Об авторе | Сергей Шаргунов (1980) — писатель. Лауреат национальной премии «Большая книга» и других литературных премий. Рассказ «Кровинка» входит в сборник, готовящийся к выходу в издательстве АСТ, Редакция Елены Шубиной.
Сергей Шаргунов
Кровинка
рассказ
— Когда появятся уши, дело сделано, — говорит врачиха.
На ней голубой халат и прозрачно-зеленая шапочка. То же самое на мне.
— Ху. Ху. Ху… — жена часто-часто дышит открытым ртом, живот ее ритмично опускается вниз.
Еще в начале беременности она заговорила о моем присутствии, и я, легко согласившись, вместо любопытства чувствую сейчас темную, дикую тревогу, хотя, судя по врачихам, для них все обычно. Боюсь помешать им, отвлечь, лишний раз встретиться с женой взглядом, сдерживаю порыв выйти в коридор и мысленно тороплю, не ее, конечно, а эти роды, как некое капризное божество.
Ноги широко разведены и высоко подняты, а между ними — яркое пятно света.
— Дышим, тужимся!
Я тоже тужусь и сжимаю запрокинутую ногу, поглаживая, стараясь придать сил. На другой ноге — рука врачихи. Мне кажется, мы толкаем заглохшую машину в гору.
— Дышим! Молодец!
Из сырого красноватого лоскута мяса показывается лоскут волос, темных, мокрых, вьющихся. Картина сюрреалиста.
Голова выступает мягкими толчками, склизкая, похожая на большой набухающий гриб.
Совершенно неожиданная волосатость той, чье лицо никогда не видел.
— Расческу уже купили? — смеется врачиха.
Вторая врачиха, обхватив, тянет голову руками в резиновых перчатках.
Кажется, она действует грубо и опасно, но молчу, не возражаю, уверяю себя: не мешай, это только кажется.
Рывок, рывок, новый плавный рывок, голова извлечена наружу — безжизненное квелое красное личико с закрытыми глазами — на приставленный белый плат брызжут мутные фонтанчики. Мне мнится ужасное: ребенок мертворожденный.
— Передохни…
Врачиха поворачивает младенцу голову, как бы отвинчивая. Хочется крикнуть, но немею.
…Перемещает младенца личиком вверх, выпрастывает плечико, затем ручку…
— Потужься еще! Ноги, ноги…
Слова перекрывает вопль.
— У-а-а…
Первый, но уверенный, как будто девочка репетировала там, где была.
Она висит на медицинских руках, вопя и жмурясь, в кашице, белесо облепившей все тельце и особенно попку. Длинный сизоватый червь пуповины тянется ввысь из кровоточащего лона.
Дочку кладут на мать, кожа к коже, щекой к опустевшему животу, накрывают пеленкой, и она таинственно затихает.
Мне доверено особое действо. Трепещущей левой рукой держу пластиковый зажим, правой перерезаю ножницами тугую пуповину: стальной щелчок.
Девочку подтягивают выше, к ждущей груди.
Она снова пробует голос, сердито мявкает, находит сосок, причмокивает.
Вглядываюсь в личико, минуту назад сморщенное и гневное, а теперь подобревшее и разгладившееся, с крепкими щечками, и уже не пунцовое, а розовеющее.
Целую крохотные пальчики с острыми, отрощенными во тьме ноготками.
Дитя опускают на весы, на которых почему-то написано «Саша». Тотемная больничная Саша — покровительница всех Маш, Тань, Катюш. Еще безымянная девочка зевает, щурится, первый раз чихает.
Из матери, сияющей и слабой, сочится кровь, все прибывая. Как остановить?
Соединяюсь долгим поцелуем с ее подрагивающими губами.
И тут же через стену долетает отчаянный ночной стон, переходящий в пещерный вой. Это в соседней палате страдает роженица, которая, как доверительно шепчет врачиха, отказалась от обезболивающего.
Девочке уже неделя. Затаив дыхание, купаю ее в розовой кукольной ванночке, придерживая голову. Она блаженствует, крутясь под теплой водой, непрерывно бултыхая ножками и не закрывая рта. Глазки ее поблескивают темно и хитро.
Скоро они у нее посветлеют, как и волосы. И выпадут шерстинки звереныша, покрывавшие уши и попку.
Прошло время,мы вдвоем на даче, она возится на полу с восковыми карандашами, оставляя на листах цветной хаос, я же, как могу, рисую Буратино и бородатого Карабаса, подгоняемый требовательным: «Нось! Бась-Бась! Исё!»
Отхожу в другую комнату за книжкой, и до меня доносится приветливое, но столь же требовательное:
— Рисовай, рисовай!
Возвращаюсь: она разговаривает с мышью, тихо грызущей карандаш посреди кухни.
Мышь похрустывает, зачарованная, словно вылезшая из сказки, и не замечает нас. Похоже, одурманенная ядом, пришла к нам от соседей.
— Рисовай! — моя девочка придвигает к ней лист.
Что она ждет от мыши? Космический вихрь? Профиль Буратино? Или, может, автопортрет?
Срываю кухонное полотенце, набрасываю на темно-серый холмик, бегом несу на крыльцо, почти не ощущая, и выкидываю в снег и темноту.
Стою, зачем-то вглядываясь в равнодушный сугроб, к чему-то прислушиваясь. Стоять холодно, а дочка уже хнычет и стучит в дверь веранды.
Иду в дом, где наполняю ванну теплой водой. Пробую рукой: не горяча ли, погружаю малышку, выдавливаю пенку, и начинается наше ежевечернее представление. Сижу на корточках и выставляю пластиковых зверят на блестящий край ванны. Они общаются парочками — корова и лиса, черепаха и волк, одного держу я, другого она — привет, привет, как дела, ты кто, я лиса, а я черепашка, давай дружить, давай, а давай прыгать, давай, прыг! — и падают в мыльную гущу, пробивая полыньи.
Под конец купания девочка окружена зверинцем. Она вертится и поливает каждого из лейки, рассеивая там и тут нежно шипящую пену.
Последним кидается серый слон, чтобы вынырнуть хвостиком наружу.
— Мам, у нас мысь, — заявляет дочка.
— Правда? — жена вернулась из магазина и стоит со мной рядом. Она сразу догадалась, что речь не об игрушке.
— Правда.
— И что ты с ней сделал?
— Отпустил.
— Надо было убить.
— Она и так замерзнет.
— Ты не знаешь мышей. Они могут за километр вернуться.
— Эта не придет. Она была полудохлая.
Отрывистые слова над тающей пеной, в просветах которой радостно двигается худенькое детское тело. Курлыкая, пища и лепеча, девочка сталкивает зверей. На светлых кудрях висит мыльный клок.
Зачерпываю пену и мажу себе подбородок: седая окладистая борода.
— Бась-Бась! — мгновенное опознание.
— Дед Мороз, — хочу казаться добрее.
— Бась-Бась!
Ну ладно, пусть буду седой Карабас.
Прошло еще какое-то время, мы на море. Она резвится у воды, возле двух мальчиков постарше, которые пинают мяч. С женой читаем книги, то и дело поднимая глаза. Мяч улетает в воду, следом смело шагает Катюша. Она стремится ему навстречу, воздевает ручки, делает новый шаг и с головой пропадает в глубине: видна только макушка с торчащими волосами. Все происходит за секунду — стальной щелчок ужаса — я бросаюсь со всех ног, спотыкаюсь и падаю, вспоров шлепанцем серый песок с острыми ракушками. Вскакиваю и бегу, пока мальчики тянут утопленницу за подмышки.
Подоспевает жена, благодарим ребят, обнимаем и оглядываем спасенную, а та ничуть не испугана. Она скалится, хохочет, таращится, мокрая насквозь и ослепленная солнцем.
Вместе с облегчением приходит боль. Простые рифмы боли: темная борозда на песке, алая рана на колене. Рана наполнилась солнечно-яркой кровью, бегущей струйками по голени. Как остановить?
Не надо бы показывать такое дочке, но, заметив рану, она любопытствует, хочет дотронуться.
Я вытянул ногу в теньке, где темнолицый доктор льет жгучую перекись, от которой кровь бледнеет и пузырится. Катюшу не отвлечь, она большими глазами наблюдает волшебство. Доктор ваткой тычет в рану. Беру мокрую ручку, целую мизинчик и, морщась, прикусываю, солоноватый. Катя пристально смотрит мне в глаза взглядом, полным сострадания, и вдруг находит слова утешения:
— Папа, я тоже болю.
— Давай ты лялечка, а я мамочка…
Она уложила меня на диван и притащила в изголовье толстую книгу сказок.
— Одна девочка понюхала цветочек, он болел, и она заболела, и ее отвезли в больницу, и цветочек тоже…
За окном — шептание мороси и осыпающегося сада. Катюша листает книгу и рассказывает бойкой скороговоркой, обгоняя свои фантазии.
Это двойная и даже тройная игра: она изображает мать, баюкающую дитя, и притворяется, что умеет читать, на самом деле, придумывая истории, а я подыгрываю будто сплю.
— У девочки и цветочка была бобошка, и девочке, и цветочку дали лекарство…
Ее истории могут тянуться бесконечно, быть может, инстинктивно она делает их хорошими для всех, здесь не бывает гибели, которая есть в книгах.
Но когда я ей читаю, вижу, что она еще не понимает непоправимости — отвалившийся хвост, вспоротое охотником брюхо, проглоченный кошкой мышонок… О чем жалеть, если все игра?
— Голову срубает! — с восторгом повторяет она и шлепает ладошкой себя по шее.
Она хочет быть всеми, и злым обезглавленным тараканищем тоже: страшное — в радость, страшное — всего слаще. Она назначает меня медведем, и убегает, визжа и вереща, а потом сама становится им и гонится с ревом, и послепридумывает новое развлечение: подскакивает, чмокает меня в руку, и отпрыгнув, вскрикивает: «Ой, кто это?»
— Скажи: «Ой, кто это?», — требует, и целует снова.
— Ой, кто это?
Вся эта девочка — со смуглой папиной кожей и мамиными ясными глазами, с розовеющим комариным укусом на плечике — ой, кто это? Откуда она?..
Иногда она внезапно притихает, поджимает губы, о чем-то задумавшись, и на ее глаза падает стальной отсвет какой-то недоступной мне строгой печали.
Как же хочется уберечь ее от всего, даже от вида жуков и мошек, погибших в люстре и так красиво, узорчато темнеющих сквозь яркое стекло, пускай не понимает, чего они там забыли, а если и скажут, пусть не поймет — и дальше, как можно дольше верит, что все воскресимо.
Господи, как остановить кровь?
Безумные бесконечные дни и ночи, когда рушится мир и остается только воспаленное оконце телефона. Ближе к рассвету, изнуренный ежесекундным обновлением ленты, прихожу в спальню, забываюсь и сразу пробуждаюсь от крика:
— Снэйк!
Девочка сидит на кровати, ее глаза возбужденно блестят в сером подмосковном сумраке.
— Что? Что? Что такое? — родительский испуг. — Не бойся, все хорошо…
— Снэйк!
Это слово (первые уроки английского) звучит зловеще и демонически.
— Ложись, тебе приснилось…
— Нет! — она категорична, она не играет, и убежденно показывает куда-то. — Черный снэйк идет к нам!
Страшно: может быть, сошла с ума? Сходят ли с ума так рано? Или она выражает кошмарную тревогу, которая разливается вокруг? Или и правда видит то, чего мы не видим?
— Тише, заинька, — мать прижимает ее к себе и заботливо шепчет: — Откуда здесь снэйк? Сейчас зима, все змеи спят. Это складка одеяла, это каемочка подушки.
— А это?
— Папина зарядка… Закрывай глазки…
Через короткое затишье — новый крик ужаса, ребенок вырывается из материнских объятий:
— У-а-а! Вон, вон она!
Мы просыпаемся поздним воскресным утром.
В расщелине штор — солнечный снежный мир, чешуйчатое тело сосны, и такое чувство, что все плохое позади.
— Как ты, заинька? — спрашивает мать.
— Хорошо.
Заспанное круглое личико, песочные бровки, перепутанные волосы, спадающие на лоб.
— Может еще поспишь?
Девочка заглядывает внутрь себя, шаловливо-капризно, и возвращается с длинной фразой:
— Я не хочу закрывать глазки, потому что мой носик хочет, чтобы его высморкали.
Приношу из туалета бумагу, в которую она с удовольствием выдувает обе ноздри.
— Выдуванчик, — говорю, и она заливисто смеется.
На тумбочке заряжается телефон, его усилием воли не трогаю.
— Сделай горку.
Вечная забава: сгибаю колени под одеялом, она вскарабкивается и скатывается.
— Не упади с кровати, — беспокоится мать.
— Я держусь… Я держусь тремя моими ручками.
— Почему тремя? — спрашиваю, но ей не до ответа, снова лезет на белую горку и съезжает боком, издавая тонко звенящее щебетание.
Откидываю одеяло, спускаю ноги на пол:
— Прости, горка растаяла.
Катюшу это не расстраивает, она переключается на другую игру.
— Искайте меня! — голосок из-под одеяла, откуда выглядывает светлый завиток волос.
Я беру телефон с тумбочки и читаю новости про убитых за ночь детей.
|