Америке: «У вас на мансарде лучший поэт был Чертков».


Иван Ахметьев: Это он назло сказал. Всем ясно, что Красовицкий все-таки был лучше. А насчет эпиграмм — есть и про Валентина Константиновича Хромова.


               * * *

               Вот Хромов, искуситель змей,

               Разрушил сразу пять семей.


Я не знаю, правда или нет…


Валентин Хромов: Неправда...


Кто-то из зала: Больше...


Иван Ахметьев: Хочу прочитать небольшое стихотворение Николая Виль­ямса:


               * * *

               Из трубы, трубы высокой номер пять

               Вылетает ясный сокол погулять

               А вернулся ясный сокол весь в крови

               И пропал в трубе высокой номер три.


Между прочим, из того, что читал Миша, одну строку — «любитель сдобных баб, запечный котофей» — вставил непринужденно в свои стихи Бродский, и она никак не комментируется в его собрании сочинений. Это строка Черткова, в «Школьной антологии» она фигурирует.

Но я собирался читать не основного Черткова, а маргинального. Вот в мемуарах Валентина Константиновича я прочитал такую вот «рюху», которой нет в основном тексте [цикла].


               * * *

               Где мчал на лошаке по сказочной излуке

               Соратник Пугача воинственный Банзай,

               Спасенье русской ржи — протягивают руки

               Настойчивый башкир и верный кустанай.


               Тебя встречает брат в Нагорном Карабахе

               И шлет тебе Алтай своих косых невест.

               Тебе несут хлеб-соль поджарые казахи,

               Тебе дает банкет правленье МТС.


               Так оправдай, студент, доверие знакомых!

               Откликнись на призыв и будь к труду готов!

               Пускай тебе дадут бумагу от райкома!

               Пускай учеником пошлют на Лихачев!


Валентин Хромов: Эти стихи он читал на поэтическом вечере в МГУ — провожали студентов на целину. По этому поводу оно и было написано. Хронологически этот день совпал с днем, когда завод ЗИС переименовали в ЗИЛ.


Иван Ахметьев: Еще одно стихотворение сохранилось в памяти Владимира Петровича Кузнецова, который в «Дубравлаге» вместе с Чертковым сидел в те годы и участвовал вместе с ним в самиздатском альманахе «Пятиречие» — писал короткую прозу. Он запомнил такие стихи, видимо, не целиком, которые Чертков неизвестно по какому поводу написал:


               * * *

               Я не видал тебя четыре года

               Такой же ль ты пройдоха и стукач?

               Года летят, года несутся вскачь

               Над Дубравлагом вновь ...вая погода,

               А рядом беспредельщина в вагоне:

               Уже несут дымящийся третьяк

               И нифиля смывают в умывальник,

               Шмонай, шмонай нас, гражданин начальник

               Соси нам душу прелую, казак...

               ...«Дави его» — кричит один литовец

               В душе — литовец, внешностью — грузин…


Возможно, что это фрагменты из разных мест этого стихотворения. Может, потом найдется, а может быть, нет.

Прочту такое еще послание Стеблину-Каменскому, оно опубликовано в книге Черткова4, которую подготовил Лев Михайлович Турчинский. Написано было где-то в 1960-х годах, когда Чертков уже жил на два города, между Москвой и Ленинградом. Здесь упоминаются разные ленинградские знакомые.


               * * *

               Весна, Стеблин, на сердце муть

               Решил письмо тебе черкнуть

               Весна, Каменский, в голове

               Мне надоело все в Москве

               Прописанный здесь Кривошеев

               И сходки Лиды Финкельштейн

               И беспринципнейшее пьянство

               И освоители пространства

               Одностороннее движение

               И 220 напряжения

               Калугин, ворон здешних мест

               И что покажет новый съезд

               Отсталость в городе большая

               Никто не ходит на Баршая

               А князь Волконский, говорят

               Был в вытрезвитель ночью взят

               Я ж, начитавшись Достоевским

               И пирогом наевшись невским

               Бегу в ночи к своей норе

               Весна, Каменский, на дворе

               Рога трубят, пора-пора

               Пуститься в стольный град Петра

               Где все различно так с Москвой

               Гремит ли нами над Невой

               Иль сфинксы, от рожденья немы

               Смакуют Бродского поэмы

               Я шлю, мой друг, вдоль хладных струй

               Воздушный Дуське поцелуй

               Вокруг знакомые все лица

               Бедняга Хвост в своей больнице

               Досматривает странный сон

               Натурфилософ Аронзон

               Там Змейлах, там сестра Наташа,

               Кривулин, Болдырева Саша

               Ты сам, Стеблин, ...на мать

               Когда появишься опять?

               Как говорится, грусть — дерьмо.

               Прости за длинное письмо.


Еще я хотел прочесть уже даже не стихи, а пьесу… Вернее, такой текст-диалог, называется он «Границы облаков», датируется 1964 годом, не опубликован.


Границы облаков


— Привет.

— Приветик.

— Ну как настроение?

.......

— Ты меня долго ждал?

— Нет, не очень.

.......

— Я сон видела — девчонка зашла в будку, разговаривает, плачет, а сердце на трубку надела.

.......

— Зачем ты мне все это рассказываешь?

— Сама не знаю.

— А почему ты всегда говоришь — не знаю?

— Потому что ты дурак.

.......

— Почему ты до сих пор не женат?

.......

— Расскажи мне что-нибудь.

— Ну, что тебе рассказать?

— Ну, расскажи — там тебе тяжело было?

— В общем можно сказать, что тяжело.

— А что ты там делал?

— Да когда что... Давай я лучше тебе по руке погадаю.

— Ты уже гадал.

— Ну тогда я был пьяный.

— А теперь?

— Теперь я трезвый. Вот видишь, линия ума у тебя, как ни странно, метафизическая...

.......

— Тебе холодно?

— Да.

.......

— Перестань.

.......

— Вот сейчас он завернет, и там уже недалеко.

— Почему ты так далеко живешь?

.......

— Не надо, не выходи.

— А что?

— Так, я боюсь. Я сам никогда не выхожу.

— А я не боюсь. Какой у вас этаж?

— Седьмой.

.......

— Я никого из них не любил.

— Все равно мне неприятно.

.......

— А ты меня любишь?

.......

— Не надо.


— Как хочешь.

.......

— А интересно, у вас в Валентиновке сейчас тоже дождь?

— Не знаю.

— Наверное, нет. Видишь — дождь идет там, где есть облака. А где небо чистое — там его, похоже, нет.

.......

— Почему ты так считаешь?

— Мне так кажется.

— Ты сама себе забиваешь голову.

— Ничего я себе не забиваю.

.......

— Что с тобой?

— Ничего. Отвернись.


17.06.1964

(публикация Ивана Ахметьева)


Другой текст, который я хотел прочесть — тоже драматический, но саркастический при этом. Это такая небольшая пьеса, называется «Мясницкий, или Торжество Принципиальности». Мясницкий — это Сергей Хмельницкий, который был известным провокатором и в то же время таким интеллигентным человеком — ну дальше вы все поймете, тут есть прототипы у некоторых героев пьесы…


Мясницкий, или Торжество Принципиальности


Мясницкий (входя):

Мясницкий я, известный либерал, —

я диссертацию сегодня защищал,

и вдруг Володька Крюгер выбегает…


Жена (вбегая, громким шепотом):

К тебе явились Крюгер и Гудо.


Мясницкий (вздыхая):

Ну, так и знал. Всегда одно и то же.


Входит толпа либералов во главе с Крюгером, Гудо и Дризенштоком.


Толпа (нестройно):

Он Крюгера Володьку засадил…

он засадил честнейшего Гудо…


(приступая к растерявшемуся Мясницкому):

Что скажешь в оправдание свое?


Крюгер (неожиданным фальцетом):

Сережа, как ты мог?!.


Мясницкий (несколько ободрившись, рассеянно в сторону):

М-да, действительно, как я мог?


Дризеншток (выступая):

Да что об этом долго толковать!

Он на руку Муфлонову играет,

он черносотенец под маской либерала.

Его судом товарищей судить.

Ты скажешь нам иль нет — как было дело…


Мясницкий:

М-да. Встретил я Ерасова однажды…


Гудо (медлительно):

И здесь Ерасов.

Он служит, как известно, в БПН.

Под крышею одной Ерасов с Кривоштейном,

овца и волк…


Дризеншток (выступая):

Короче говоря.

Заслушав объяснения Сережи,

мы все их слышали…


(К Мясницкому, грозно):

Ты к Кречетову метишь?


Мясницкий (испуганно):

Да что с тобой! Я прежний либерал.

У Кречетова хватит и Халифа.


Дризеншток (удовлетворительно):

И не антисемит?!


Мясницкий (мелко крестясь):

Ну, вот те! Какой антисемит?!

Мы (жест в сторону жены)

«Анну Франк» на польский переводим.


Дризеншток (к волнующейся толпе):

Ну вот, товарищи, представим резюме:

хотя поступок юного Сережи

с честнейшим Крюгером и пламенным Гудо

вполне заслуживает порицанья, мы,

находясь на переднем крае борьбы с Муфлоновым,

не можем дробить ряды. Тем более Сережа

нам клятву верности от всей души дает…


Мясницкий (радостно):

Даю, даю.


Дризеншток (продолжая):

И чтоб не бросить черной сотне костью,

я предлагаю этот инцидент

замять для ясности.

Со мною, думаю, все согласятся…


Все (включая Крюгера, Гудо и Мясницкого, хором):

Да, да, конечно. Мы согласны.


Дризеншток (в сторону, раздумчиво):

Тем более его использовать мы можем.

Его и связи…


Мясницкий (патетически):

Друзья мои! В знак светлый примиренья

я приглашаю вас в ближайшую субботу

ко мне на выставку недельную картин

Володи Эльсберга…


Все либералы (хором):

Придем, придем!..


Твистуя и канканируя, удаляются.


Занавес


Прототипом Крюгера был Юрий Брегель, а Гудо — это Владимир Кабо — это люди, которых Хмельницкий реально засадил, они сидели реальные сроки. А вот кто такой Ерасов, я не знаю…


Валентин Хромов: Ерасов — это тот, кто Черткова засадил, можно так сказать. Никто ничего про Черткова не мог сказать, сбились органы с ног, даже у беременной Андреевой ничего не могли вытащить, никто Черткова не заложил, а Ерасов все, что у него было, отнес.


Иван Ахметьев: Не только Ерасов… На самом деле еще один очень известный человек поучаствовал…


Голос из зала (Ивану Ахметьеву): Ты тоже недоговариваешь?


Иван Ахметьев: Об этом написано в мемуарах Горбаневской.


Валентин Хромов: Ерасов без конца ошивался у Андреевой и все собирал. Когда его взяли, он с перепугу все принес. (Ахметьеву): И вот то, что у тебя есть раннее из Черткова — это, я думаю, от Ерасова.


Иван Ахметьев: Нет, ранний Чертков у меня из архива Гинзбурга, который был изъят у него после первого ареста в 1960 году.


Владислав Кулаков: В начале 1990-х у меня вышли интервью с Валентином Константиновичем [Хромовым] и с Андреем [Яковлевичем] Сергеевым. Интервью с Сергеевым вышло во втором номере «Нового литературного обозрения», и называлось оно «Мансарда окнами на запад», — по-моему, эти слова из стихотворения Галины Андреевой…


Валентин Хромов: Нет. Как я писал в последнем номере «Зеркала», она говорит, что эти строки написал Орешкин.


Владислав Кулаков: Я понял; ну, стоит предполагать, что сам Сергеев что-то перепутал. В любом случае,в этой книге Андрея Сергеева «Альбом для марок» (показывает книгу) глава, посвященная «группе Черткова», называется «Лучшее время». Сергеев считал, что сама группа — это Андреева, Хромов, Чертков, Красовицкий, Гриценко. А среди так называемого «широкого круга» наиболее близким автором был Николай Шатров. В саму группу Сергеев его не включал, так как он был скорее почвенник, в то время как они были чистыми западниками. Я хочу прочитать несколько стихотворений Шатрова начала 1950-х.


               * * *

               Посмотри-ка: вот жучок!

               Наклонись сюда ко мне.

               Видишь, серый пиджачок

               С крапинками на спине.


               Поднимается пола

               И другая вслед за ней.

               А под ними два крыла.

               Если б так же у людей?



               * * *

               Походка — полет человека.

               По этому признаку мы

               Узнаем танцора, калеку

               И выпущенного из тюрьмы.


               Походка — само красноречье

               Восторгов, надежд и обид.

               Вот — к счастью стремится навстречу,

               Вот — движется, хоть и убит...


               Походка — ритмический почерк.

               По-разному ходят добряк

               И злюка; спортсмен и рабочий;

               Два брата — мудрец и дурак.


               С солдатами возятся много,

               Чтоб всех обезличить гуртом,

               Но только влюбленные в ногу

               Идут, не заботясь о том.



               Безразличный сонет


               Есть много мудрых на земле вещей.

               Вот, например, вино и папиросы,

               Ловить в реке на удочку лещей

               И отвечать на праздные вопросы.


               Ах, все равно мне: похлебать ли щей,

               Иль бегать за мечтой златоволосой,

               Над златом чахнуть, словно царь Кащей,

               Иль броситься на рельсы под колеса...


               Поверить в Бога и познать себя

               Довольно скучно и довольно сложно.

               Так и живешь, минуты торопя...


               Иначе жить на свете — невозможно,

               Иначе надо изменить весь мир,

               Командовать... а я — не командир.


Возвращаясь к Красовицкому... (цитирует из «Альбома для марок» Сергеева):

«Лето 1955-го — время чертковских «Итогов»5. Зима 1955–1956 — осознание, что Стась6 — самый талантливый не только из нас, но из всех, выдвинувшихся в 1950-е. Его полюбили и деспотичный Чертков, и капризная Галка Андреева, и завистливый Хромов.

Из лучших воспоминаний: в институте на перемене, не касаясь паркета, подойдет ясный, подтянутый, улыбающийся Красовицкий и смущенно протянет листок с неровными крупными буквами:


               Самый страшный секрет

               так бывает разжеван,

               что почти понимаешь —

               все про нас, про одних.

               Рельсы били в пустые бутылки боржоми,

               и проталкивал в тамбур

               темноту проводник.


                    (Из цикла С. Красовицкого «Латвийские пейзажи». № 3.)


Я испытывал к Стасю сердечную привязанность, как ни к кому из мансардских. Он отвечал, как умел, ибо мимо даже ближайших друзей проходил по касательной. Казалось, он с радостью прошел бы мимо себя самого. Он видел себя невесело, улавливал внешнее, внутреннее и роковое сходство с Гоголем».

И еще я хочу прочитать одно свидетельство Анатолия Наймана, из книги «Славный конец бесславных поколений»:

«В двадцать лет и еще шесть лет после того К.С. был поэтом, и пора наконец признаться, что для меня его стихи всю жизнь были поэзией лучшей, чем у кого бы то ни было из самых любимых и почитаемых мной современников, с которыми я был близок, включая Ахматову и Бродского. Любить — я часто любил больше их поэзию, но знал, что его лучше. Бродский говорил, что за полтора часа разговора с К.С., последовавшего после чтения доброй сотни его стихотворений, которые тогда ходили по рукам, он все понял, усвоил и превзошел. Думаю, что не все. Бродский, безусловно, повысил уровень поэзии для читателей званых, но никак не для избранных. У него есть стихи первоклассные, и он поэт первоклассный, лучше хороших и не хуже лучших, и, как он постоянно настаивал, он, в самом деле, поэт языка, — но К.С. — поэт поэзии. Ахматовские стихи, погибни мировая поэзия, могли бы одни за нее представительствовать, но в них еще так важна судьба и история; у Бродского — еще язык как идея и вообще идея; у Бобышева — еще представление о поэзии, у Михаила Еремина — еще знания; а у К.С., кроме поэзии, ничего.

В его стихах хлебниковское пожирание словаря, направленное на быстрейшее достижение нужного слова, сошлось с пленительной неозабоченностью ничем Кузмина и оккультно-эзотерическим холодком обэриутов — это если очень приблизительно и неуклюже то, как он писал, характеризовать. Ахматова, помимо поэзии, — это история литературы, одна из главных ее линий, тогда как Анненский — вне. Бродский — целый букет линий, почему о нем так легко и азартно пишут; К.С. — вне. Потому что у поэзии нет истории. В принципе и К.С. можно вставить внутрь, но отделив скорлупки от ядрышек и написав диссертацию о скорлупках».

В середине 1990-х у меня вышла статья в «Новом мире» о «группе Черткова». Собственно, «группа Черткова» — это одна из первых неформальных литературных художественно-поэтических групп послесталинского времени, хотя все начиналось еще при Сталине. Известно о Красовицком, что он отказался от своего раннего творчества и, пережив тяжелый душевный кризис, настаивал, чтобы друзья уничтожали списки его старых стихов, которые ходили по рукам.

По счастью, не все списки были уничтожены. В начале 1990-х мы с Сергеевым занимались тем, что он мне давал автографы Красовицкого или списки стихов, сохранившиеся у его друзей, и я их перепечатывал в компьютер. В результате мы с Сергеевым составили «Избранное», в котором также есть поздние тексты, написанные тогда, когда он уже отходил от [своего раннего творчества]. Прочту несколько стихотворений, среди которых есть просто гениальные, и они написаны в 1956–1957 годах.


               * * *

               Быть может, это хлопья летят —

               умирая, тают среди громад.

               А может, это рота солдат

               на парашютах спускается в ад.


               Ну что ж, таково назначенье их канта,

               такова безграничная ночь над Москвой.

               И ясна авантюра того лейтенанта,

               что падает вниз у окна моего.


               Их деревья преисподней встречают сверчками,

               и последние черти им честь отдают.

               И не видно огней. Только звезды над нами

               терпеливо построены в вечный салют.



               Шведский тупик


               Парад не виден в Шведском тупике.

               А то, что видно, — все необычайно.

               То человек повешен на крюке,

               Овеянный какой-то смелой тайной.


               То, забивая бесконечный гол

               В ворота, что стоят на перекрестке,

               По вечерам играют здесь в футбол

               Какие-то огромные подростки.


               Зимой же залит маленький каток.

               И каждый может наблюдать бесплатно,

               Как тусклый лед

               Виденья женских ног

               Ломает непристойно,

               Многократно.


               Снежинки же здесь больше раза в два

               Людей обычных,

               И больших и малых,

               И кажется, что ваша голова

               Так тяжела среди домов усталых,


               Что хочется взглянуть в последний раз

               На небо в нише, белое, немое.

               Как хорошо, что уж не режет глаз

               Ненужное вам небо голубо.е



               * * *

               О, Весна!

               Это, верно, ты.

               Это ты, моя дорогая.

               Будем жить, себе песни слагая,

               и друг другу дарить цветы.


               Вот цветок магазинной обновки,

               вот цветок золотистой головки,

               хризантемы неяркий росток

               и зеленый военный цветок.


               Говорите, хотите про это,

               про несчастья военного лета,

               про цветы обожженных рук,

               но я слышу железный звук:

               вырос черный цветок пистолета.


               И когда подойдет мой срок,

               как любимой не всякий любовник,

               замечательный красный шиповник

               приколю я себе на висок.


Не знаю, как он сейчас относится к этим стихам, я слышал, что он смягчил свою позицию… Но эти стихи — часть русской поэзии, шедевры 1950-х годов, и они созданы в «группе Черткова».


Валентин Хромов: Андрей Сергеев говорил: «Оправданием существования нашей группы был Красовицкий». А вот что писал Геннадий Айги: «Стихи Красовицкого были для нас как клятва, как молитва, как единственное, чем дух крепится». Красовицкий был, конечно, украшением русской поэзии.


Владислав Кулаков: Ну а Хромова-то послушаем?


Валентин Хромов:


               * * *

               Век уплыл, и с ним дымок сигары

               Вдоль излучин Северной Двины.

               Черные глаза Мадагаскара

               Из потухших топок не видны.


               Я листаю время по рассеянности,

               Захожу в пивные лучших дней.

               Здесь колдобят Блока и Есенина,

               И сдувают небо с жигулей.


               Жжет карман стипендия святая,

               Каждый рубль — новый Рубикон.

               Тень меня шустрее горностая

               Догоняет прицепной вагон.


               Век уплыл — ни севера, ни юга.

               И в конце тоннеля — вырви глаз!

               Пляшет над страною пьяный флюгер.

               Тарантас трещит уже без нас.



               * * *

               Я увидел тебя

               и споткнулся о воздух.

               Что творит дивный возраст —

               в небе трубы трубят...

               «Гражданин,

               отойдите от края платформы!»

               Я ужасно проворный —

               шаг вперед — два назад.

               В небе трубы трубят.

               В небе черный квадрат.



               * * *

               Родилась девка-головастик

               На дне глубокого подвала.

               Матрос из девки сделал свастику

               Ботинками на одеяло.


               Бывало, подъ..нет гармонь,

               И до полуночи не спится.

               Уплыл платочек за кормой,

               И плугом утонула птица.


               А через ночь проходят люди,

               Не зная теплого стыда,

               Сгребают груди, как орудья

               Освобожденного труда.



               * * *

               И я, избавлен зла, и горя,

               И непроглядной южной тьмы,

               Взойду, взойду на Взорогоры,

               На беломорские холмы.


               Среди морен, увалов карстовых,

               На синих стрелах камышей

               Церквей серебряное царство

               Откроется душе моей.


               Отсель Зосима и Савватий

               В ладье пустились меж зыбей.

               Таков и ныне основатель —

               Восторженный гиперборей!



               * * *

               Не лысой голове — ха-ха! —

               Салюты золотых столиц.

               Подпустят красного петуха

               И пасмурное вече птиц.

               Когда летят они как тени

               Неоправданно убитых,

               Справедливый неврастеник

               Перережет вены бритвой,

               Адепт, стреляясь сквозь подушку,

               Сломает жизни погремушку.

               А я? Душа моя чиста —

               Мне хватит Крымского моста.

               Жизнь пролетит секунд за десять —

               Не буду больше куролесить.

               Во имя жизни мы гнием,

               Одной мечтой болеем.

               Летит и гадит воронье

               На мрамор мавзолея…


Это стихотворение написано в день самоубийства Фадеева, о котором мне рассказал Борис Абрамович Слуцкий.


               * * *

               В тот вечер, возвращаясь с пьянки,

               Я оказался под чужим окном.

               Товарищ Сталин вешал обезьянку

               И медленно пытал огнем.

               Потом он вынимал ее кишочки

               И пожирал, торжественно урча.

               С тех пор я не читал его ни строчки.

               Читаю только Ильича.




Указатель имен


Михаил Натанович Айзенберг (р. 1948), поэт, эссеист, литературный критик.

Галина Петровна Андреева (1933–2016), поэт, участница «группы Черткова».

Иван Алексеевич Ахметьев (р. 1950), поэт, исследователь самиздата.

Дмитрий Васильевич Бобышев (р. 1936), поэт, переводчик, эссеист.

Николай Константинович Боков (1945–2019), поэт, прозаик.

Юрий Энохович Брегель (1925–2016), историк, кандидат исторических наук. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Константин Константинович Вагинов (1899–1934), поэт, прозаик.

Николай Николаевич Вильямс (1926–2006), поэт, прозаик, правозащитник. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Юрий Тимофеевич Галансков (1939–1972), поэт, диссидент. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Михаил Леонович Гаспаров (1935–2005), литературовед, переводчик, эссеист.

Александр Ильич Гинзбург (1936–2002), журналист, издатель, правозащитник. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Наталья Евгеньевна Горбаневская (1936–2013), поэт, переводчик, правозащитник.

Олег Федорович Гриценко (1936–2013), поэт, ученый-ихтиолог, доктор биологических наук, участник «группы Черткова».

Эдисон Васильевич Денисов (1929–1996), композитор, музыковед, общественный деятель.

Роланд Львович Добрушин (1929–1995), математик, доктор физико-математических наук.

Борис Сергеевич Ерасов (1932–2001), философ, культуролог, доктор философских наук. Основной свидетель обвинения по делу Л. Черткова.

Михаил Федорович Еремин (р. 1936), поэт, участник «Филологической школы».

Владимир Рафаилович Кабо (1925–2009), этнограф, доктор исторических наук. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Вячеслав Михайлович Клыков (1939–2006), скульптор.

Вера Николаевна Клюева (1894–1964), филолог, переводчик, поэт.

Андрей Николаевич Колмогоров (1903–1987), математик, доктор физико-математических наук, профессор.

Станислав Яковлевич Красовицкий (р. 1935), поэт, священнослужитель, участник «группы Черткова».

Никита Игоревич Кривошеин (р. 1934), переводчик, писатель. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Владимир Петрович Кузнецов (1936–2014), прозаик, журналист. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Владислав Геннадьевич Кулаков (р. 1959), литературный критик, филолог, исследователь и публикатор неофициальной русской поэзии второй половины XX века.

Леонид Алексеевич Лавров (1906–1943), поэт, переводчик. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Георгий Пантелеймонович Макогоненко (1912–1986), литературовед, критик, доктор филологических наук, профессор.

Лев Михайлович Малкин (1928–1985), математик. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Леопольд Александрович Медвецкий (1926–?). Узник исправительно-трудовых лагерей.

Анатолий Генрихович Найман (1936–2022), поэт, переводчик, прозаик, эссеист.

Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий (1751–1828), поэт.

Татьяна Феликсовна Нешумова (р. 1965), поэт, филолог, художник.

Юлиан Григорьевич Оксман (1895–1970), литературовед, историк, доктор филологических наук, профессор.

Петр Петрович Орешкин (1932–1987), поэт, лингвист.

Дмитрий Петрович Плавинский (1937–2012), художник.

Александр Моисеевич Пятигорский (1929–2009), философ, писатель.

Аркадий Борисович Ровнер (1940–2019), прозаик, поэт, переводчик, издатель.

Давид Самуилович Самойлов (1920–1990), поэт, переводчик.

Генрих Вениаминович Сапгир (1928–1999), поэт, переводчик, участник «Лианозовской группы».

Андрей Яковлевич Сергеев (1933–1998), поэт, прозаик, переводчик, участ­ник «группы Черткова».

Андрей Донатович Синявский (псевдоним — Абрам Терц) (1925–1997), прозаик, литературовед, кандидат филологических наук. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986), поэт, переводчик.

Иван Михайлович Стеблин-Каменский (1945–2018), лингвист, академик РАН, поэт.

Борис Никодимович Стрельцов (1932–1992), доктор технических наук, профессор.

Габриэль Гаврилович Суперфин (р. 1943), филолог, правозащитник. Узник исправительно-трудовых лагерей.

Лев Михайлович Турчинский (1933–2022), литературовед, библиограф, музейный работник.

Александр Васильевич Харитонов (1932–1993), художник.

Валентин Константинович Хромов (1933–2020), поэт, эссеист, стиховед, участник «группы Черткова».

Нектариос Нектариосович Чаргейшвили (1937–1971), композитор, философ.

Александр Васильевич Чаянов (1888–1937), экономист, социолог, писатель-фантаст.

Леонид Натанович Чертков (1933–2000), поэт, прозаик, историк литературы, переводчик, редактор, педагог, участник «группы Черткова». Узник исправительно-трудовых лагерей.

Галина Васильевна Чиркина (1935–2013), специалист в области логопедии, доктор педагогических наук.

Мариэтта Омаровна Чудакова (1937–2021), литературовед, прозаик, общественный деятель.

Тихон Васильевич Чурилин (1885–1946), поэт, переводчик, прозаик.

Сергей Григорьевич Хмельницкий (1925–2003), поэт, архитектор, археолог.

Николай Владимирович Шатров (1929–1977), поэт.

Илья Григорьевич Эренбург (1891–1967), прозаик, поэт, общественный деятель.


Публикация — Георгий Манаев, Данил Файзов, Юрий Цветков




1  Далее — КЛЭ. — Прим. публикатора.

2  Ныне — Большая Бронная, дом 8. — Прим. публикатора.

3 Леонид Чертков. Стихотворения. — М.: ОГИ, 2004. — Прим. публикатора.

4  Леонид Чертков. Действительно мы жили как князья… — М., 2001. — Прим. публикатора.

5 Поэма Л. Черткова. — Прим. публикатора.

6 Станислав Красовицкий. — Прим. публикатора.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru