Великий буквалист. О прозе Павла Улитина. Алексей Конаков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


ПРИСТАЛЬНОЕ ПРОЧТЕНИЕ



Об авторе | Алексей Андреевич Конаков (1985 г.р.) — автор статей о русской литературе, публиковавшихся в журналах «Знамя», «Новый мир», «Новое литературное обозрение», на сайтах «Colta» и «Горький». Лауреат премии журнала «Знамя» и премии Андрея Белого. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Что нам делать с Никодимом Старшим (О романе Алексея Скалдина)» (№ 3, 2021).



Алексей Конаков

Великий буквалист

о прозе Павла Улитина

 

Сегодня Павел Улитин считается, вероятно, самым «нездешним» и самым «темным» из великого множества авторов, работавших в эпоху «позднего социализма».

Говоря о жизни Улитина, часто используют слово «эскапизм» («Улитин-человек не был трусом и дважды — неудачно — бросал вызов системе: попытка оппозиции (арест 1938 г.) и попытка бегства (арест 1951 г.). После этого оставалось держаться эскапизма в жизни и творчестве»1); говоря о его текстах, упоминают их «герметичность» и «сложность» («Мне представляются очень сложными книги Павла Улитина»2; «Ты вступаешь в отношения с очень герметичной вещью»3). Все вместе это образует удачно (и удобно) закольцованную объяснительную схему: Улитин блестяще игнорирует советскую действительность — такое игнорирование продолжается на уровне письма (прихотливо устроенной вязи слов в самиздатских книгах-уклейках) — практика которого, в свою очередь, помогает автору еще успешнее уходить от действительности: «Улитин скрылся бегством, он сбежал в свободу письма. <…> Он прятался среди цитат. <…> Он укрывался в шуме голосов»4.

Итак, никаких отношений с миром; частная жизнь в строго обособленном, тщательно организованном «вненаходимом пространстве», среди «публики своих» — узкого круга людей, умеющих понимать твою тайнопись и твои намеки. (Современникам, не вхожим в этот круг, оставалось лишь изумляться: «есть тут такой Улитин, джойсист — пишет в стол и даже ни о чем не думает»5.) Подобная точка зрения — Улитин как человек, спрятавшийся от «реального социализма» за броней изощренного стиля, как «русский Джойс», тексты которого необходимо скрупулезно расшифровывать, — довольно популярна и теперь: «Произведения Улитина — это головоломка, шифр, задача для филологов»6.

Чем же плох такой подход?

Во-первых, он вредит самому Улитину — поскольку заранее пугает потенциальных читателей картиной эзотерических квазимемуаров человека, существовавшего мимо государства и общества. Во-вторых, фактически неверным является представление о том, что Улитин-автор якобы «прятался» и «отворачивался»7 от унылых позднесоветских реалий, намеренно «изолировался» и «обосабливался» («В своем письме Улитин пытался реконструировать автобиографию маленького, обособленного человека»8). На самом деле Улитин с огромным вниманием созерцал и материальную фактуру, и идеологическую оснастку эпохи; во многих его текстах поражает густота имен и событий, касающихся не «андеграундной», а вполне официальной культурной жизни СССР. Как (ядовито, но верно) замечал по поводу улитинской прозы Олег Юрьев: «там культура, там разные голоса звучат, скрытые сюжеты и даже про любовь, и журналы он читает — “Новый мир” да “Москву” — они ему претят. Там про разных деятелей — про Катаева, а есть и про Михалкова. Знает ли кто-либо еще, кто такой Росляков, который на Селигере с вертолета рыбу удил?»9.

И, может быть, именно исследование отношения Улитина к «жизни вокруг» (вместо заклинаний об «отсутствии отношений») поможет лучше понять улитинские тексты?

Здесь нужно вспомнить, что Улитин был автором, очень чутким к медиуму. Тот факт, что содержание литературного произведения неотделимо от формы, осознавался многими, однако мало кто делал следующий шаг и продумывал зависимость формы от материальных условий письма: от качества и размера бумаги, на которой пишется текст, от способа фиксации этого текста (запись от руки — карандашом или ручкой? печать на машинке — латиницей или кириллицей?), от сугубо технических приемов презентации созданного (в виде артистического монолога, опирающегося на заранее приготовленные выписки и вырезки; в виде стенограммы шумного разговора с друзьями; в виде изящной, выходящей из литературы в область прикладного искусства, самодельной книги). Именно поэтому могли «претить» Улитину произведения авторов условной «Москвы» — с его точки зрения, это была «несознательная» (не пытающаяся осознать технические условия своего создания), а потому неглубокая и, в конечном счете, неизбежно конъюнктурная литература, стремящаяся просто «рассказывать истории», которые будут благосклонно восприняты тем или иным кругом читателей. Сам Улитин думал об инструментальных моментах письма постоянно; его тексты — во многом рефлексии о технических особенностях возникновения текстов, о процессах печатания, записывания и монтажа: «Опять вместо того, чтобы писать, начинается описание бумаги или пера или красок, которые я собираюсь выдавливать из тюбика на палитру», «Густо посаженные строчки кажутся нарушением ритма. РАЗРЕЗАТЬ Было замечательное решение. Разрезать и все», «Русская машинка с ума сошла. Она печатает только под углом 45 градусов. Это еще ничего. Бывало хуже. Печатала только в вертикальном положении», «Ход мысли на бумаге сильно зависит от бумаги». Как указывает Михаил Айзенберг: «Самиздат Улитина — не вспомогательное техническое усилие ради приближения своей прозы к читателю. Это имеющая свой особый художественный смысл работа-в-процессе: движение текста неотделимо здесь от сотворения именно этой (в таком именно виде возникающей) книги»10.

Подчеркнутое внимание Улитина к инструментальной стороне производства текстов любят использовать для того, чтобы поговорить о «визуальном», о «книгах-объектах», о «соединении литературы с искусством»11. Но гораздо важнее, что именно здесь мы можем уловить критическую (и даже полемическую) направленность этого вроде бы «эскапистского» письма — причем мишенью улитинской критики является не советское государство как таковое, но, скорее, «общеинтеллигентская» культура 1960-х и 1970-х.

Каковы отличительные черты такой культуры (и ее акторов)?

Полная зависимость от власти и в то же время — критическое отношение к ней; желание быть «совестью эпохи» — и нежелание подвергаться возможным репрессиям; потребность «творить» — и необходимость «протаскивать» свои творения через цензуру. Словом, множество противоречий, которые должны были каким-то образом разрешаться. Наиболее популярным и востребованным способом «разрешения» стал в СССР «эзопов язык». В эпоху «позднего социализма» почти вся официальная советская культура пронизана разнообразными формулами и клише такого языка, сотнями «иносказаний», «подразумеваний», «метафор» и «аллюзий» (эмигрировавший из СССР поэт Лев Лосев напишет в 1981 году целую диссертацию об «эзоповом языке» в советской литературе12). Как объяснял Фазиль Искандер: «Вершина деятельности писателя была в том, чтобы расшатать, разрушить эту систему [цензуры], и поэтому так важен был эзопов язык»13. Для достижения такой «вершины» складываются совершенно особые конвенции чтения и письма: каждый производитель текстов «держит фигу в кармане», каждый потребитель текстов владеет искусством «читать между строк». (И это удивительное искусство в самом деле достойно диссертации: так, если советский интеллигент прочитает «между строк» «Дракона», то найдет там — Сталина; прочитает «между строк» «Мастера и Маргариту» — найдет Сталина; прочитает «между строк» «Тараканище» — опять найдет Сталина.)

Литературные фигуры, создаваемые Улитиным, должны восприниматься именно на этом (чрезвычайно интенсивном) фоне повсеместно царящего «эзопова языка».

Улитинская сосредоточенность на медиуме («Все зависит от шрифта и интервала») важна не сама по себе — но потому, что становится своего рода декларацией отказа от интеллигентской игры в «эзоповщину». В прозе Улитина нет двусмысленных сказочных Драконов и абстрактных Тиранов, так любимых культурно искушенной публикой («Современный мальчик требует от Вольтера философских сказок. Сказки есть, но где взять Вольтера? Евгений Шварц, сказал он, — это Андерсен плюс Вольтер»); но что же в ней тогда есть — вместо Драконов? Буквальное описание процесса письма (таящее в себе, однако, довольно язвительный посыл): «Вот так мы попробуем через три интервала на старой машинке <…> Это уже через 2. Ошибка. Лучше еще раз прочитать старую книгу, а старый текст переписать через 3 интервала». Улитин словно бы предупреждает: если вы начнете «читать между строк» (как вы привыкли) мой текст, то не найдете там никакого «Сталина» (и никакого «Хрущева» или «Брежнева»); между моих строк есть только разные междустрочные интервалы — вот двойной, вот тройной, а вот совсем «густо посаженные» строчки. Для советского культурного мейнстрима такая позиция должна была казаться одновременно и слишком радикальной, и слишком архаичной, ведь передним краем литературы считалась тогда именно расшифровка «иносказаний» и «подтекстов»: «Ничего ты, дедушка, в жизни не понимаешь. Надо читать “Правду” между строк. Тебя учили, как надо читать между строк?» Но у Улитина всегда была собственная литературная ставка, обозначенная им очень ясно: «Я хочу найти слова, которые не имеют прибавочной стоимости»14. Тонкость в том, что в историческую эпоху «застоя» такой «прибавочной стоимостью слов» оказывались именно смыслы, продуцируемые практикой «чтения между строк» и восприятием любого текста как текста, написанного на «эзоповом языке».

Альтернативу подобному способу чтения и искал всю жизнь Улитин.

Собственно, «радикальность» улитинского проекта заключалась прежде всего в нежелании эксплуатировать естественную многозначность слов («Они говорили все время про какую-то женщину. Она, она, она. Дурак, Свобода, Россия, Партия, Диктатура — все это ОНА. Цикута — тоже женского рода»), в нежелании намекать на существование «двойных смыслов» и «аллюзий» («Нам нужна жизнь без аллюзий. Нам нужны такие слова, которые бы можно было с приятностью прочитать нашим знакомым»), в отказе занимать востребованную нишу тайного «обличителя властей» (легко объявляющего свою — вполне безопасную — речь «крайне рискованной» из-за якобы содержащихся в ней «метафор»).

С такой точки зрения корпус улитинских текстов оказывается вовсе не герметичной, темной и максимально закрытой вещью-в-себе, но — живой и полемической реакцией на точно диагностированную культурную ситуацию «позднего» СССР («[Улитин] очень внимательно следил за советской литературной жизнью, особенно за яркими публикациями в жанре автобиографии и “романа с ключом” <…> Эти публикации он критически комментировал», — отмечает Илья Кукулин15). Культурную ситуацию, в которой «очень много приблизительных слов» и которую не разрешают, но дополнительно запутывают авторы, безответственно вещающие на «эзоповом языке», громоздящие в воздух ничего не значащие (значащие все сразу) слова-эмблемы: «Вместо слова-примыкания совершенно несусветное слово-обобщение. Эпоха. Любовь. Франц Кафка. Вавилонская яма».

Честному автору «лучше переписывать названия кинофильмов», чем придумывать подобные «несусветные обобщения». Так оформляется особая литературная стратегия, которую можно было бы назвать «возвышенным буквализмом»16: стратегия, основанная на отказе от любых метафор, символов и аллегорий, на как можно более частом обращении к словарям, на поиске «протокольных предложений». Слово не должно раздуваться, подобно спекулятивному «пузырю»; слову — этой тени понятия — следует знать свое место.

Для Улитина «писатель» — вовсе не упаковщик «тайных смыслов», но просто человек, который записывает (почти все, что угодно). Ввиду такого императива даже самые «нездешние» произведения «подпольного автора» начинают читаться как острейшая пикировка с «властителями дум» отечественной интеллигенции и советским способом мышления в целом. Шестидесятники и семидесятники могут хором повторять за Пастернаком: «книга есть кубический кусок горящей, дымящейся совести», Улитин же напишет: «Граната есть граната. Книга есть книга. Порох есть порох. Зачем путать разные вещи?» Все это сближает Улитина с ранним Людвигом Витгенштейном (утверждавшим: «все, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно») и ранним Роланом Бартом (критиковавшим мифопорождающие свойства литературы и мечтавшим о «нулевой степени» письма). Улитин не хочет создавать туманные мифы, ему дорог именно буквальный смысл слов, расположенных на листе бумаги. И даже если эти слова отсылают к чему-то очень страшному, прямо напрашиваются на гражданские и политические обобщения — нужно всегда удерживаться: «Я и слов-то таких не употребляю на своей машинке: “сталинские преступления”, “этиче­ский знак эпохи”». Вот Улитин рассказывает, что с ним делали в тюрьме в 1938 году: «Тебя сажают копчиком прямо на угол стула и запрещают двигаться. Это называется уебунген. <…> Я в камере, перед допросом успел подложить себе под копчик тряпочку в трусы. <…> Меня раздели догола, и когда обнаружили тряпочку под копчиком, тут-то мне и стали ломать ребра». Но и здесь автор не прибегает к помощи «слов-обобщений», вроде слова «пытка» или слова «истязание»; вещи надо называть своими именами, а сажание копчиком на край стула — это не «пытка» и не «истязание», это именно «уебунген». Но и когда Улитин говорит «начали ломать ребра» — перед нами не «обобщение» и не «метафора»; ему действительно сломали ребра.

В подобном методе довольно много скрытого сарказма; интеллигентная публика семидесятых годов с придыханием произносит страшное слово «пытки», но Улитин комментирует: «Пытки? Не заметил. Он мне дал, я ему дал, он отлетел, закричал “Он дерется”, выбежали трое, я их раскидал, разве это называется пытка?»; «читающие между строк» пикейные жилеты многозначительно говорят о «посадках», но Улитин пишет: «ПОСАДКА — было такое слово. Посадками назывались деревья, посаженные вдоль полотна железной дороги». Реализуемая в улитинской прозе стратегия «возвышенного буквализма» приводит к своего рода «итальянской забастовке» слов — они отказываются наниматься в метафоры, они не хотят переносить («метафора» в переводе с греческого означает именно «перенос») никаких «дополнительных» «тайных» смыслов.

Нежелание Улитина опираться на коннотации и аллюзии звучит диссонансом ко всей культуре «позднего социализма» с ее постоянными недоговорками и подмигиваниями. Именно по сравнению с улитинским «буквалистским письмом», где слова значат только то, что значат, кажутся особенно нелепыми, смешными, совершенно ненастоящими все «эзоповские» двусмысленности Шварца, все «романы с ключами» Катаева, все осторожные полунамеки разрешенных советских поэтов. Что ж, человеку, отец которого был убит белогвардейцами, которого самого могли убить немецкие оккупанты и который потерял здоровье в советской тюрьме, уже не нужны иносказания; он свое отбоялся и теперь говорит прямо и просто — посредством слов, «не имеющих прибавочной стоимости».

Художественный эффект такого буквализма поразителен.

Как отмечал Станислав Львовский: «Первый опубликованный текст Улитина <…> произвел на меня (и, подозреваю, не только на меня) впечатление, сравнимое чуть ли не с открытием процесса чтения вообще»17. Проза Улитина основана на монтаже18, в ней сочетаются самые разные фрагменты, и, возможно, за счет этого она в самом деле возвращает нас на своего рода «первосцену чтения». Так городской ребенок, только-только выучившийся азбуке, идет по улице с мамой и азартно читает все подряд афиши, вывески, объявления, все без исключения надписи на асфальте, на стенах домов и на заборах — из которых складывается удивительный авангардистский текст: «хлеб — мясо — пропала — собака — летайте — самолетами — аэрофлота — Леня — дурак — метро — беговая — свежая — рыба — квас — КПСС». Это абсолютно «невинное» чтение, не отягощенное историей, страхом и двоемыслием, не развращенное уловками «эзопова языка» и постоянным поиском иносказаний. Взрослому человеку такой способ восприятия литературы кажется невозможным и недостижимым; должен был появиться Улитин — со своими хитроумными разрезками, изощренно скроенными книгами, письмом на трех языках, чередованием печати и каллиграфии и, главное, с удивительным умением сосредотачиваться на данном конкретном слове (заключая в скобки тянущийся за этим конкретным словом шлейф ангажированных смыслов) — чтобы излечить читателей от одержимости «намеками» и «подтекстами», чтобы вернуть людям безыскусную радость чтения-как-такового.


1 Львов К. Река Ремингтон. Разбомбленные соборы Павла Улитина. // Радио Свобода, 15.06.2018.

2 https://ru-bykov.livejournal.com/2353060.html

3 Улитин как проблема. // «Свобода в клубах» на Радио Свобода, 24.05.2020. https://www.svoboda.org/a/29679655.html

4 Урицкий А. Чувство полета. // Дружба народов, № 10, 2002. https://magazines. gorky.media/druzhba/2002/10/chuvstvo-poleta.html

5 Вайман Н. Монтажная стружка о Евгении Харитонове. http://os.colta.ru/literature/events/details/23177/page2/

6 Семьян Т. Послесловие к тексту Павла Улитина «Другая система». // Русская проза, вып. Б, 2012. https://postnonfiction.org/ru-proza/ulityn/

7 Юрьев О. Два необращенных. https://o-jurjew.livejournal.com/3587.html

8 Неткачев И. Метапроза и письмо травмы в СССР: зачем читать Павла Улитина. // Нож, 03.06.2019. https://knife.media/ulitin/

9 Юрьев. Указ. соч. https://o-jurjew.livejournal.com/3587.html

10 Михаил Айзенберг: интервью с Анастасией Карпета. // А2, № 3, 2016. https://rvb.ru/ulitin/about/a2_no3_-_3_2_2016.htm#karpeta

11 Семьян Т. Жанровое своеобразие прозы Павла Улитина: визуальный аспект. // Полилог, № 1, 2008. http://polylogue.polutona.ru/upload/private/Polylogue_1_2008.pdf

12 Lev Loseff. On the Beneficence of Censorship. Aesopian Language in Modern Russian Literature. — Munchen: Sagner, 1984.

13 Искандер Ф. Интервью «Чайке». // Чайка, № 7, 2008. https://www.chayka.org/node/1816

14 Айзенберг М. Отстоять обедню. О прозе П.П. Улитина. // Московский наблюдатель, № 1, 1991. https://rvb.ru/ulitin/about/eisenberg_otstoyat_obednyu.htm

15 Кукулин И. Машины зашумевшего времени: как советский монтаж стал методом не­официальной культуры. — М.: Новое литературное обозрение, 2015.

16 О «возвышенном буквализме» см.: Конаков А. Стратегии возвышенного буквализма. // Новое литературное обозрение, № 3, 2017. https://www.nlobooks.ru/magazines/novoe_literaturnoe_obozrenie/145_nlo_3_2017/article/ 12501/

Конаков А. Возможность землетрясения в Ленинграде. https://gorky.media/context/vozmozhnost-zemletryaseniya-v-leningrade/

17 Львовский С. Разговор на сквозняке. // Театр, № 1–2, 2003. http://www.vavilon.ru/diary/020415.html

18 Кукулин И. Указ. соч.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru